Е.И. Носов - Алюминиевое солнце

Читайте рассказ Евгения Ивановича Носова «Алюминиевое солнце» на сайте Каруника



Алюминиевое солнце - читать онлайн


1

Миновав городок Обапол, а за ним — три полевых угора с лесными распадками да перейдя речку Егозку, аккурат выбредешь на хуторской посад из дюжины домов, где и спросить Кольшу — тамошнего любознатца. А то и спрашивать не надо: изба его сразу под тремя самодельными ветряками, которые лопоухо мельтешат и повиливают хвостами в угоду полевым ветрам. Глядя на эти мельницы, невольно думаешь, что если побольше наставить таких пропеллеров, то в напористый ветер они так взревут, что отделят избу от хуторского бугра и вознесут ее над Заегозьем.

И еще примета: вокруг слухового окошка блескучей серебрянкой намалевано солнце, испускающее в разные стороны лентовидные лучи. На утренней заре, когда Посад освещен с заречной стороны, серебрянковое солнце на Кольшиной избе сияет с особым старанием, будто и впрямь ночевало в этом веселом доме.

Но и без уличных примет Кольшу легко признать в лесу ли, на степной ли дороге, поскольку это единственная в округе душа на деревянной ноге. Тем паче нога не простая, а со счетным устройством: потикивая, сама сосчитывает шаги…

Потерял он ногу вовсе не на войне, как привычно думается при виде хромого человека, а из-за своей несколько смещенной натуры. Хотя он и родился крестьянским сыном, но сам крестьянином не стал: еще в малые годы грезил дальними странствиями и, едва встав на ноги, завербовался в неближний отсюда «Ветлугасплавлес» подручным плотогона. Душа ликовала: лес стеной, смолой пахнет, филины ухают… Сперва ходили поблизости, а потом все дальше и дальше и вот уж на Волгу стали заглядывать. На четвертом сплавном сезоне перед Козьмодемьянском ветреной ночью дровяные связки сели на мель, и лопнувшим буксирным тросом Кольше напрочь оттяпало ступню. Полгода пролежал в Чебоксарах, что-то долбили, подпиливали и допилились до самого колена. Вернулся домой на костылях, с полотняной котомкой за плечами, в которой вместе с дорожным обиходом хранилось главное богатство и услада — лоцманские карты речных участков от Вохмы до Астрахани.

Зиму отбыл в нахлебниках, а со следующего сентября напросился в местную семилетку в Верхних Кутырках. Рассказывал детишкам об устройстве Земли — про леса и воды, почему бывает снег, почему — лед. Кое-что сам повидал, кой о чем начитался в больницах. Школьное дело пошло душевно, вроде как снова поплыл на плоту, воскрешая в памяти извивы и повороты минувшего, а когда приобрел фабричный протез, позволявший носить нормальную обувь и отглаженные штаны, то и вовсе воспрял духом, возомнил себя полноправным педагогом и даже женился по обоюдному согласию на милой хуторской девушке Кате.

Однако жизнь неожиданно дала «право руля» и еще раз, как тогда под Козьмодемьянском, села на мель. Из школы его вскоре попросили, поскольку не имел свидетельства об образовании, а те лоцманские карты, которые разворачивал перед аттестационной комиссией в доказательство своей причастности к преподаваемому предмету, к нерукотворному устройству Земли, лишь вызвали недоуменные перегляды и шепоток за столом. В довершение он не совсем удачно, весьма по-своему ответил на некоторые дополнительные вопросы по конституционным основам и — что окончательно пресекло его учительскую карьеру — не назвал фамилии тогдашнего министра просвещения. Лоцманские карты у него тогда же отобрали как документы, не подлежащие никакой огласке, и Кольшу (тогда еще по-школьному: Николай Константинович) без цветов и даже без расхожего «спасибо», а, напротив, с молчаливой отстраненностью, как инфекционного больного, выпроводили в пожизненные колхозные сторожа.

Фабричный протез, в котором он начал было так счастливо учительствовать, не за долгим изломался вконец, его надо было куда-то везти на починку, но замешкался, а там и пообвыкся, тем паче в классы больше не ходить и брюки не гладить, и он окончательно опростился, отпустил душу, куда она просилась, да и пророс родным березовым обножьем, которое потом ни разу не подвело — ни в стынь, ни в хмарь, до самой старости одного хватило.

С годами он сделался теперешним Кольшей: перестал бриться, сронил с темени докучливые волосы, о чем выразился с усмешкой: «Мыслями открылся космосу!», по-стариковски заморщинился, и только прежними остались так и не отцветшие, вглядчивые глаза цвета мелкой родниковой водицы, проблескивающей над желтоватым донным песком. Томимый хронической невостребованностью, Кольша не залег на печи, не затаился в обиде, а, напротив, открыто бурлил идеями и поисками ответов на вечные «как?» и «почему?».

— Я чего? Я не заскучаю… — повинно отводил глаза Кольша. — Глядеть бы, народ не заскучал… Страшна не та вода, что бежит, а та, что копится скукой.

Дети, даже повзрослев, продолжали почтительно здороваться с ним, а иногда, особенно в теплые весенние вечера, собирались напротив его избы и допоздна сидели на просохшем речном обрыве.

Взрослые усмешливо оживлялись:

— Кольша? Ну как же, знаем, знаем такого…

2

Счетное устройство на Кольшиной ноге появилось при следующих обстоятельствах.

Еще по расторопным годам, навестив Обапол, Кольша приметил в спортивном магазине некий прибор со спичечный коробок под названием «шагомер». Тяготеющий к науке и распознанию ее тайн, Кольша истово загорелся приобрести этот портативный измеритель пространств, страдающих пересеченностью. Дрожащими пальцами («хватит — не хватит?») он выложил на прилавок всю наличность, прибавил сверху помятый троячок из заначки, и все же средств на покупку недостало. Горестное это обстоятельство повергло Кольшу в уныние: продать с себя ничего не нашлось, кроме захватанной балбески, которую и за так вряд ли кто приобрел бы… И тогда, взяв с продавщицы слово, что никому другому не продаст, Кольша на первопопавшейся попутке рванул на хутор, одолжил недостающую сумму и успел-таки тютелька в тютельку.

Обратно шел, счастливо расслабясь и добро заглядывая в глаза встречных обаполчан. Он нес «шагомер» в бережно сложенной ладони, будто изловленную птаху, время от времени прикладывал коробок к уху и с замиранием вслушиваясь, как там, внутри, что-то размеренно жило и повстикивало…

Как ни торопился, домой он доехал уже при звездах на этапном комбайне, да и тот свернул в сторону еще до Егозки. Голодный, ужинать, однако, не стал, а тут же распеленал культю и на деревянной голени складным ножом принялся углублять нишку…

Катерина потом припоминала с добродушной ехидцей:

— Вижу, в ноге ковыряется, стружки летят… Может, думаю, затеял починку с дороги… Он частенько так вот возится. Ну, я без внимания, да и время позднее, пора ложиться. Просыпаюсь ночью, а мужика нет… Свет на кухне горит, на столе инструменты раскиданы, снятые брюки на табуретке лежат, а самого нету… Тут, конечно, не улежишь. В чем была, в долгой рубахе, босая, вышла на крыльцо. Подождала сколько-то — нету и нету… За то время мерклая луна обежала четверть двора: где было светло, там стемнелось, а где хоть глаз коли, там опять облунилось. А тут еще поперек двора тряпье на веревке развешано. Спросонья сразу и не разобрать всю эту лунную рябь. Вот вижу, за тряпьем ноги замелькали. Одна — с прискоком, другая — с притопом: он, Кольша! Проскондыбал до огородной вереи, постоял, согнутый в поясе, а потом — вдоль заплота, вдоль заплота… И опять пополам перегнулся… Забоялась я: что-то с мужиком неладное… Кричу шепотом: «Ты чего мечешься-то? Весь двор поистыкал?..» А он только выставил пятерню в мою сторону и пропрыгал мимо. Тут я не на шутку охолодала, опять спрашиваю: «Не схватило ли чего? Может, съел нехорошее?» А он как озернется, как сверкнет глазами: «Эт, пристала! «Шагомер» пробую!» — «Я-то чем мешаю так-то шумишь на меня?» «Он, — говорит, — должен звук подать, а ты со своими вопросами…»

К концу этой суматошной недели Кольша уже знал, сколько шагов в посадской улице, сколь до магазина в Верхних Кутырках, а также до тамошней почты, где Кольша сторожевал последние годы. И вот что занятно: почитай, каждый день туда хаживал, а до сих пор, пока не измерил, не знал, что до почтового порога ровно 3618 шагов! Пошел обратно — и опять почти столько же! Ну не тюк в тюк, шагов на шесть больше, ну так это он лужу с другой стороны обошел, вот и набежало.

Хуторские ребятишки, а следом и кутыринские, а еще понаехавшие на каникулы из разных мест быстро пронюхали про диковинную считалку. Кольшу наперебой просили измерить им и то, и это, и он, не чинясь, исполнял все ихние заказы, ну, скажем, сколько будет до моста через Егозку или «от этого дерева до вот того», и наука о местном землеустройстве пополнялась все новыми открытиями. А чтобы эти усердно добытые сведения не перепутались, Кольша тут же заносил их столбцами прямо на свою березовую опору специальным химическим карандашиком, который, если послюнить, писал въедливо, насовсем.

Ребятишкам, конечно, нравилось шагать рядом с Кольшей напрямки, по канавистым азимутам и перелогам, но ликовали больше всего, когда через каждые сто шагов раздавался тонкий контрольный звячок, похожий на звон велосипедной спицы, услыхать который каждому хотелось как веху одоления.

— Ага, ударило! — ликовал услыхавший первым. — Пацаны, ударило!

Бывало и такое: еще Кольша схлебывает с блюдца свой утренний чай, как в окно уже кто-то тыкает хворостинкой. Кольша распахивает створки, и внизу, вровень с завалинкой, видит льняную маковку.

— Чего тебе?

— Деда Кольса… Сёдни ходить будем?

Землемерное поветрие будоражило Заегозье все тогдашнее лето. Загорелась даже идея создать отряд из добровольцев, запасти хлеба, огурцов, луку там, соли (картошку копать на месте), ведро для варева да с кострами, ночевками двинуться на Обапол, чтобы раз и навсегда установить точное расстояние между Верхними Кутырками (начать от почты) и районным центром (закончить тоже у почты). А то ведь никто толком не знает, сколько же на самом деле. Летом называли одно, а осенью — другое: смотря как развезет. Сами же ребятишки обошли дворы, составили список охотников. Меньше семи годов не записывали, чтоб домой не просились, а и то — с Посаду, с самих Кутырок да с Новопоселеновки набралось аж на обе стороны тетрадочного листа. Чувствовалось, что одному Кольше не справиться с таким ополчением, а потому галочками были отмечены два помощника — хуторской Серега Гвоздиков и новопоселеновский Пашка Синяк, первый каратист на Егозке, который сам и напросился на эту должность. Все складывалось отменно, даже провели в лесопосадке пробное построение. Кольша в чистой рубахе в сопровождении помощника Сереги (Пашка Синяк почему-то не явился) обошел разновеликий ряд посуровевших землепроходцев, перепроверил список, осведомился, нет ли у кого потертостей или каких других жалоб. Таковых не оказалось, но были обнаружены двое в небывалых цыпках на багровых икрах, кои под слезное несогласие были отправлены по домам мазаться топленым маслом и обкладываться капустным листом. Однако в решающий день, когда участники похода на Обапол принялись запасать провиант, начались расспросы: «зачем?», «за какой надобностью?» — а узнавши, куда и с кем, родители многих не выпустили за ворота, самых же строптивых и непокорных рассовали по местным «кутузкам» — кладовкам да темным запечьям.

Тем временем подступил срок собираться в школу, интерес к землемерию сам собой поиссяк. Пришлые ребятишки, гостившие у деревенских дедушек-бабушек, разъехались восвояси, а местные после дня знаний, цветов и речей на выгоне, перед школой, не успевшие раскрыть тетрадей, на другое утро были отправлены на картошку, поскольку Обаполский район считался передовым.

3

Но в Кольшиной голове, прикрытой полотняной баскеткой, уже свил гнездо новый замысел.

Той же осенью нашел он в поле четырехметровую секцию от поливальной системы. Самой системы нигде не было видно, а вот одинокая труба с фланцами на обоих концах осталась. Кольша прошел было мимо, но под кепочкой уже зажужжали колесики на предмет полезности этой трубы, и он воротился почти с полдороги, чтобы получше исследовать находку. Попробовал приподнять — труба подалась без особого сопротивления. Постучал по ней спинкой складничка звук чистый, высокий, поскреб лезвием — светло, приветно блеснул алюминий. «Вещь хорошая! — оценил Кольша. — Но никто про нее не вспомнит, чтобы отвезти на хоздвор, так зазря и пропадет, зарастет полынoм, а то и трактор потом наедет, сомнет, приведет в окончательную негодность». Кольша срезал ветку дикой боярки, воткнул возле трубы, для памяти, и отправился домой. И уже подходя к подворью и увидев на заревом разливе силуэт своей избы, которая горбатостью кровли вдруг напомнила ему всплывшую подлодку, он осененно хлопнул себя по кепарю: «Ба-а! А где же перископ?» И сразу же само собой решилось, что из той поливальной секции он будет создавать перископ! Это же так ловко: оба фланца как будто затем только и приданы, чтобы к одному из них привинтить верхнюю зеркальную головку, а к другому — нижнюю светоприемную камеру.

Идея властно озарила Кольшу прекрасным чудодейственным свечением, он воспылал духом немедленного созидания, и потому, чувствуя это закипание внутри себя, которое уже нельзя было ничем погасить или отложить на завтра, он отыскал свою двухколесную надворную колымажку, сегодня же, в сумерках отправился за трубой, всю дорогу будоражившей его воображение отменной прямизной, девственной округлостью и легким, певучим звоном.

Легко сказать: перископ. Но труд над ним долог, а главное — кропотлив, или, как говаривал Кольша, копотлив, что, пожалуй, точнее. Первым делом к нему нужны зеркала, которыми, впрочем, Кольша удачно разжился, обнаружив их в кутыринском сельпо, каждое — с ученическую тетрадку, каковые, собственно, и нужны были. К ним — две установочные камеры, которые, само собой, на поле не валяются, и над ними еще покумекать надо. Опять же — бандаж для устройства поворотного механизма. С этим делом надо топать в кузницу… В общем, много чего… Когда же осталось только пробить крышу да вырезать дыру в потолке, тут-то и подала голос Катерина:

— Чего-о? Какую такую дыру?

— Перископ вставить… — пояснил Кольша.

— Это еще что такое? На звезды смотреть? Так у нас крыша — и без того звезды видать.

— Ты, Катя, ошибаешься: то телескоп, а у нас с тобой — перископ. Это совсем даже разные приборы.

— А мне все едино: на дворе октябрь, люди топить начали, а ты — крышу дырявить.

— Дак я же опять заделаю!

Кольша усмехнулся непониманию жены и с этой усмешкой посмотрел туда-сюда, будто ища по углам избы вящей справедливости. И он снова попытался объяснить Катерине особенности своей конструкции:

— Вон на подводной лодке тоже перископ, в океане плавает, а не течет. А у нас какая вода? Дожжок иной раз набежит, да и то не каждый день. А ты панику поднимаешь. Вот поставлю перископ и опять заделаю начисто, чтоб нигде ничего. Только не знаю, где лучше. Думал, на печи… Оно, конечно, с одной стороны, удобно: лежишь себе и поглядываешь, не шкодят ли зайцы на капусте. Но с другой стороны — тебе на печь лазить несподручно. Чтоб вместе глядеть-то…

— Чего выдумываешь…

— Дак и я сомневаюсь… Поди, лучшее место — в горнице, над круглым столом…

— Там иконы Божьи… Я ить думала, ты в сарайке. А ты, гляди-кась, в дом метишь.

— Так ведь в доме-то лучше! — досадовал Кольша. — Ну что хорошего в сарае? Темно, зябко, куры всполошатся, пыль подымут. А перископу пыль вредная. Там же оптика! Экая без понятия! Выгоды своей не видишь! Я ведь как лучше…

— И понимать неча.

— Ну как же, сидим с тобой за столом — тепло, светло, самоварчик пошумливает, чаек пьем. И перископ — вот он, аккурат над самым столом. Хочешь — вправо поверни, хочешь — влево. Вся округа видна: кто куда поехал, кто куда пошел… Кто с грибами, кто — с дровами… Егозка-то наша синяя, осенняя, вся в палом листе. А в небе — облака бегучей чередой, луг то застят, то опять позолотят… Совсем как в песне:

Отговорила роща золота-а-я

Березовым веселым языком.

И журавли…

Эх, девка! А ты не пущаешь!

Кольша отвернул занавеску, припал лбом к стеклу и уставился в луга, в свою точку схода, в то место, где небо встречается с землей и где, по его понятию, должна обитать истина.

Тяжба Кольши с Катериной за выход в небо разрешилась негаданно. Дня три спустя в избу серым бочонком вкатился весь налитой, округлый, пахнущий укропом участковый Сенька Хибот. Для начала он произнес с нажимом слово «так», каковым начинают разговор обаполские да и всея Руси участковые милиционеры.

— Так… — Сенька обозрел кухню, ее углы, рогачи и чапыги, потянул носом на известный предмет и только после этого произнес без всякой заинтересованности: — Ну, показывай, что ты тут… Дошло до нас кое-что…

Кольша все понял, молча напялил баскеточку, телогрейку внапашку и повел участкового во двор, где на двух стопках кирпичей, окрашенный в голубое, под цвет неба, сох уже подчистую смонтированный перископ.

— Так-так-так… — жестко произнес Сенька, будто передернул автоматный затвор. — Куда глядеть?

Кольша носком кеда указал на нижнюю камеру, в глубине которой по отраженным бликам угадывалось зеркало.

Сенька перевернул картуз кокардой на затылок, предубежденно опустился на четвереньки и заглянул в квадратный проем нижнего отдела. От напряженного смотрения Сенькины уши цветом уравнялись с околышем. Оставаясь на четверях, он недоуменно повернулся к автору конструкции:

— Слушай, ни хрена не видно… Может, чем закрыто?

— Нет, все нормально, — пояснил Кольша. — Просто он верхней камерой в лопухи глядит. А если поставить вертикально, то все будет как надо…

— И где же ты намерен его поставить? — Сенька поднялся на ноги и отер о штаны растопыренные пальцы: где-то все же цапнул краску.

— А вот… — кивнул Кольша на конек избы.

— Так-так… — опять «передернул затвор» участковый. — А ты знаешь, что перископ — дело секретное? Чтобы глазеть в него, нужно разрешение.

— Чего же тут секретного? — удивленно свел плечи Кольша. — Ить он ничего не увеличивает. А просто так… Показывает как есть.

— Показывает-то он показывает… Да смотря чего… Смотря куда направлять… Это, брат, такое дело, подсудное…

— Куда хочешь, туда и направляй, — оживился Кольша. — Там для этого специальные правuла есть, две ручки. Хочешь, давай приподнимем? Я потом перекрашу.

— Да нет, с этим все ясно… Все ясненько… — Сенька Хибот спихнул фуражку на сочно разомлевший нос, похожий на шпикачку, и произнес как-то резиново, с расстановкой: — Ну что, брат, будем делать? Сам разберешь? Или мне отволочь эту штуку в опорный пункт? Если сам — то писать ничего не будем, никакого протокола. Вроде ничего и не было… А то ж мне тогда машину вызывать… Бензин тратить… А с бензином — сам знаешь, уборочная… Ну как, разберем?

— Ну… Не знаю… Зачем же разбирать? — не согласился Кольша. — Ведь оно еще не просохло…

— Ага. — Сенька, засунув руки в штаны, озабоченно восстал над трубой. — Стало быть, не хочешь пачкать руки? Тогда сделаем так… Чтоб рук не марать…

И он неожиданно подпрыгнул и с возгласом «опля!» обеими подошвами ботинок и всем своим округлым бочковым весом обрушился на перископ, приподнятый над землей кирпичными подставками. Труба без сопротивления легонько шпокнула и коснулась земли заостренным надломом…

— Попить ничего нету? — удовлетворенно спросил Сенька.

— А? — не расслышал Кольша, все еще не понимая, как это произошло…

4

С того дня, как Сенька Хибот изломал последнюю Кольшину мечту, Кольша и сам как бы изломался: попритих, засел дома, принялся вязать носки-варежки на продажу. Катерина за свою жизнь так надоярилась, что ее пальцы уже и не держали вязальных спиц…

За это время много воды утекло в Егозке, немалые перемены произошли и на ее берегах. Во-первых, в Верхних Кутырках переменилась власть: была твердая, с матерком — пришла помягче, с ветерком. Как ветром выдуло амбары и склады, сено тоже куда-то унесло со скотного двора, из-за чего пришлось порезать скотину и распродать на обаполском базаре. Не устояли и сами коровники: сперва ночью, а потом и в открытую посдирали с них шифер, сбросили латвины, поснимали с петель ворота. Колхозную контору тоже изрядно пощипали: не стало телевизора, радиолы, унесли председательский ковер, на который в прежние времена не дай Мать Божья было попасть. Приглянулись кому-то и кабинетные стулья, из коих остался один — только для самого председателя акционерного товарищества Ивана Сазонтовича Засевайло…

Нынешней зимой из дюжины посадских труб сколько-то еще дымилось, какая погуще, какая пожиже, остальные вовсе обездымели, так и торчали, обсыпанные снежком: молодые разъехались искать свою долю, ну а старые — известно куда…

Кольшина труба ноне тоже едва не пригасла: кончилось топливо. Раньше ведь как: еще август, а уже везут из Обапола орешек или брикет, для стариков по заведенному списку. А нынче — дудки… Новые власти куда-то задевали список, а в Обаполе, сказывают, топливо разворовали чуть ли не с вагонных колес. Резвые мужики, видя такое, принялись сечь ветлу на Егозке, оголять реку, редить лесополосы. Ну а Кольша, как же это он — топором да по живому дереву?.. Да никак! Не смог себя пересилить, все ждал: может, список найдут…

Тщетно берегли прошлый запасец дров, тот без угля быстро уполыхал. Пошла в распыл всякая окрестная хмызь, чернобыл с незапаханных межей, с опустелых подворий. Катерина почти ползимы вьючилась вязанками. А когда навалило снегу так, что в поле не ступить, Кольша разобрал плетень вокруг нижнего огорода. С тем и дотянули до Сороков, до первых проталин. Но до настоящего тепла еще ого сколь печку топить!

Подумывали было горничную лавку спалить, паче теперь гостей ждать неоткуда, да негаданно выручила оказия.

По вечерним сумеркам мимо Кольшиной избы, трандыча и лязгая, волокся трактор. Дальний родственник — Посвистнев — вез со станции только что поступившие дрова: полные сани пиленых двухметровок! Кольша выскочил в чем был, замахал руками.

Посвистнев притормозил, открыл дверцу:

— Чего тебе?

— Слушай, Северьяныч, одолжи полешко!

— За каким делом? — не понял тот. — На черенок аль на топорище?

— Печь протопить! Сделай милость!

Неохота было Посвистневу вылезать из трактора, снаружи косо мело, секло по кабине, да и не с руки мешкать: хотел по свету добраться до своих Кутырок; однако он молча спрыгнул на землю, заступил на санный полок, выпихнул из-под цепной связки самый верхний обледенелый кругляш.

Кольша почесал осыпанный замятью затылок: мало спросил… Дак оно как: просишь два пуда, а дают один. Брать-то выгоднее, чем давать.

— Дай еще, а? — пересилил себя Кольша. — Чтоб на всю неделю потянуть. А я потом отквитаюсь.

— Не из чего давать, — как бы огрызнулся Посвистнев. — Ты теперь и на таганке сваришь, а мне еще и в хлеву топить: телята пошли…

— Ну да еще чурку — не убыток: вроде как по дороге обронил… озябший, в одной рубахе, Кольша мялся возле саней. — А я через неделю отдам… Тоже на станцию съезжу.

— Через неделю речка мосты зальет…

Насупленно поизучав концы дровин на возу, Посвистнев обеими руками натужно вытолкнул растопыренную корьем, забитую снегом толстую березовую кряжину. Та грохнулась о льдистую твердь с глухим утробным гулом, и Посвистнев торчком сапога отбросил ее с дороги. Охлопав ладони, он забрался в подрагивающую кабину.

— Вот как уважил! — закивал-закланялся босоголовый Кольша. — А то хочешь, у меня одна вещичка есть? Добро за добро!

Кольша, обрадованный, что вспомнил, кинулся к сеням, но Посвистнев остановил его недовольно:

— Что за вещица-то? А то мне некогда…

— Дак сейчас покажу. Кугикалки!

— Ладно, балабол! На кой они мне?

— Ну как же! Скоро праздники, с гор потоки… От неча зимой сделал. На двенадцать голосов! Воздуху совсем мало берут, а зато звучность — чистые лады. Иной раз гукну раз-другой — у Катерины глаза так и затеплеют. Чую, будь ноги поздоровей, сию минуту б кругом пошла, как бывало в девках. Ты-то не помнишь, а я и до си не забыл.

— Да мне-то они зачем?!

— Когда ни то — кугикнешь. Не все ж работа да работа. А нет — детишкам отдашь…

— Мои детишки вместе со мной в четыре встают, некогда им дудеть… А то вроде твоего — все и прокугикаем…

— Ну тогда хоть так зайди, по-родственному. Чаю испей.

— Он у тебя холодный.

— Дак это я быстренько…

5

На другое утро, тихое и светлое, сам в добром настроении от вчерашней удачи, Кольша втащил обе дровины во двор, вынес две табуретки, перевернул их вверх ножками и, возложив на эти козелки малую двухметровку, кликнул Катерину, чтобы шла пособлять пилу дергать. Оно хоть и не велик кругляш, но поперечной пилой с крупными зубьями одному шмыгать неловко: пила начнет кобениться, мотать порожней ручкой, извивами полотна клинить распил.

— Катерина-а! Где ты там? Выходи гостинец делить: две чурочки направо, две — налево.

Катерина вышла на крыльцо, обтирая о ватник мокрые руки, ступила к козелкам, заняла позицию.

— Начали! — скомандовал Кольша.

Пила весело звенькнула, но тут же изогнулась и ёрзнула в сторону по сочной сосновой коре, оставляя косые задиры…

«А хоть и вдвоем, — думалось Кольше, — когда баба неумеха, тоже не разгонишься…»

— Да не дави ты на пилу! — направлял Катерину Кольша.

Туда-сюда, туда-сюда, вжик-скоргык, скоргык-вжик — вот тебе и поперхнулось дело.

— Не висни, не висни на пиле! Не препятствуй!

— А я и не препятствую, — отпиралась Катерина, часто взмаргивая.

— А что — я, что ли?

— Ну и не я.

— Ты пили, как дышишь. К себе — вдох, от себя — выдох.

— Я так не успеваю. Поди, пила такая никудышная.

— Пила-то кудышная… Да вот… вишь… сама заморилась… и меня… замаяла… Ладно, давай передохнем.

Стоят друг против друга, оба запыхались, округло зевали ртами. Кольша покосился на Катеринины руки: на пальцевых суставах безобразные шушляки, в кулак не согнуть. Не то что пилить — картошину очистить целая морока. А так глядеть — баба еще хоть куда: кровь с молоком!

Тем временем вызревало погожее утро — не то что вчера, с его низким, нахмуренным небом, готовым в любой миг просыпаться жесткой крупой. Солнца еще не было, оно по-прежнему оставалось под туманным миткалем, но свету уже — полным-полно. И свечение это сочилось с приветной теплинкой, отчего все вокруг было обласкано нежной молочной топленостью: и травяные проталины в затишках, и всякая заборная тесина, и острецы сосулек по карнизам, уже набрякшие, словно коровьи соски, накопленные талицей, готовой вот-вот побежать дробной чередой капели.

Покрутили головами, порадовались благодати и принялись за березу. Та, непутевая, сразу и воспротивилась, захрипела под зубьями закучерявленной берестой. Кольша сходил за топором, пообсек вспухшее корье, остучал обушком ледышки.

И опять: вжик-скоргык, вжик-скоргык…

— Давай… не дури… матушка… — уговаривал Кольша колодину. Пошла… пошла, любезная…

Наконец-то почувствовалась настоящая древесная твердь, струйкой выплеснулись белейшие опилки: Катерине — на резиновые сапоги, Кольше — на адидасовые подштанники. Запашисто повеяло деготьком.

Однако березовая плоть через сколько-то протяжек пилы внезапно закончилась, полотно пусто провалилось вовнутрь и тотчас заплевалось затхлой трухой пополам с ледяной кашей.

— Ну Северьяныч уважил! — обиженно откинулась Катерина. — Пустую дровину спихнул… А ты ему — кугикалки… Всю зиму ладил, звук подгонял…

— Ладно, не кори напрасно… Не взял он нашей музыки.

Из второго распила вместе с прелью и снегом посыпались еще и какие-то черные барабашки. Все они были свернуты, а недвижные крючковатые лапки собраны пучком, тогда как телескопические усики прижимались к большим выпуклым глазам, похожим на пляжные очки. В темных стеклышках этих очков отражалось небо, а еще промелькивал и сам Кольша.

— Катерина! — изумился он, протягивая жене ладошку с опилками. — Да ведь это же мураши-и!! Глянь-кась! Ну чудеса!..

— Поди, пустые кожурки… — с опасливым неприятием отвела Кольшину руку Катерина. — Давай допилим да я метлой замету, а то стирку затеяла: сколь накопилось.

— Погоди, погоди… успеется со стиркой… — озаботился своим Кольша. — А вдруг они только спят? Видишь, все лежат одинаково… Стало быть, сами так полегли. А во льдах оно все долго хранится. Недавно мамонта откопали, а у него во рту еще трава недоеденная…

6

Как ни противилась Катерина, как ни расставляла в дверях руки, не пуская Кольшу в святую горницу, тот, упорный, все же настоял на своем: набрал в миску опилок, побрызгал водицей, разложил по окружности муравьев, сверху обвязал марлечкой и весь этот инкубатор выставил на подоконник, на южную сторону, под солнечный обогрев.

— Ну вот! — наконец удовлетворился Кольша. — Будем наблюдать. Наука, поди, тоже не все знает. Вот опять нашли каких-то голых индейцев. Огонь круглой палочкой добывают, живых пауков едят. Наверное, и еще есть такие, но никто не знает. Сам Бог небось про них позабыл, а может, никогда и не видел. А кто же станет доглядать муравьев? Они же вон какие малипусенькие: наступил и пошел дальше. А может, в нем тоже есть какие соображения? Чего-то он видит вокруг себя, что-то любит — не любит, чего-то чурается. Так что интересно понаблюдать, как и что…

— Неча за дохлыми наблюдать, — противилась Катерина. — Ежли б за то трудодень писали… Вот придет тепло, тогда и наблюдай. Летом их полон двор бегает.

— Дак то здешние, а эти — из дальних мест. Может, таких еще никто не видел. Охота узнать, что за порода. Вот бы высадить их в нашей местности!

Присутствие на подоконнике посудины с телами таинственных муравьев-иноземцев будоражило Кольшу до самозабвения. Катерина уже знала, что теперь он за весь день не попросит есть и ни разу не взглянет на ходики, чтобы определиться в своем бытие. На его впалом лице, поросшем редким, по-иночески чернявым очесом, проступила та его возбужденная улыбка с двойными складками на щеках, которая всякий раз появлялась и не сходила часами, когда он загорался внезапным интересом.

— Это сколь времени прошло, пока полено к нам на хутор попало, размышлял вслух Кольша, прохаживаясь у окна. — Потому и сгнило, что небось долго в пачке лежало. У нас на Ветлуге, бывало, по два, по три года лесины не тронуты. В иные осеня месяцами морось висела. Грибы чуть ли не на крыше растут. Как тут бревну не затрухляветь? Да потом еще сплавом гонят. Подгнившая береза первая идет на дно. Но в дровяном плоту ее вяжут в един пакет с другими породами, и держится она за чужой счет. А сплав аж с Вохмы, потом в Ветлугу, а там и в Волгу. А Волга — она велика!

Улучив момент, Катерина вошла в горницу с Кольшиными шапкой и телогрейкой:

— Сходи-ка поколи напиленное, печь запалим.

— Волга — это махина! По ней можно плыть аж до самых арбузов…

— Ладно, потом, потом, — не давала ходу Катерина, запихивая Кольшины руки в рукава. — День на убыль пошел, а мы еще не топили, не варили…

— Ага, ага… — соглашался Кольша, надевая свою старенькую кроличью шапку задом наперед.

Печь долго не занималась сырыми дровами, Катерина торчком ставила свеженарубленные полешки вокруг вялого огнища, понамучила дымом глаза, но в конце концов раззадорила пламя: печь, бабахая, будто патронами, лизнула рыжим языком забитое дымом устье, и вдруг высветилось изнутри, сразу воспламенившись всеми подсохшими дровяными концами.

Катерина замелькала рогачами, выставляя к огню все, что могло принять воду, — чугунки, горшки, молочные крынки. Намочив для стирки ношеное белье, она по второму заходу накипятила воды для купания и мочалкой с азартом выскребла и выполоскала в большой емкой лохани смиренно притихшего Кольшу. И уже намытый, облегченный, мокро приглаженный на висках, Кольша за кашей, а потом за веселым самоваром с баранками и вареньем опять вспомнил о Волге, о своем молодом, про все то, что всколыхнула в нем березовая колода, уже наполовину сгоревшая в голодной печи. Катерина слушала — не слушала уже не раз слышанное, терпеливо кивала и удивлялась: «Скажи ты!», «Это надо же!».

— Дак вот — «издалека долго течет река Волга». К примеру сказать, до Астрахани плоты почти все лето в гоне. Аж молодью позарастают. Сосновый, строевой плот — чистый. А дровяной — чем больше березы, тем зеленей. Шумит, полощется свежий березняк! Выше колен молодые побежки. Иной раз птахи на зелень залетают. Особенно славки: «у-тюр-лю, у-тюр-лю…» День плывет, другой. И не понимает, что от отца-матери уже далеко. Тут же, в поросли, шалаш плотогонов. Или палатка. Но в палатке жарко, шалаш лучше. Рядом дымок курится, сетровой ухой пахнет. По Волге плыть да сетра не поймать — такого не бывает. А они на вечерней заре иной раз так разыграются, этакими чухами так повскидываются над водой, аж брызги на много сажен в обои стороны. А то как-то сижу на крайнем бревне, ноги в реку свесил, теплая струя подошвы щекочет. Тишина! Из буксирной трубы дым кверху, как из самовара… Вот тебе: как взбросится в двух шагах от плота, рот бубликом, все бляхи на боку видать, да ка-а-ак шарахнет пятью пудами об закатное стекло, ка-ак обдаст ливнем с головы до пят! Этак выпугает, баловник, аж от края навзничь отвалишься, ноги к бороде подберешь… Я ить на сплаве дудки, кугиклы, научился делать. Инструмент завел: резачки, коловоротцы. Летнее время долгое — сверлю да строгаю себе. А то змея запустим — летает, вертит хвостом. А еще медвежонок с нами плавал. Мы его плясать под дудку научили, через голову кувыркаться. Потом под Саратовом на встречную баржу за арбузы отдали. Нам ить все равно скоро было плоты разбирать. Но вот что занятно: сколь ни плавали, всегда с нами на плотах муравьи. Бегают себе по бревнам, как в своем лесу. Ведь где-то они гнездились, в каких-то пустых бревнах? Стало быть, и зимовали в них, вроде наших…

Не сдюжила Катерина, слушая Кольшу, сронила голову себе на плечо и отпустила на волю слюнку…

7

Озабоченный и торжественно отрешенный, с этой своей улыбочкой предчувствия откровения, Кольша почти не покидал инкубатор: развязывал для вентиляции марлечку, пальцем определял температуру и влажность подстилки, направлял на пострадавших увеличительное стеклышко… И утешался тем, что прошло еще совсем мало времени, чтобы ждать какого-то результата. А перекоротав еще одну ночь, чуть свет вскочил с запечного полка, примотал деревягу, по привычке выставил нули на счетчике и, не побудив Катерину, пожалев ее в утреннем сне, утрёхал из дому по хрусткой подмороженной дороге.

Воротился он при свете посадских окон, пропахший талой полевой землей, захлестанный бездорожьем. Катерина стащила с него взопревший резиновый сапог, а деревянную опору, скованную железным ободом, омыла в тазике. И осуждающе бросила:

— Тонул, что ли?

— Тонуть не тонул, но в одном месте свою березу едва выдернул.

— Что за лихо по такой-то грязище?

— В Кутырки ходил, в библиотеку. Спросить что-нибудь про наш случай. А Тоська как зарегочет: «Про чего-чего-о?» Про муравьев, говорю. «Нет, дядь Коль, ты серьезно? Первый раз такое слышу. Или разводить собрался?» Интерес, говорю, имею. Так ты постарайся. «Ой, Николай Кстиныч, даже и не знаю, где искать… Я по декретному была, так тут без меня все перерыли. Люди копают, на место не кладут. Лучше прочитай про коневодство. Недавно получили. С картинками. Как запрягать, как самому телегу сделать. Сейчас на телегу спрос». Нет, говорю, Тося, мне про коневодство пока не надо. Ты мне про насекомых. «Ну, дядь Коль, тогда иди сам и копайся. Тебе для потехи, а я каждый день пылью дышу». Ну, полез я… А там книг — аж до потолка! До верха без лестницы не добраться. Да я туда и не осмелился. Только по низам просмотрел. То оглавление поглядишь, то какую страничку прочитаешь. Книжка дело липучее. Да и не заметил, как день прополыхнул…

— Нашел чего?

— Нашел! — Кольша извлек из-за пазухи весело раскрашенную книжицу. Глянь-кась какая. «Коленками назад» называется.

— Это про тебя, — усмехнулась Катерина. — Чего есть не просишь?

На ходу, причесывая вихорцы, замявшиеся под зимней шапкой, Кольша, по своему обыкновению, робко, будто в гостях, прискондыбал к столу, где уже стояла тарелка с хлебом, прикрытая рушником. Голодно пощипывая хлеб из-под накидки, он принялся перелистывать книгу сперва одним только уважительным пальцем, но вскоре уже объял обеими руками и, что-то там вычитывая, сам себе кивая, одобряя, соучастно вскидывал упавшую на лоб кудельку.

— Слушай, чего пишут! — восхищенно обратился он к Катерине, в самый раз подносившей тарелку паривших щей. — «Муравьиные постройки похожи на города с разумной планировкой, многоярусной этажностью, где всему и всем обозначено место. Система вентиляции такова, что, пока действует муравейник, ничто, ни единая хвоинка не подвергается гнили, хотя на весь этот органический материал в условиях постоянной влажности неусыпно воздействуют бесчисленные гнилостные организмы». Чудеса! — Кольша восхищенно щелкнул по книге россыпью ногтей. — Никаких тебе дипломов, никаких академий! Спросить: кто их этому научил? А, Кать? Вот кто?..

Катерина пожала плечами, потому что действительно не знала такого ответа, а потому привычно, как заведено, приподняла указательный палец к потолку.

— Ой, вряд ли… — восторженно не согласился Кольша. — Не станет Он говорить каждой козявке: ты неси щепочку сюда, а ты — туда, ты клади так, а ты этак… Их же миллионы, каждого не научишь…

— Не знаю, не знаю, Коля. По мне — куча да куча. Ты ешь давай, весь день в печи держала…

— Я так думаю, — не слушал Кольша. — Для такого артельного дела нужен один интерес. Чтоб у каждого с каждым совпадал. Тогда скопом до небес гору насыпешь… или своротишь…

Проснулась Катерина среди ночи, должно быть, от ощущения на веках излишнего света. И верно, предрассветно серело уличное окошко, а на столе желто теплилась переноска, приглушенная газеткой. И все так же сидел над книгой Кольша, туда-сюда ероша и путая волосы на затылке. Заметив ее шевеление, он тут же завосклицал:

— Ну да как же им гору-то до небес не насыпать?! У них все по совести: никто не ленится, перекуров не делает, за другого не прячется, материалы налево не тащит. Каждый вкалывает от души, изо всех сил. Вот, Катерина, опять же: кто их этому научил? А тогда почему нас не научат?

Катерина поспешила накрыться одеялом.

Между тем на хуторском угоре установились погожие плюсовые дни. Хрустел и рушился последний лед по закоулкам, слепили глаза взблески ликующих ручьев, устремившихся с посадских дворов в объятия Егозки. Та, всех принимая, налилась закрайками, неразрешенно вспучилась серым ноздреватым льдом с долгой трещиной посредине.

С улицы в окне замелькала вся новая, оранжевая, яркая, как огонек, крапивница, раз и другой припала к стеклу против муравьиной миски, как бы говоря: «Я уже вот она! А вы чего тянете? Живы ли? Пора, пора!..»

Появление бабочки подогрело Кольшино нетерпение, и он снова и снова брался за увеличительное стеклышко. А, как известно, страстное ожидание желаемого иногда лишает наблюдателя трезвого суждения, и он в конце концов перестает верить своим глазам. Был и у Кольши момент, когда однажды, после долгого и пристального вглядывания в это печальное поле павших лесных братьев, ему вдруг почудилось, будто у одного из муравьев, лежащего рядом с крошечной берестинкой, вроде бы пошевелился усик. Взволнованный Кольша направил туда свой микроскоп, который тотчас подтвердил, что да, левый усик действительно приподнят над большим выпуклым глазом, будто муравей решился наконец взглянуть на здешний белый свет. «Погоди, — окоротил себя Кольша. А если так и было?»

Сколько потом ни подступался Кольша к заподозренному мурашу, левый усик по-прежнему оставался приподнятым.

Чтобы как-то пробежало время, Кольша отправился во двор, поковырял лед за погребицей, выпустил под забор застоявшуюся лужицу, а когда снова вернулся к своему реанимационному отделению, то со смущением убедился, что у того муравья, которого он назвал про себя Митяхой, левый усик снова был опущен, как и у всех остальных.

Кольша в раздумье потер лоб и на всякий случай сходил в сарайку, снял с полки банку белил и острой спичкой нанес белую метку на гузку запримеченного муравья. А утром, еще до солнца, еще без ноги, в одних трусах, допрыгал до подоконника и с замиранием принялся развязывать марлечку.

— Ты чего? — бдительно спросила с постели Катерина.

— Тут один, кажется, заморгал… — шепотом сообщил Кольша.

— Может, показалось?

— Вчера днем левый усик был кверху, а вечером — книзу.

— Какой там усик? Какой усик? — Катерина решительно приподнялась на локте. — Где ты их разглядел?

— Вот стеклушко, погляди сама… Я того белилом пометил…

— Ой, парень! Надо мерить температуру. Ты, кажись, того… Вот и спать перестал…

— Да я только поглядеть…

— Шел бы ты, Коля, на Егозку, проветрился бы… Мужики уже плавину всякую ловят, а у нас опять ни щепочки. Иди-иди, и мне руки развяжешь: днями Пасха, убираться надо, зимние рамы выставлять, окна мыть…

— А как же тут?

— Не бойся, у меня не разбегутся. Ну, подсунул Северьяныч мороки!

8

А на реке действительно было хорошо, привольно. По неузнаваемо широкой воде, празднично сверкавшей солнечной рябью, устремленно проносились большие и малые льды, иногда скапливаясь в недолгом заторе, где что-то подмыто рушилось, стеклянно хрустело, вскидывалось тяжкими всплесками, и наконец льдины, разобравшись друг с другом, снова устремлялись в свой последний бег. Над тихим же заречьем, где в тепле и спокойствии отстоялась полая вода, черно-белыми отметками крыл объявляли о своем прилете хлопотливые чибисы. А позади, за Кольшиной спиной, на весь околоток кричмя кричали ошалелые петухи, и Кольше казалось, будто его кочет Петруня, огонь с полымем, горланит так, что от него сыпятся искры: того и гляди полыхнет весь просохший и обогретый хуторской посад.

— Экое благо! — щурился Кольша на колкий блеск затопленных лугов, невольно увязывая эту благодать с близкой — через два дня — Пасхой, совпадавшей с Егозкиным половодьем.

Он устроился с багром на небольшом мысу, ниже которого ходила кругами обширная суводь. Набравшие скорость тяжелые льдины проносились дальше своим путем, но все, что было полегче, захватывалось суводью и до поры кружилось между берегом и главной речной струей. Кольше уже удалось кое-чего словить: пару заборных тесин, помятый тарный ящик и даже нечто похожее на погребной притвор с кованым кольцом на поперечине. Все это добро он относил на бугорок и там раскладывал на просушку.

Подошел, тоже с багром, хуторянин из третьей от Кольши избы, глуховатый дедуля по прозвищу Ась. Он тут же, еще не сказав ни слова, скрутил «козу» и, раскуривая, принялся пыхать кизячным дымком махорки. Дым клочковато отлетал прочь, как бы чужой в остром весеннем воздухе.

На нем было все велико: рукава на старинном, еще сталинском, ватнике закатаны баранкой, резиновые бродни — тоже, черный суконный картуз опирался на оттопыренные, сухие, прожилковатые уши.

— Здорово, говорю! — наконец произнес дедко и прибавил к сказанному свое привычное: — Ась?

— И ты — здоров!

— Во, ядрень ее не замай! Давеча собачья конура плыла. Не видал?

— А я думал — улей.

— Ась?

— Улей, говорю, — нажал на слова Кольша.

— Да не-е, конура: крыша на два ската. Железная! Цаплял-цаплял, да никак: багор короток. Надо б в воду ступить, да убоялся: крыгой не сшибло б… Конура ха-а-рошая! Себе б впору… — Дедко кисло, с кашлем и дымом хохотнул. — А чего, лишь бы голова в лаз прошла, ухами не зацапилася. А так — просторная. Ноги не спрямишь, а калачиком — за милу душу… — Дедко еще раз посмеялся, посипел горлом. — Ну а ты чего наловил?

— Да вот… дровишек.

— Тебе-то на кой? У тебя вон солнце прям на полатях! И муки, поди, на три кулича намолол… на своих мельницах? А я зимой глядел, дак дым из твоей трубы не всяк-то день. Думал, солнцем греешься.

— Мое солнце — оно не для этого…

— Ась?

— На нем портянки не сушат.

— А тади для чего? Для сугрева мыслей? Али знак веры какой? Прежде, сказывают, люди солнцу кланялись. Ты не из них ли?

— Не знаю из каких, — дернул плечом Кольша. — Оно у меня — для зачину дня.

— Ага… Ага… — согласно закивал дедко. — Я ж и смекаю: для обогрева души. Душа, она ить завсегда к светлому тянется. Иной раз глонешь стакан нет, не тот сугрев. На другой день под рубахой ишшо муторней… Дак и весь народ так хлещет, не поднявши головы… Вот чего ты придумал! Глядеть, дак вроде баловство. Ан теперь вижу — умно: не дать душе зазябнуть.

Дедко заморгал красноватыми веками с белесыми тычками редких ресниц и на этот раз тоскливо, сиротски заглянул в Кольшины глаза:

— А можа, ты и мне солнце намалюешь?

— Это можно, — согласился Кольша. — У меня серебрянки еще на два солнца осталось. Давай одно — с улицы, а другое — со двора. У тебя фронтон не дырявый?

— Ась?

— Ветер, говорю, по чердаку не гуляет?

— Не-е! Заборка шалёвчата, в паз уложена. Все крепко. И голубым покрашено. Вроде как небо будет.

— Ладно, договорились, — пообещал Кольша. — После праздников зайду.

— Ага… Ага… — умиротворился дедко. — Кто ж его знает… Краска она ить на алюминиве, электричество должна пропускать. А кругом — магнитные силы. Глядишь, чего и притянет… Радикулит уймется, али баба перестанет лаяться. У тебя, вишь, завсегда тихо. Иду мимо твово двора — тихо, иду обратно — опять ничего, одни токмо ветряки бурундят. А ить Катька твоя натурная! Горазда и по загривку заехать… Ась? Не было такого?

Кольша смущенно пересунул шапку:

— Такого не было.

9

Тем часом Катерина готовилась к святой неделе. Почуяв волю и свободу рук, собралась за день побелить печь, веничком обмести потолок, выставить рамы, вымыть стекла и уж после всего выскрести половицы и застелить все новое: постель, скатерть, рушники на божницу, половички — от двери до лампады. Работы предстояло много, но доброе дело ради праздника придавало бодрости и стараний. Повязав косынку и подперев телеса, она оглядела горницу, дабы определиться, с чего начинать, и наперво решила убрать от греха Кольшино заведение, которое в горячке работы можно нечаянно задеть и порушить. К тому же от миски начало бражно попахивать, и она в полной правоте и простодушии спровадила посудину в сени на свежий ветерок. Там, на лавке, она еще раз перепроверила содержимое: все оставалось, как было, и она потуже затянула обвязку, чтобы в случае чего никто не смог совершить побега.

И право же, она совершила сей проступок отнюдь не нарочно, не с умыслом. Откуда же ей было знать, что в сени набредут вездесущие куры во главе со своим рыжим любером и горлопаном Петруней?.. Наверняка это он первым обнаружил запрещенную поживу. Дверь в сени, разумеется, была открыта, потому как весна, теплынь, зачем же запираться от такой благодати? По правде сказать, Петруня тоже не собирался шкодить, он только хотел выяснить, дома ли хозяйка. Солнце уже за полдень, а она еще ничего не вынесла поклевать. Забыла, что ли? А между тем еще вчера прибегала в курятник и забрала в подол все до одного яйца — и за вчера, и за позавчера. Так несправедливо. Конечно, они с курами уже покопались за сараем, поразгребали навозца, пощипали ростков лебеды, изловили по одной-две мухи на заборе, но все это — так, легкая разминка; а пора бы получить законную оплату твердой пшеничкой или хотя бы мятой картошкой, что, конечно, хуже: картошка плохо глотается и забивает дых.

Сбежавшиеся следом куры, не найдя в сенях ничего съестного, сразу же обратили внимание на посудину. Самые бойкие из них взлетели на лавку и, теснясь и толкаясь, принялись теребить обвязку и, разумеется, сронили миску на пол. Катерина даже слышала этот глухой звук, но, увлеченная хлопотами по дому, не придала этому значения и не вышла в сени посмотреть, в чем там дело. А дело уже сводилось к тому, чтобы из разбросанных опилок выклевать недвижных муравьев, что и было исполнено в считанные мгновения. Обескураженной Катерине оставалось только собрать древесный мусор на лопату и отнести за сарай.

Вернувшийся с реки Кольша еще от порога взглянул на пустой горничный подоконник и настороженно спросил:

— А где же?..

— Ой, Коля! — подступилась к нему Катерина. — Чего я натворила!..

Она принялась каяться, заглядывая Кольше в глаза, как бы ища в них ту стрелку, которая измеряла бы степень его гнева.

Кольша молча зачерпнул кружкой воды, напился и, так и не произнеся ни слова, вышел из дому.

Катерина слышала, как под окнами заповизгивали колесики Кольшиной тараборки: стало быть, поехал собирать свой подсохший дровяной улов.

Вечером же, по его возвращении, выждав, когда он сядет за стол, Катерина распеленала марлевый ком и распластала его перед Кольшей: на белом поле редкого тканья, путаясь в мережке, одиноко и беспомощно копошился черный муравей с белой пометкой.

— Митяха! — изумился Кольша.

— Хотела марлечку постирать, гляжу, а он там запутался, — пояснила Катерина. — Только он и уцелел.

10

Надвечер Великой субботы заглянула соседка Муся — обширная и шумная женщина, как-то сразу наполнившая Кольшину избу бодрой теснотой. Она была одета по-дорожному: в голубую китайскую пуховку и веселый светлый платочек, с ивовой плетенкой на изгибе руки. С Катериной она договорилась идти в Кутырки на Великую Литургию, а если хватит сил, то дождаться крестного хода со всеобщим песнопением в трепете ночных свечей под многоголосье колоколов, а утром освятить куличи и кое-чего для разговления. Муся любила эту необыкновенную сутолоку, заранее возбуждалась и даже тайком, еще дома перед выходом, нарушая запреты, выпила стакашку, отчего сделалась еще общительнее и добрее.

— Слушай, а ты не забыла словa? — еще у порога спросила она у Катерины. — А то ведь петь придется. Ну-ка, как это… — И неожиданно высоко и сочно возгласила — …Ангелы поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити-и!..

— Я лучше помолчу, — сказала Катерина. — Боюсь, напутаю…

— А мы с тобой поближе к диакону. Наш Леонтий хорошо голосит, не даст запутаться.

Желая посмотреть, как прибрана горница, Муся отвела занавеску и увидела Кольшу. Он сидел за столом, перелистывая книгу. Накрахмаленная скатерть остро казала углы столешницы, посередине которой стояла майонезная баночка с каким-то весенним цветком внутри.

— Привет, сосед! — тоже подсела к столу Муся.

— Здравствуй, Мария.

— Все почитываешь?

— Да вот, надо отдавать…

— А я и не помню, когда читала, — винясь, засмеялась Муся. — Дома ни клочка бумажки. Одни старые квитки. Раньше заставляли «Обаполского земледельца» выписывать, а теперь — ну его: не за чего… Вот телевизор гляжу, больше — про секс. Иной раз до петухов маюсь, а утром проснусь весь низ болит… Последнее здоровье отнимают… Это ж небось нарочно делают.

— А ты не гляди…

— Да я пробовала, — смеялась над собой Муся. — выключу, похожу-похожу, а сама думаю: ладно, догляжу… Хоть узнаю, как это у людей. А то живешь в темени…

— Хватит тебе, перед Всенощной, — укорила Катерина. — Чаю налить, пока соберусь?

— А больше — ничего?

— Завтра приходи.

— А я б и сёдни… Отец Федя простит, кадилом отмахает.

Муся расстегнула пухлянку, потрусила кофточкой.

— А что это у тебя в майонезке? Гляди, муравель бегает!

— Да вот, изо льда вытаил…

Муся выложила пышный бюст на стол, приблизилась лицом к баночке, помолчала, понаблюдала черными томлеными глазами.

— И чего теперь?

— А ничего, он нездешний.

— Скажи ты! Импортный?

— Бревно распилили, а они там, в снегу. Из дальних лесов.

— Разводить будешь?

— Его уже не разведешь…

— А давай ему невесту споймаем! Скоро подсохнет — во все стороны побегут. Хоть черную, хоть рыжую… Гляди, как носится: туда-сюда, туда-сюда…

Муся отстранилась от стола и озорно оглянулась на Катерину, как бы приглашая ее в сватьи.

— Такую свадьбу отгрохаем! Я самогонки выгоню…

— У них бескрылых невест не берут, — возразил Кольша.

— Ух ты, какой разборчивый! — Муся утерла ладонью насмешенные глаза и как-то уважительно уставилась на Митяху. Но тут же снова захохотала. — А небось подсунь ему какую-нибудь, так он и без крыльев сграбастает!.. Все вы, мужики, одинаковые!

— А он и не мужик вовсе…

— А кто же? Монах, что ли?

— Он — рабочий.

— Дак чего — ему бабы не надо?

— Не надо.

— Просто на волю охота? По земле побегать? Вот пойдем с Катериной в Кутырки, давай по дороге и выпущу — в хорошем месте.

— И про волю он не думает. — Кольша закрыл книгу и провел по ней узкой, сухой ладошкой. — Просто такое — иди куда хочешь — ему не нужно. Один он все равно пропадет.

— Ну а тади чего ему? Чего мечется?

— Это он дела хочет, — пояснил Кольша, поглядев на снующего Митяху. Мучается он без дела… Истратит всего себя на пустую беготню и начнет затихать, гинуть от ненужности.

— Ой, правда! — согласно воспряла Муся. — Я, когда душа заскорбит, сразу кидаюсь стирать. И — отпускает!

— Это для всех закон.

— Тади насыпь ему мусорку. Пусть трудится, щепочки таскает. Как на субботнике.

— Нет, так он не станет. Вот тут пишут: ему идея нужна. Общая задача. Ему надо видеть, что делают другие. Завтра отнесу в лесопосадку, поищу муравейник.

— А ежли сожрут? Он ить тут чужой, из других мест…

— Поищу одной породы. Те только обнюхают, ощупают, обмеряют… Чтоб все совпало. А потом окропят своим духом и отправят на общие работы. И он сразу примется помогать изо всех сил.

— Надо же! — Муся сладко смежила веки и, взяв в руки баночку, принялась рассматривать на свет. — А у меня летом по избе бегают и того меньше. Во-о-от такусенькие! Ручки-ножки даже не разглядеть. А сахар почем зря таскают! С полки — на подоконник, с подоконника — в дырку под рамой и — привет! С улицы — порожняком, обратно — с сахаром. А сахариночка, поди, тяжелее его самого. Но — тужится, волочет, не присядет, не передохнет. За день, ей-бо, полстакана утаскивают… Вот думаю я: как же это так ловко устроено? В ней, в этой букашулечке, небось и сердце есть, все время тикает, и какая-то кровушка перетекает… Не сухой же он изнутри? Дак ведь и надо знать, куда этот сахар тащить? Дорогу помнить… Значит, и в головенке у него не пусто? Как это так, Коля?

— Вот и я пытаюсь понять…

— А я думаю, этого понять нельзя… Может, ты добьешься, а я — нет. Я лучше к отцу Феде: у него все понятно, все — из глины… Пойдем с нами, а?

— Не-е, я не пойду.

— Чего так?

— А ну его… Когда я рисовал солнце, он остановился перед домом, поглядел, как я малюю, и сказал: «Мимо Господа печешься». И пошел.

— А помнишь, как ты сверчка со склада принес?

— Помню, как же…

— Как ты ножик об ножик тер, заставлял его чирикать. А мы приходили слушать.

— Я его Тюрлей звал.

— Да, да — Тюрля. Бывало, ежли вечер лунный — как распоется, растюрлюкается!

— Было, было, — покивал Кольша.

— Занятный ты мужик! — Муся привстала и, обхватив жаркими ручищами, потискала за плечи. — Катька, отдай-ка мне его! Годка на два — скоротать бабий зазимок. А, Кать?

— Сама и прогонишь… — отшутилась Катерина. — Он ить безденежный.

— Стало быть, бессребреник! Синяк под глазом не набьет!

11

Воскресный день Пасхи, как и вся Страстная неделя, вставал погоже и осиянно. Небо очистилось до самых неимоверных глубин, в нем не было ни облачка, ни даже мгновенных росчерков стрижей, еще не прилетевших, и все пребывало в торжественном отрешении и благодати. Из-за полевого угора, тронутого хлебной зеленью, доносился перезвон в три разновеликих колокола. Порушенная колокольня долго молчала, и потому, наверное, неопытный звонарь иногда сбивался с беглого боя, но зато эта его рьяная неровность и заливчатое многоголосье придавали бодрящую праздничность всей округе, побуждая к единению и добру.

Катерина с Мусей еще не вернулись с ночного бдения, хотя, по высокому солнцу, и пора бы: поди, на радостях забрели к тамошним знакомым, в чем не было ничего удивительного, поскольку в прежние годы бок о бок тащили лямку и на бурачном поле, и на скотном дворе, и в сельповской очереди за пачечной вермишелью или постным маслом. В нынешней хуторской разобщенности прежнее товарищество особенно помнилось и ценилось.

Поскоблив щеки и надев еще вчера приготовленную для него белую рубаху, веявшую праздной чистотой и утюжкой, Кольша вышел за ворота и постоял там в одиночестве, иногда поглядывая на кутыркинский проселок.

Река сильно сдала — грязно обнажились низы прежде залитых ракит, просыпал черный кочкарник на заиленном лугу; но зато здесь, на бугре, под ногами, было зелено и чисто: ободренная теплом, доверчиво шла в рост всяческая мурава, и было удивительно, когда только успели зацвести нежные, застенчивые хохлатки, манившие этой нежной лиловостью еще полусонных шмелей.

А под каждым пеньком или забориной уже барыней гляделась молодая крапива.

Кольшины ветрянки — одна красная, с фасадного конька, две голубые, с дворового подконка, — в этот легкий, безмятежный день окончательно угомонились и, будто усталые гонцы, обессиленно задремали, одинаково повернувшись в теплую сторону, откуда последние дни навевал доброжелательный ветерок.

Катерина все еще не появлялась на дороге, и Кольша, возвратясь в дом, засобирался и сам: поверх новой рубахи надел привычную куртейку, перекинул через плечо холщовую торбочку, а в нее сложил окраек черного хлеба, головку лука и бывалую фляжку с колодезной водой.

— Ну, Митяха, пошли… — сказал он, беря на подоконнике баночку с муравьем, который все еще пытался одолеть стеклянную стену. — Пора тебе…

Кольша приоткрыл крышку, пустил внутрь свежего воздуха и, заперев снова, положил майонезку в карман куртки.

В поле он выбрел огородной стежкой, еще не хоженной и сыроватой, оставив на ней свой странный след — глубокие тычки через каждые полтора метра. Стороннему показалось бы, что здесь кто-то прошел на высоких ходулях. Но сама полевая дорога, уходившая к лесополосе, уже просохла, упираться в нее деревянной пятой стало легче и остойчивей, хотя она и возвышалась легким подъемом.

Лесополоса из рослых берез, перемеженных рябиной и кустовой акацией, простиралась на несколько километров. В дальнем ее конце Кольша давно не был, но с хуторской стороны знал несколько муравейников, в один из которых он и собрался определить своего Митяху. В эту пору внедриться в чужую муравьиную артель было нетрудно, поскольку муравьи-хозяева еще не обрели бдительной активности. Облепив вершину гнездового конуса, они всего лишь сонно греются на вешнем солнышке.

С тихим торжеством, будто под свод храма, ступил Кольша под светлую сень полевых деревьев. Заматеревшие березы, опираясь на чернокорые лапчатые кряжи, стремительно возносились в синеву веселой белизной стволов и там, в вышине, нежно пушились зеленой дымкой. Где-то самозабвенно, раскатно теребил сухую щепу дятел, и все еще не стихал перезвон колоколов, который здесь, среди этой праздничной белоствольной тишины, даже усиливался и медовел. А еще в продольной глубине лесной полосы слышались неспешное дринканье гитары и веселый, возбужденный говор и хохоток.

Вскоре впереди, у березового края, засверкал никель черного мотоцикла, а чуть подальше несколько мопедов подпирали друг дружку рогатыми рулями. Тут же, под зонтом рябины, пять не то шесть парней-подростков полулежа окружали расстеленный рушник, на котором ярко пестрели засахаренные маковки куличей, крашеные яички, стеклянные банки с помидорами и огурцами. И над всей этой красотой высилась мрачная крутоплечая бутыль, похожая на монастырскую башню. Тут же, на березовом обрубке, пощипывал гитарные струны парень постарше, уже опушенный чернявой, от уха до уха бородой и с большой цыганской серьгой в левой ушной мочке.

Кольша хотел было стороной обойти пасхальную компанию, но его заметили, гитара умолкла, и навстречу вышли два пацана — оба непокрытые, по-весеннему, а может, по-пьяному встрепанные, со свежими солнечными ожогами на курносых носах и подглазьях. Один из них был долговяз и черняв, другой — поплотней и попеньковей.

Подойдя к Кольше, поразглядывав его неприязненно, исподлобья — не оттого, что имел какие-то претензии, а просто потому, что изрядно охмелел, чернявый, запинаясь, гуняво спросил:

— З-землемер, ш-шеф просит закурить…

— Нет, ребята, я некурящий, — ответил Кольша.

Пеньковатый обернулся и переответил гитаристу:

— Он некурящий! Нету у него.

— Наверное, врет? — отозвался тот и, не оставляя гитары, не спеша, вразвалочку, шурша перезимовавшими листьями, направился к тем двоим. Остальные двое тоже потянулись за ним.

— Знаю я этих жлобов, — раздраженно ворчал гитарист. — У самого есть, а притворяется — нету.

— А ты чей будешь? — поинтересовался Кольша. — По голосу вроде Синяков Павел. Давно тебя не видал, годов пять. Большой вырос!

— Ошибаешься, дядя!

— Не должен… Вот только борода… А голос — Пашкин…

— Ты, землемер, давай зубы не заговаривай, — огрызнулся гитарист, обдав Кольшу волной самогонной одышки. В его ощетиненной бороде, как раз под губой, взмелькивало огуречное семечко. — Тебя спрашивают: курево есть? Есть или нет?

— Нету… — развел руками Кольша. — Зачем оно мне: я же некурящий.

— Найдем — хуже будет, — пригрозил гитарист. — А ну — проверьте!

Те двое — чернявый и посветлей — вяло, без интереса, озираясь по сторонам, с двух боков подошли к Кольше: чернявый снял торбочку и высыпал содержимое на землю; тем же временем пеньковатый запустил руку в боковой карман куртки и ухватил майонезку.

— А баночку не тронь! — потребовал Кольша. — Дай сюда.

Однако малый передал баночку гитаристу, и тот брезгливо покрутил ее в руках и ничего в ней не увидел, кроме бегающего муравья с белой пометкой и засохшего цветка мать-и-мачехи.

— Отдай! — рассердился Кольша. — Дай немедля!

Он хотел было вырвать посудину, но гитарист, ухмыляясь, поднял баночку высоко над головой.

— Пашка, отдай!

— У-тю, тю, тю… — высоко вертел баночкой гитарист.

Пытаясь дотянуться, Кольша запнулся, запутался деревягой в сухой прутяной траве и, теряя равновесие, подался вперед, обеими руками толкнул гитару, висевшую на груди Синяка. Раздался нечаянный басовый звон.

— А-а, ты струны рвать?! — понизив голос до шипения, выдохнул Синяк. А ну, Пепа, сделай ему!

Пеньковатый малый вяло махнул возле Кольшиного уха белой кроссовкой, но промазал и, не устояв, плюхнулся на землю. Остальные пацаны захохотали.

— Слабак! — подтвердил гитарист и повернулся к чернявому. — А ну, ты давай…

Чернявый, оглядывая Кольшу, примеряясь к нему, зашел сзади и оттуда ударил Кольшу в висок.

— Ребята! — попросил Кольша, зажимая ладонью зазвеневшее ухо. — Крышку хоть откройте… Пропадет ведь…

— Обойдешься! — усмехнулся Синяк и зашвырнул майонезку в глубину лесопосадки.

— Зачем же… — Кольша невольно потянулся за ней руками, но тут же из-под рыжего брюха гитары встречно выметнулся осыпанный песком и листьями резиновый бот и тяжко, тупо, будто кувалдой, саданул ему в грудь, в белую пасхальную рубаху…

— Уметь надо, козлы! — торжествующе крякнул Синяк, оглядывая примолкших пацанов.

Кольша немощно опрокинулся навзничь, раскинув руки крестом. На него посыпались ободренные пинки остальной, еще не умелой стаи…

«Какое чистое небо!..» — теряя сознание, успел удивиться Кольша.

* * *

На другое утро, туманное, жесткое от ночной прохлады, Катерина нашла его в лесопосадке застрявшим в цепких кустах акаций. Наверное, он потерял направление и полз вовсе не к дому, а куда-то не туда…

Руки его были в вязкой лесной грязи. Но на изодранном, кровоточащем виске еще билась подкожная жилка…


Похожие материалы:


Смотрите также: