К.Г. Паустовский - Лихорадка

Читайте рассказ Константина Георгиевича Паустовского «Лихорадка» на сайте Каруника



Лихорадка - читать онлайн


I

– Двадцать третий, – прохрипел надсмотрщик и мигнул распухшим глазом. – Двадцать третий прилип к этой проклятой каучуковой земле.

– А остальные?

– Остальные режут. Сок течет. Москиты жалят, и подушки из песка промокли от пота. Ничего! Компания будет довольна.

– Вы пессимист, Томми, – сказал капитан речного парохода, но подумал о том, что Томми не пессимист, а дурак. – Выпейте лучше виски и смените белье: скоро закат. Иначе вы тоже прилипнете.

Надсмотрщик посмотрел на реку. В первобытном пару дымились леса и воспаленное разбухшее солнце.

– Хорош апельсинчик, – пробормотал – он. – Это не климат, а прачечная. Все мое тело промокло насквозь. Мои легкие, как выстиранная штанина, прилипают к ребрам.

– Жалкая европейская болтовня, – бросил в сторону инженер и закурил трубку. – Конечно, вас жаль, Томми, но вы отлично знали, на что шли.

– Стоп! – крикнул надсмотрщик. – Стоп! Вы больше европеец, чем я. Я родился в Египте, а вы – в Москве. Это бесплодный разговор, сэр. Надо понимать.

Инженер встал и, тяжело волоча краги, путаясь в траве, поднялся на вышку, где приходилось спать по ночам, спасаясь от москитов и лихорадки.

Внезапно упала ночь, скользкая, как шкура бегемота, тяжелая ночь, с избытком заполненная нервными снами.

Ртутным блеском, глазами трупа светилась река. Инженер закурил и лег на спину, глядя на небо, опрокинутое над экваториальными лесами.

«Амазонка, – подумал он вяло и сбивчиво. – Калоши „Треугольник“ и самые прочные шины для „фордов“. Детские соски. С гор, из какой-то республики Венецуэлы, ползет туман и такой запах, будто бы это не республика, а нью-йоркская аптека».

И его, как дрожь лихорадки, пронизала тоска по Европе.

– У него моча уже кровяного цвета, – просвистел зловонным шепотом Томми на ухо капитану и повел белками на инженера.

– Через два дня он прилипнет. Рабочие разбегутся. Что тогда?

– Вы сосунок, – капитан сухо засмеялся. – Куда разбегутся? Пешком до океана столько миль, что их хватит на остаток всей вашей жизни. За день они прорубят в лесах не больше мили. Лихорадка хлопнет их раньше, чем они вылезут на сухое место. Не болтайте чепуху.

– Что же делать?

– Ждать, пока придет новая партия.

– Незаконнорожденные! – проскрипел зубами Томми и замолк.

Утром инженер долго сидел в каюте капитана над картой Бразилии.

– Санто-Марко, – несколько раз повторил он задумчиво и подчеркнул на карте черенком трубки черный кружок – Санто-Марко. Оттуда раз в две недели идут пароходы в Шербург, в Европу. Значит, десять дней до устья, четыре дня до Санто-Марко, шесть дней ждать, две недели через океан и десять дней до Одессы. Сейчас январь. В половине марта я буду дома.

В груди у него тупым барабанным боем заколотилось сердце.

Он перевернул листки настольного календаря на столе у капитана и на «15 марта», жирно написал красным карандашом:

«Я в Одессе, в России, и плюю на амазонский каучук».

Потом подумал и приписал:

«Будь трижды проклята Бразилия и вы, колониальные собаки! К дьяволу ваши соски и калоши».

Он нетвердо вышел на палубу, дымившуюся от пара. Река блестела, как слюда. В безмолвии и великолепии лесов сторожила его шаги лихорадка в испарине, жажде, в своем изумительном и потрясающем бесплодии.

«Лихорадка – это выкидыш воли, – вспомнились ему слова чудака-капитана. – Лихорадка – это „скэб“, проказа, черная кровь, змеиный яд в мозговых бороздах».

Пустыми глазами он долго смотрел на раздавленные зноем бараки фактории. Он знал, что делать.

Их было еще довольно много. Они резали каучук, – вот все, что знали о них капитан Гарт и инженер Миронов. Знали они только Томми – «босса» (надсмотрщика) и «траурного Вильямса», негра с оторванной мочкой у правого уха – Вильямса-молчаливого.

Инженер знал, что делать. Надо бежать. Надо подняться со шлюпки на пароход перед рассветом, а утром капитан Гарт, который охотно выдаст его за сумасшедшего, снимется с якоря, и об этом не будет знать ни одна живая душа в фактории.

Гарт всегда бесстрастен, молчалив и не привык удивляться. Гарт – амазонский речник, но ходил в Нью-Орлеан, возил нефть из Тампико на Антиллы, много видел странных и тяжелых историй и готов оправдать даже профессионального убийцу.

Он ценил только три вещи в мире: табак, безмолвие великих рек и парадоксальный образ своих мыслей, доставлявших ему величайшее наслаждение.

Гарт был одинок. Когда-то в Рио, в кафе, он встретил норвежку с зелеными глазами. Но это было давно. С тех пор он ушел в плаванье по этим местам, в удушливый банный сон смертоносных зарослей и рек. По ним он первый прокладывал пути на своей «Минетозе», пугая стаи горластых зеленых попугаев. Он открывал новые каучуковые леса и сутками лежал в своей каюте, зевая от скуки и равнодушия.

Вечером инженер пошел к рабочим. В зарослях горел костер, отгонявший москитов. Синим стеклом затопила леса торжественная ночь.

Дрожали усталые веки, и вздрагивала черная река, нехотя баюкая острые зерна звезд.

«Все-таки жаль, немного жаль», – подумал инженер, всматриваясь в яркое белое пятно – рубаху Вильямса-молчаливого.

– Вильямс! – крикнул он глуховатому негру. – Как партия?

– Понемногу издыхает, сэр, – ответил устало Вильямс и не поднял глаз (он латал синие выцветшие штаны). – Партия волнуется, сэр, и хочет с вами потолковать.

– О чем толковать?

Вильямс подумал, откусил нитку прокуренными зубами и ответил:

– Этот проклятый ливерпулец сбежал. Он нарушил контракт. Он украл у босса из походной аптеки чуть ли не четверть кило хинина и ушел в лес. Говорят, он пошел вдоль реки.

– Ну и что же?

– Пропадет, ясно, – проронил Вильямс. – Но партия волнуется. Надо потолковать.

– Ладно. Чтобы через полчаса все были здесь, – сказал инженер. – Созови партию.

– Хорошо, сэр. Вот я еще об этом, о ливерпульце… Хинин ему не поможет. У него уже моча с кровью. Многие видели.

Инженер вспомнил на своем белье бледно-кровавые пятна. Он не мог выговорить ни слова, быстро обернулся, выхватил браунинг и выстрелил в облезлую ручную обезьяну, вычесывавшую блох около костра.

– Так недолго ухлопать и людей, сэр, – вяло сказал «траурный Вильямс» и отложил в сторону штаны. – Недолго ухлопать и себя, сэр.

– К черту в зубы! – пробормотал инженер и, шатаясь, пошел к вышке. Ноги у него дрожали, волосы слиплись, внезапно запахли уксусом, и в голове океанским прибоем шумела хина.

– В чем дело? – хрипло крикнул он через полчаса, глядя на ненавистное, мокрое лицо босса.

Рабочие слушали его молча.

– В чем дело? Ливерпулец показал нам пример, теперь наша очередь. Я – инженер компании, но я не хочу менять свою жизнь на тысячу спринцовок. Пусть компания навербует себе две сотни новых дегенератов, они будут резать каучук и издыхать от лихорадки, высунув вспухшие языки. С нас хватит.

– Он большевик! – шепотом просвистел босс и толкнул капитана. – Вы поняли, к чему он ведет?

– Пустяки, Томми, – ответил капитан и отодвинулся подальше. – Это лихорадка. Он уже прилипает. Еще трое суток, и никакая сила не оторвет его от земли.

– Чего же вы хотите? – крикнул из задних рядов Джек-одноглазый.

– Идти за ливерпульцем, – ответил от костра чей-то насмешливый голос. – Чтобы подохнуть в лесах.

– Попугаи откричат по нас веселенькую панихиду, – проронил Вильямс и взглянул на босса. Было ясно, что необходимо вмешаться.

– Сэр, – осторожно сказал босс, сделал шаг вперед и тотчас же отступил. – Сэр, вы – представитель компании. Не хотите ли вы предложить рабочим нарушить контракт?

– Именно, – ответил инженер и провел ладонью по побелевшему от слабости лбу. – Именно. Что касается меня, то я нарушу его сегодня же ночью. Я плюю на вашу компанию! Мне жизнь дороже контрактов.

– Так не годится, сэр! – крикнул босс и тотчас же отскочил в тень.

Инженер не спеша вынул браунинг и приложил его плашмя к пылающим щекам.

– Будьте благоразумны, – сказал капитан, не двигаясь с места. – Не позволяйте лихорадке хватать вас, иначе вы не продержитесь и пяти дней. Спрячьте револьвер, вам сейчас дадут виски. Джек, дайте ему стакан, не бойтесь. Так! Теперь легче? Хорошо. Слушайте дальше! Вас осталось семьдесят человек. Что вы думаете делать?

– Жить, – сказал инженер, и по его воспаленной щеке поползла слеза.

Босс кивнул головой.

– Жить, – сказал он и удовлетворенно ухмыльнулся. – У него горячка: то бежать, то жить. Хорошенькие штучки!

Все замолчали. Только слабо гудела неведомая, не нанесенная на карту, река, унося свои тяжелые воды, размывая корни ядовитых лесов.

– Жить… – повторил инженер и повернулся к капитану. – Слушайте. Я представитель компании, и вы, Гарт, в данное время подчинены мне.

– Это так. – Гарт выжидательно взглянул на инженера.

– Да, это так, – резко подтвердил инженер. – А раз это так, то я даю распоряжение: в четыре часа ночи начать погрузку на пароход всей партии, а в шесть часов сняться и идти к устью. Около первого, же населенного пункта вы подымете желтый флаг, мы потребуем на борт воду, нефть и провизию, и до самого устья я не спущу никого на берег.

– Если вы раньше не умрете, – заметил вскользь, но вежливо Гарт.

– Да, если я раньше не умру. Но умирать я не собираюсь.

– Слушаю! – Гарт повернулся.

Возражать было нечего. Было совершенно ясно, что с этого момента вся партия выпустит семьдесят пуль в того, кто посмеет возражать.

Партия поняла. Гарт услышал это в хриплом и тихом гуле после своих слов о смерти инженера.

«Они нашли выход, – подумал капитан, подходя к берегу и нащупывая глазами шлюпку. – Ха! Он оказался необыкновенно прост».

Он взглянул на белые огни «Минетозы», вдохнул тягучий, камфарный сок лесов, от которого тупела голова, и ему пришла простая мысль, что весь строй Америки, крепкий и тяжелый, как «клоб» полисмена, призрачен, бессилен и разлетится пылью от двух-трех слов человека, умирающего от лихорадки.

«Теория относительности Эйнштейна», – подумал он и улыбнулся в темноту, в которую водопадом лилось небо во всем своем черном великолепии.

II

В дощатых комнатах пахло камфарой, сигарным дымом и зноем.

Среди реки на якоре стоял пароход с повисшим на мачте желтым флагом.

– Необходимо узнать, – расслабленно сказал редактор и уронил мокрые руки на стол. – Необходимо узнать, в чем дело. Какая у них болезнь на борту.

И он глотнул из потного стакана воду со льдом.

Черным лаком пылал асфальт, изъезженный маслянистыми шинами, а из садов, где прятались кубические дома, удушливо тянуло лавром, эвкалиптом и полуденной смолой.

Запахи полудня были невыносимы. Они изнуряли бесплодной тоской по необъятным водам, в которые можно броситься вниз головой с восторженным криком.

Вентиляторы жужжали, разбрасывая по сторонам папиросную бумагу с фиолетовыми строчками телеграмм, и казалось, что вместе с их шумом в комнату накачивался готовый ежеминутно вспыхнуть газ гигантских моторов.

Редактор был добрый католик. Он еще помнил то время, когда к его отцу приезжали монахи-иезуиты и пили в темных комнатах крепкую абрикосовую водку.

Его отец разбогател на какао. Вероятно, поэтому редактор не выносил запаха какаового масла, напоминавшего ему запах негритянского пота. Он был либералом. Он считал негров людьми, держал в редакции сторожа негра, был слаб в географии, молчалив и предполагал, что его род восходит к далеким и пышным временам Филиппа Великолепного.

Он был безобидный дилетант, хотя и принимал некогда участие в революции (кажется, двадцать четвертой по счету). Однажды президент Мигуэс ночевал у него, спасаясь от инсургентов генерала Ля-Пеньи, и даже забыл на тростниковом стуле потертый кобур от револьвера. Кобур лежал у редактора в письменном столе вместе с единственной написанной им книгой: «О причинах войны между республиками Чили и Перу».

Пока редактор размышлял о жаре и урожае тростникового сахара, а репортер Типедж нехотя, часто задумываясь, писал заметку о приходе «Минетозы» под желтым флагом, в редакцию вошел капитан Гарт.

– Что у вас? – спросил, оживляясь, редактор, помахал в воздухе рукой в знак приветствия и залпом допил воду со льдом. – Почему вы подняли желтый флаг?

– Я вам лишу об этом. – И Гарт положил на стол листки рисовой бумаги, исписанные синими чернилами.

– Великолепно! Типедж, бросьте ваши потуги, вы всегда проспите. Капитан написал сам. Это очень любезно с вашей стороны, – сказал он капитану, кивнул и потянул к себе листки. – Одну минуту, я выпишу чек. Ничего подобного я еще не испытывал; это не воздух, а сахарная патока. Приходится каждый час умываться. Да, да. Это очень неприятное ощущение, когда парусиновые туфли промокли до нитки… Как вы решились выйти в полдень? Всего лучшего! Я надеюсь еще увидеть вас во время обратного рейса.

Зной метался в глазах красным туманом. Было четыре часа. Редактор взглянул на заголовок рукописи, пометил шрифт и послал ее в типографию со сторожем негром.

Жара медленно изнывала, растворяясь в горячем молоке реки. На кирпичных лицах еще долго, почти до рассвета, болезненно тлели ожоги полудня.

И когда «Минетоза», шумя винтом, ушла вниз по реке в прозрачную, кое-где затушеванную испарениями ночь, ушла в далекое, исцеляющее, прекрасное плавание, спустив желтый флаг, – из машин на полированные доски вылетели, шелестя, сырые газеты. На первой странице был напечатан портрет некоего джентльмена с тремя шавронами на левом рукаве, весьма отдаленно напоминавшего капитана Гарта, и на белизне бумаги кричала жирная таинственная надпись:

Желтый флаг на «Минетозе»

«Это флаг лихорадки, – писал капитан Гарт. – У меня на борту 66 человек, больных ею. Четверо умерли в пути. Лихорадка привела этих 66 человек к простой до глупости и неизбежной мысли. Они – бывшие рабочие каучуковых плантаций. Во главе их стоял русский – инженер Миронов.

Да, вопрос прост. Компания купила руки этих рабочих, их мозг и время. Иначе говоря, компания купила их жизнь. Один продает свою жизнь оптом, другой в розницу. Это дело личного вкуса.

Продавший оптом умирает на службе у одного и того же хозяина и получает за это серебряные часы и несколько дурацких слов, написанных витиеватым почерком на слоновой бумаге. Это называется юбилеем.

Те, кто продает свою жизнь в розницу, считаются; менее ценными работниками, так как они любят жизнь как жизнь. Тот же, кто совершенно не хочет продавать свою жизнь и так глуп, что думает о счастливом и веселом существовании, – обречен на презрение и смерть. Смерть иначе называется безработицей.

Итак, партия в семьдесят человек резала каучук. В лесах ее настигла лихорадка. Потрясающая смертельная лихорадка, от которой пятидесятилетние бородачи и даже негры плакали, как грудные дети. Лихорадкой заболел и инженер Миронов.

Ему, русскому, она внушила простую мысль: если у тебя отнимают жизнь, не отдавай ее, если тебе грозят безработицей, вырви у тех, кто помимо господа бога дарует тебе существование, свое право на жизнь.

Почему негр Вильямс должен получать свою жизнь, как кусок мокрого хлеба из рук молодого, картавого и глупого, как баран, директора Кларка? Почему, если он может создать ее сам?

Эта мысль появилась. Она вонзилась в мозги, как упавшие ножницы в деревянный пол. Она ширилась, рост ее был поистине молниеносен.

Я, капитан компании Гарт, не имел возможности и права сопротивляться партии, потребовавшей от меня увезти ее из проклятых лесов к океану. Дальнейшие планы партии мне неизвестны, но думаю, что моя „Минетоза“ еще окажет ей большую и существенную помощь при этом новом и весьма любопытном случае, впервые происходящем на территории Бразилии. Поразительно лишь то, что к столь простым выводам мы приходим путем тропических болезней.

Капитан Гарт».

Редактор не читал статьи, – в этом была виновата жара и его легковерие; поэтому на следующий день по всему городу были слышны яростные крики о бунте партии каучуковых рабочих, захвативших пароход «Минетозу» и идущих на нем к устью, чтобы напасть на правление каучуковой компании. Во главе рабочих – инженер, русский («лидер оф большевик», как говорил всюду сонливый репортер Типедж), молодой человек, умирающий от амазонской лихорадки.

III

Воздух в каменных переулках был красноватый от заката. Миронов курил трубку. Над заливом разбухала луна, и черные борта пароходов змеились медным огнем.

Миронов вспоминал. Последние три дня прошли, как в кинофильме.

Он вспомнил белую пыль, легкие пороховые дымки около желтых стен, клочья штукатурки, с шумом падающие на мягкий от солнца асфальт, хриплый голос Вильямса-молчаливого, сжимавшего черными лапами ствол винчестера, каску полисмена с громадным, как цветок мака, кровавым пятном и звон пуль, дергавших телеграфные провода.

Миронов курил и думал о том, что все случившееся было неизбежно: даже если бы полиция первая не напала на пароход и не разъединила их, все равно загорелые и гневные люди с парохода повели бы правильную осаду окруженного кокосовыми пальмами дворца компании.

Миронов вспомнил, как капитан Гарт после первых выстрелов, прогудевших сонно и тупо над черной рекой, вышел на мостик и приказал боцману поднять на мачте красный флаг.

Гарт был спокоен. Он даже насвистывал «Джимми». И только когда «траурный Вильямс» упал, плюясь липкой кровью, а сержант выстрелил ему в спину, крикнув что-то о «вонючей собаке», Гарт вынул из кармана коричневую руку с теплым кольтом и, почти не целясь, снял сержанта. Сержант упал в густую, красную к вечеру пыль. Река дымилась паром. Красный флаг полоскался в удушливом небе, переливался свежим пурпуром над тропическими, тусклыми, как столетний хрусталь, но все еще ослепляющими далями.

Миронов вспомнил, как они, пять отбившихся от парохода «инсургентов», пытались прорваться к пароходу, уже отходившему вниз к океану, как они рвали руки в колючках кактусовых зарослей, жаливших, как пчелы, как зеленоватый сок простреленных стволов брызгал в лицо и Джеке облизывал лопнувшие губы, из которых капала кровь. К шести часам из пяти осталось их двое – он и Вильямс. Вильямса убили на берегу, когда он хотел броситься в воду и плыть к «Минетозе». Гарт ответил за его смерть.

Внезапно упавшая, стремительная, как полет птицы, темнота скрыла Миронова. Он долго полз через кофейные плантации и просидел до утра в шалаше у старика метиса. Старик даже не спросил его, кто он и почему у него рубашка на плече бурая от крови.

Утром он сжег рубаху, промыл пустяковую рану на плече, купил у метиса другую рубаху, синюю, купил табаку и пошел к океану. До океана было тридцать миль. Паспорт он уничтожил.

Куда ушел капитан Гарт, он не знал. Очевидно, на Антиллы или в Венецуэлу, чтобы спастись от суда и каторги.

IV

В тот душный день, когда он пришел в Санто-Марко, в местной революционной газете была напечатана статья за подписью Дюлье «О беспорядках среди каучуковых рабочих». Он жадно прочел ее. Там было написано:

«Все уже знают об этих беспорядках. Партия каучуковых рабочих, умиравшая от лихорадки в ядовитых лесах Рио-Негро, вблизи Амазонки, восстала против хозяев. Рабочие захватили речной пароход „Минетозу“ и пошли вниз по реке. Полиция, предупрежденная губернатором центральной провинции, встретила пароход ниже Сантаремы, около резиденции компании, и, когда пять человек из восставших спустились на берег, пыталась арестовать их. Началась перестрелка. Пароход, подняв красный флаг и отстреливаясь, ушел вниз к океану. Четверо рабочих было убито. Со стороны полиции убиты сержант и два полицейских.

Во главе восставших был русский инженер, большевик. Судьба его неизвестна. По последним сведениям, „Минетоза“ подошла к берегам французской Гвианы, где ее экипаж и мятежники сошли на берег, отдав себя под покровительство французских властей.

Наивные люди! Они думают, что правительство республиканской Франции не выдаст их, ибо они политические преступники. Министр иностранных дел найдет повод, чтобы выдать их как уголовных преступников, хотя бы за захват частной собственности – парохода бразильской каучуковой компании.

Франция республиканская и Франция времен Коммуны – два мира, которые вечно путают невежественные рабочие массы Латинской Америки.

Коммуна семьдесят первого года острой иглой проткнула нарыв, но он растет и наливается снова. Буржуа живуч, как старая кошка.

Но Коммуна придет. Снова запылает Бельвилль гневом и пеной народного возмущения. Снова блуз-ники будут дуть на ладони, обожженные винтовками. Случай в Сантареме – одна из тонких нитей, из которых плетут на ткацком станке времени и нужды красное полотнище революции».

– Довольно патетически, – сказал инженер и подумал о том, что единственный человек, который ему поможет в этом городе, будет Дюлье. Необходимо его разыскать.

Спустя час, в тесной кофейне, где по стенам бегали скорпионы, он узнал от красного толстяка в порванном сомбреро, что Дюлье – редактор «революционной» (толстяк сделал круглые глаза) газеты, семидесятилетний старик, участник Парижской коммуны. Он был сослан после семьдесят первого года на пожизненную каторгу в Кайенну и оттуда бежал в Санто-Марко. Здесь он живет уже тридцать лет, у него сын в Париже, а здесь единственная дочь. Живет он на улице Санта-Барбара, около старой капеллы.

Вот все, что узнал о нем Миронов, а вечером он сидел уже в кабинете Дюлье и спокойно курил трубку.

Миронов с любопытством изучал этот странный город, где совершенно не было птиц, если не считать маленьких зеленых попугаев, точивших клювы о полированные жердочки в кофейнях.

На белых и высоких оградах садов весь день лежал шелковистый блеск солнца. Душно пахли олеандры, звенела по камням вода, звенели подковами старые мулы, и гортанно кричали потные погонщики, оглушительно щелкая по ящикам бичами. На улицах сладковато пахло ванилью. Из кофеен, где трещали кофейные мельницы, несся заглушённый стук чашек. Оливковые люди прожигали сигаретками в страстных спорах газеты, и клекотали, моргая янтарными глазами, крошечные попугаи.

Ночи были залиты белым холодным пламенем, – отраженное солнце играло в гигантских голубых кристаллах океана. В душную тьму лились томные и страстные звоны старинных, перевитых лентами гитар.

Миронов, глядя на свои коричневые руки, испытывал странное ощущение, что вместо крови в его теле бьется острый, как горные травы, сок. Дюлье, смеясь, сказал, что у здешних жителей не кровь, а шартрез – пахучий ликер.

Миронов подружился с дочерью Дюлье – Сесиль, девушкой с ярким лицом. От матери-испанки у Сесиль остались дикость в движениях и внезапная лень, заставлявшая ее целыми днями лежать на террасе, глядеть, как ветер качает шарики сухой мимозы, и слушать полуденный шорох океана. Каждое утро она купалась в заливе, и за девятичасовым кофе ее руки пахли солью.

С ней он однажды ездил в старый иезуитский монастырь за городом. У него в памяти остались тяжелые лесные заросли, лиловый дым далеких исполинских гор, известковые стены монастыря, похожего на персидский караван-сарай, и легкая дрожь руки Сесиль, когда он помогал ей садиться в седло.

– Когда придет пароход? – спросила Сесиль вскользь, словно думая о чем-то другом.

– Через неделю.

Миронов почувствовал презрение к себе, к своим мягким волосам, сдержанному голосу, к своей нерешительности, заставившей его прозевать уже один пароход, к бесплодной мечтательности, к глупым колебаниям – и резко ударил хлыстом лошадь.

Ветка глицинии зацепила его по лицу. Он сорвал ее и бросил в темноту, туда, где ехала рядом Сесиль.

Сесиль засмеялась. Свет из окна прорезал лакированные, рваные листья банана и упал на ее лицо. Оно было смертельно-бледным.

V

Капитан парохода был гасконец, картавый, вертлявый и гримасничающий, как обезьяна. Он был в восторге от того, что ему приходится переправлять в Европу «инсургента», и даже спрашивал по секрету Дюлье: не президент ли это одной из экваториальных республик?

– Я высажу его в Роттердаме, – сказал он таинственно Дюлье. – Вы можете на меня положиться.

И он прибавил несколько слов о Великой французской революции и «прекрасной Франции» – матери всех республик.

Миронов – теперь уроженец Канады, француз Гастон Ру, погрузился в одиночество и синюю молчаливость океана. Дни шли. Переворачивались склянки песочных часов в его каюте, пассат обдувал лицо тонкими запахами, в которых Миронов так явственно различал дыханье перца и миндаля. По вечерам гигантские красные какаду раскидывали по небу длинные хвосты. Торжественным, ослепительным величием была полна короткая тропическая ночь.

Океан дышал мерно, лениво вздымал стеклянные горы воды. «Прованс» дымил желтыми трубами, качая полированные, чисто вымытые палубы.

Миронов вспоминал последний день в Санто-Марко с Сесиль около монастыря.

Из монастырских ворот выходили женщины. Отблеск их желтых шелковых шалей залил тусклым золотом зрачки Сесиль, когда она на листке блокнота, ломая карандаш, записывала его русский адрес.

Синее безмолвие океана томило. В каютах, пахнувших краской, болела голова; на корме раздражал лаг, вызванивавший океанские солнечные мили, а на спардеке – скучающий, гортанный голос киноартистки, лежавшей в лонгшезе.

Впереди, предупреждая прохладой и туманами, в дождях, сутолоке и асфальте ждала изъеденная веками, как волчанкой, старая Европа.

Однажды холодным вечером Миронов вышел на мокрую палубу. Моросил дождь, пахло свежей сосной. Пароход тихо шел по реке. На плотах блестели заплаканные фонари, и какие-то люди в клеенчатых плащах смеялись и кричали с берега.

Хмурое небо поблескивало в стеклах штурманской рубки. Через час «Прованс» затерялся в толпе пароходов, в разноязычном крике, в сипении пара, в этажах огней, резавших мокрые мостовые. Пахло рыбой, овощами, кардифским углем. Они пришли в Роттердам. Было начало февраля.

VI

Степь казалась шкурой вылинявшего зверя. В стеклах роговых очков журналиста сверкнуло багровое солнце.

– Днем было сорок два градуса, – сказал он, глядя за окно, где по сторонам полотна шумел от горячего ветра колючий чертополох. – Земля высыхает и становится бесплодной. Хлеба горят. Египетская духота тяготеет над этой землей.

И он взглянул в лицо Миронова, коричневое от загара, и на его сухие, кофейные руки.

– Это Техас! – ответил Миронов, встал и подошел к окну.

Поезд мчался, звеня и качаясь, в голубиную вечернюю мглу, прорезанную белыми пятнами одиноких хуторов. По далеким шляхам серыми столбами завивалась пыль и бежала к багровому, лихорадочному закату. Он широко тлел на западе, где рыбьей чешуей просверкали днепровские плавни.

Поезд рвануло на стрелках, звякнули буфера, посыпалась под откос разбитая черепица. В яростном ржании бросившихся в сторону косматых коней он уже несся дальше, вздрагивая хрусталем стаканов, лакировкой дверей, запахом пролитых духов, разрывая горячее полотно степного вечера, больно хлеставшего Миронова по похудевшему и крепкому лицу.

– Это Техас, – повторил задумчиво Миронов и обернулся к журналисту. – Я инженер-химик. Я долго работал в Америке. Вы знаете, что здесь будет через двадцать лет? Из этих степей, из всего СССР мы сделаем тучную, как Фландрия, и золотую от жита страну. Секреты у нас в лабораториях, в колбах и ретортах, о которых вы вчера в Харькове отозвались с таким непростительным легкомыслием.

– Почему Техас? – спросил журналист и с недоумением взглянул на Миронова.

– В Техасе я видел такой же дым и такие лее вечера, – ответил Миронов, и его глаза потемнели от внезапной тоски. – Такую же духоту, такие же серые от полыни и бессонницы ночи. У женщин там такие же яркие лица, и лошади так же тревожно ржут перед сухими грозами. Техас и херсонские степи – одно и то же. Но не об этом я вам хотел рассказать.

Он помолчал. Журналист ждал, жадно блеснув на него очками, втянув голову в плечи, точно перед прыжком.

– В наших руках страшная сила.

Миронов поднял руки и сжал пальцами раму опущенного окна.

– Вы представляете, что будет здесь через полвека? По берегам Днепра мы вырастим бамбуковые леса и кофейные плантации в Таганроге. Я видел вишни величиной с яблоко и песчаную пустыню, зеленую и сочную от кактусовых зарослей. Здесь будет то же. Здесь будут каналы, – вы представляете, как на этой потрескавшейся земле заблестит тихая и чистая влага и рис протянет из земли миллионы изумрудных иголок.

Это сложная вещь. Я сейчас работаю над этим. Мы насытим землю едкими солями, воздухом, влагой, теплом. Душистые пасеки и мирные пчелы будут жить в тишине и бездымном воздухе будущих фабрик. А этого не будет!

Миронов показал на восток, где в синеве сухой грозы, в слепых зарницах дымилось, плюясь в небо, ржавое зарево доменных печей.

– Это – тоже хорошо, это – жизнь, но в этом слишком много пота, утомления и тяжести.

– Мы изменим климат, – сказал Миронов и закурил.

Журналист засмеялся.

– Мы изменим климат, – спокойно повторил Миронов и улыбнулся. – В конце концов это не так уж сложно. Вы знаете одно из величайших открытий за последние годы? Открытие норвежского ученого. Парса Веганда. Он первый узнал, что небо – это кристаллический купол из азота, из синего, замерзшего азота, вы понимаете? – Миронов снова задумался. – В детстве я жил на Украине, – сказал он, вздрогнув от зарницы. – Степь за окном грохотала. На базарах, черных от вишен и душистых от топленого молока, в тени тополей я любил слушать песни лирников о лазоревом рае. Теперь оказывается, что весь мир – это лазоревый шар. Мы заключены в нем, и мы добьемся того, что сможем распределять всю энергию, заключенную под этим синим колпаком, так, как нам нужно. Вот вам изменение климата.

– Вы парадоксальны, – ответил журналист, – но это захватывает.

– Я знал, – сказал Миронов и печально улыбнулся, – я знал одного американского капитана, который жил только парадоксами. Но ради его парадоксов мы потеряли четверых убитыми.

Журналист недоумевал. Но спросить, о чем говорит Миронов, он не решался. Профессиональная развязность его покинула.

За окном бесшумно разверзались зарницы, как вспышки небесного магния. Пахло полынью, паровозным дымом и серой сожженных колючих трав.

– Надо ложиться, – сказал Миронов. – А то, о чем я говорил, – не бред. Не забывайте, что мы – инженеры и химики – привыкли думать формулами. Мы точны. И мы знаем, что в точности заключено больше чудес, чем в самых фантастических и ребяческих снах.

Когда Миронов лег на верхней полке, журналист достал блокнот и, медленно надкусывая карандаш, записал все, что говорил Миронов. «Любопытный человек», – подумал он и стал раздеваться.

Миронову снился последний день в Санто-Марко, протяжный и веселый звон в монастыре. Океан качался, у берегов плавали розовые медузы. Пахло азалиями, морем, соками кремнистой страны. И сквозь сои Миронов явственно различал запах перца и миндаля.

Поезд рвало на стрелках. Он мчался в ночь, где его ждали сумерки Мисхора, кристаллы морских волн, желтый жар севастопольских оград, рассветы, солнце, смех женщин и огни пароходов, омытых теплыми южными дождями.

VII

В Крыму Миронов жил около Алушты в пустынной даче на берегу.

Был сентябрь. Желтели магнолии, на коричневых сухих виноградниках весь день лаяли привязанные у шалашей собаки. Доносились гортанные голоса сторожей, и снова в осенней тишине, в неторопливых днях блистало море, шуршали на пляже крабы, и ржавые водоросли путались в ногах. Вода стала жгучей и крепкой, как йод.

Лежа под солнцем, Миронов подолгу смотрел на пустое, освежающее небо, слушал дремотный морской шум и вспоминал до боли ясно: океан, желтые взгорья Санто-Марко, слюдяной блеск садов, ветки глицинии, ливни, запах ванили, смуглых мальчишек, сбегавших к заливу купаться, тягучий и звонкий испанский язык, попугаев в кофейнях, короткую клетчатую юбку Сесиль, блестевшего, как антрацит, Вильямса, знойные дни на «Минетозе», лихорадку и измятую кепку капитана Гарта над медным лбом.

Потом память делала несколько скачков, и после пахнувшей скипидаром каюты на «Провансе», холодного дождя над желтым Балтийским морем всплывал Ленинград, музеи, гранит, изъеденный дождями, сумерки в глубине пустых проспектов, прохлада. Потом Москва в самумах пыли, шипящих автомобильными раскатами по асфальту. Москва, где явственно бился пульс огромной и еще неведомой для него Республики Советов, где красный флаг шумел над куполом Большого дворца и часы на Спасской башне бросали в щели Ильинки и Варварки медные удары «Интернационала».

«Вот область для капитана Гарта», – думал Миронов, улыбаясь.

«Чудесен мир, революция, море», – написал он на сыром прибрежном песке осколком раковины. Волна смыла надпись, и Миронов, улыбаясь, написал ее снова.

Однажды вечером ему привезли из Алушты письмо. Оно было переслано из Ленинграда.

Миронов взял шершавый конверт, и у него глухо застучало сердце. Прямым и капризным почерком был написан его русский адрес.

От конверта пахло сургучом и сладковатым запахом магнолий.

Миронов вскрыл письмо только на следующий день. Шумело море, и виноградники дрожали в сухом, солнечном стекле. В конверте было два письма: от Сесиль и капитана Гарта. Письмо капитана Гарта было коротко.

«Алло, Миронов! Я напал на ваши следы. Я еду в Россию, так как президент утверждает в палате кофейных плантаторов, что он строит для меня хорошенькую виселицу в Сантареме на самом берегу Амазонки.

У вас есть громадные реки, есть Дальний Восток (Гарт почему-то написал „Старый восток“), есть юг и солнце, есть много занятных вещей, и, наконец, у вас я могу поднять красный флаг на клотике без того, чтобы потом удирать в гнилую и презираемую всеми неграми Гвиану. Скоро увидимся… Там, в России, работает наш аргентинский моряк Том Ларкер, – он мне поможет. Мы с вами еще пошатаемся.

Капитан Гарт»

Сесиль писала:

«Я добилась от отца согласия на поездку в Париж, к брату. В Париже я пробуду год. Отец дает мне письмо в редакцию „Юманите“, и они достанут мне визу в Россию. Я хочу посмотреть вашу страну. Отец говорит, что это единственная сказочная страна в мире.

Я приеду в Россию в мае будущего года, и так как не знаю русского языка и у меня, кроме вас, нет в России знакомых, то я надеюсь, что вы мне поможете и покажете все любопытное. Правда? Напишите мне в Париж, 12, улица Гюго, 5, когда и куда мне лучше всего приехать – в Москву или на юг, и где вы нас встретите. Со мной приедет невредимый Гарт.

Ваша Сесиль.

Р. S. Сейчас период дождей, и в нашем саду шумят ливни. Опять цветут камелии, – помните, вы их так не любили, вы говорили, что это не цветы, а трупы. Я была несколько раз в иезуитском монастыре и пила козье молоко на каменной разрушенной террасе из той же синей кружки, из которой пили вы. Помните? Я не выношу мысли о том, что Россия так далеко, и океан меня пугает».

В конце страницы карандашом Сесиль сделала приписку:

«Если бы вы знали, как я ненавижу эти горы, солнце, мулов, океан! Все это не нужно. Я ненавижу все, я стала молчалива и редко улыбаюсь, даже отцу. Целыми днями я жду почтовые пароходы, но они ничего не привозят, и вы почему-то не пишете».


Похожие материалы: