К.Г. Паустовский - Утренник
Читайте рассказ Константина Георгиевича Паустовского «Утренник» на сайте Каруника
Утренник - читать онлайн
Среди ночи коротко прогремела якорная цепь, зашипел пар, и машина, медленно качнув маслянистыми шатунами, остановилась. Стало слышно, как журчит под плицами речная вода. Пароход прокричал глухо и недовольно, немного помолчал и прокричал снова.
Елена Петровна лежала в холодной каюте, не раздеваясь, укрывшись пальто. Она подняла голову, посмотрела в окно. Там ничего не было видно, кроме мокрой деревянной скамейки около борта. Несколько минут было тихо, потом опять прокричал пароход.
Елена Петровна встала, накинула пальто и вышла на палубу. Пароход стоял. Одинокую электрическую лампочку на корме заносило густым туманом. От этого свет лампочки делался красноватым, мутным, и казалось, что он вот-вот погаснет.
Пожилой вахтенный в черном ватнике сбежал с мостика и прошел мимо Елены Петровны.
– Сентябрит, – сказал он ей на ходу. – Все туманы, Поздно едете в отпуск.
– Да нет, ничего, – ответила Елена Петровна и виновато улыбнулась.
Она обошла по палубе вокруг парохода. В каютах спали. Далеко, как в пропасти, протрубил чужой пароход. Гудок у него был хриплый. «Должно быть, буксир», – подумала Елена Петровна и спустилась по крутой лестнице на нижнюю крытую палубу. Там тоже все спали, подложив под голову узлы и мешки. Поблескивала железная палуба. Сидела на привязи мохнатая белая собака с одним рыжим ухом. Увидев Елену Петровну, она неуверенно замахала хвостом и тихонько взвизгнула.
Рядом с собакой сидела на ящике молодая цыганка и качала на руках маленькую девочку в пестром платке и такой же пестрой юбке. Девочка не спала, смотрела на Елену Петровну и крепко держала в руке баранку.
– Погадаю, красавица! – сказала цыганка и подвинулась, чтобы Елена Петровна могла сесть рядом. – Тяжелое у тебя сердце, голубка. Ты своего счастья не видишь. Скажу правду, – не пожалеешь.
– Не стоит, – ответила Елена Петровна, достала трехрублевку и протянула цыганке. – Я сама знаю, где мое счастье.
– Не горюй: слеза красоту смоет, – пробормотала цыганка и завязала деньги в платок.
Елена Петровна поднялась наверх, прошла в пустой салон на носу парохода, села в кожаное кресло. В салоне было темно. За окнами клочьями плыл туман. Стенные часы пробили четыре.
Елена Петровна облокотилась о стол и задумалась. Вот она сказала цыганке, что знает, где ее счастье. Где же оно? Уж не в этой ли осенней поездке на пароходе? «Я как пьяница, – подумала Елена Петровна и усмехнулась. – Все меня тянет в эти места. Сейчас я все вспомню, и тогда, может быть, станет легче. Ну, конечно, надо все вспомнить».
Но вспоминать было не так-то легко. От воспоминаний начинало тяжело биться сердце.
В 1936 году – десять лет назад, – когда Елена Петровна была еще девушкой и носила длинные косы, она, окончив школу, приехала из Москвы погостить к подруге Мане Синицыной вот в эти места, в городок Новинки. Отец Мани заведовал в Новинках городской больницей. Больница стояла на окраине. За ее оградой тянулся на десятки километров – до самого областного города – сосновый лес.
В то лето Елена Петровна – тогда еще Лена – познакомилась со студентом Лесного института Алешей Белявским. Он приехал из Ленинграда на практику в тамошнее лесничество и часто бывал у Мани. Это был худенький юноша – выдумщик и спорщик. Он мог спорить часами о чем угодно, но чаще всего – о поэзии, литературе. Тогда он, по словам Мани, «неистово вдохновлялся». Он бледнел и даже голос у него вздрагивал, когда он в подтверждение своих слов читал стихи.
Он знал на память много стихов, и Лена приставала к нему с просьбой прочесть что-нибудь «из Блока или Лермонтова». Но Алеша никогда не читал, если его просили. Один только раз, перед ее отъездом, он прочел ей «Веселых нищих» в переводе Багрицкого, а потом незнакомые стихи Блока, которые просто пели, пели сквозь слезы, как может петь молодая мать, баюкая ребенка:
Нет имени тебе, весна.
Нет имени тебе, мой дальний…
Это было в городском саду, около заросшего пруда, где отцветал стрелолист и в черной воде горел закат. Лена теребила перекинутые через плечо косы, потом сжала их пальцами, опустила голову и заплакала. Она сама не знала, почему плачет. Может быть, оттого, что назавтра надо было уезжать из Новинок, а может быть, в стихах было что-то непонятное, щемившее сердце.
Лена вскочила и пошла вдоль пруда, а испуганный Алеша остался на скамейке.
На следующий день Лена уезжала, но Алеша не пришел из лесничества, чтобы ее проводить. Когда отошел пароход и уже не стало видно Мани, махавшей платком, Лена облокотилась о поручни и долго простояла, ничего не видя, тяжело дыша от обиды.
В шести километрах от Новинок пароход проходил мимо лесничества. От берега отвалила лодка. Пароход коротко прогудел и застопорил машину, чтобы принять с лодки случайного пассажира. Пассажиром этим оказался Алеша. Он поднялся на палубу к Лене. Она посмотрела на него испуганно. Алеша сказал, что решил проводить ее до следующей пристани, и спросил, можно ли это.
– Можно, – еле слышно ответила Лена и тут же подумала, что ему придется сутки ждать обратного парохода, негде будет ночевать, что он не взял пальто и, конечно, простудится. Она упрекнула его за это, но Алеша только улыбнулся.
Потом они сидели на палубе и молчали. Лене казалось, что земля и небо переменились местами. Облака медленно подплывали под днище парохода, а небо текло над ним глубокой рекой.
Следующая пристань была маленькая и безлюдная. Прощаясь, Лена неожиданно прижалась головой к плечу Алеши, потом подняла голову, и глаза их встретились. Алеша улыбнулся неуверенно и смущенно. Тогда впервые и единственный раз Лена поцеловала его и тут же оттолкнула.
В Москве она получила от Алеши письмо. «Я прямо счастлив, – писал он, – что живу в одно время с вами». После этого письма Лена долго ходила как потерянная. Смешное, милое время!
На этом месте следовало бы перестать вспоминать, но память вела дальше. Лена написала Алеше несколько писем, но не отослала их и все порвала. Слова в письмах бренчали, как погремушки. Нельзя было такими словами писать о том, что было у нее на душе. А других – настоящих – слов она не могла найти, будто сразу их позабыла.
Так прошел месяц, второй, третий. Алеша больше не писал, и Лена знала, что по своей глупости она обидела Алешу и теперь уже все кончено.
Осенью умер от разрыва сердца отец Лены – врач Яузской больницы. Лена осталась одна с матерью-учительницей, поступила в архитектурный институт, познакомилась как-то зимой на студенческой вечеринке с молодым художником Чуркиным, веселым и задиристым, как воробей, увлеклась им, и на следующее лето они поженились. Чуркин говорил, что женщина не может быть архитектором, что это галиматья, и Лена вскоре после замужества перешла на работу в издательство, выпускавшее книги по искусству.
Они прожили вместе четыре года. Чем дальше, тем чаще Лена замечала, что Чуркин живет как-то вприпрыжку, «петушком», отшучивается от серьезных дел и занят главным образом тем, чтобы скоротать время.
Перед самой войной они разошлись – спокойно, без попреков, будто разъехались близкие, но наскучившие друг другу родственники.
Оставшись одна, Елена Петровна начала чаще вспоминать об Алеше, но и Новинки, и стихи у пруда, и прощание на пароходе представлялись ей теперь такими далекими, будто это было в другой, не этой жизни.
А потом накатилось железное время – пришла война. Почти два года Елена Петровна прожила в сибирском городе на берегу холодной реки, куда было эвакуировано издательство. Однажды ночью она проснулась у себя в низкой комнате. Гремела под ветром крыша, дождь колотил в стекла, как град, и страшно было представить себе, как за рекой бушует болотистый сибирский лес.
Елена Петровна закрыла глаза и так ясно увидела Алешу – небритого, худого, вот под таким проливным дождем, где-то далеко, на переднем крае… Детская любовь, по никак ее не оторвешь, не выбросишь из сердца!
Вернувшись в Москву, Елена Петровна решила непременно поехать в отпуск в Новинки. Она не знала, жива ли Маня Синицына, что с ней, что в лесничестве. И вот завтра она наконец все узнает.
Дверь скрипнула. Елена Петровна оглянулась. В салон вошел пожилой человек, в пальто, без шляпы. Елена Петровна накануне познакомилась с ним, но разговаривать стеснялась, – она узнала от капитана, что это писатель Семенов и что едет он тоже в Новинки. «Что он там будет делать? – подумала она. – Должно быть, едет к родственникам».
– И вам тоже не спится? – спросил Семенов, присел к соседнему столику, начал набивать трубку и, не дожидаясь ответа, сказал: – Да, туман… Простоим до утра. Трудно на реке поздней осенью. А я, представьте, это очень люблю.
Он зажег спичку и начал раскуривать трубку, поглядывая при красноватом огне на Елену Петровну.
– Что любите? – спросила Елена Петровна.
– Пустой пароход, туман… Холодные каюты, – он помолчал и добавил: – И ночные разговоры люблю. С попутчиками. Я вам не помешал?
– Нет, ничуть! – поспешно ответила Елена Петровна.
– Вовремя застал нас туман, – сказал как бы про себя Семенов.
– Почему?
– Тут на берегах горелый лес. После войны. Тянется на тридцать километров. За глаза это трудно даже представить. До горизонта обугленные сосны. Как кладбище. Хорошо, если вы этого не увидите. Вы, кажется, в Новинки?
– Да, в Новинки.
– И я туда же. Второй раз в этом году. Вернее, не в Новинки, а в лесничество.
– Отдыхать? – спросила Елена Петровна.
– Нет. По делу. И работать. Я пишу одну вещь… о лесах. Не знаю даже, как ее назвать, – повесть ли это, статья или поэма.
– Это, наверное, интересно, – сказала Елена Петровна.
– Правда? – удивился Семенов. – А я вот боюсь, что не дойдет до читателя. Когда пишу, то уверен, что здорово. А окончу – сразу же начинает казаться, что все это – сплошная ерунда, жеваная вобла, а я сам – графоман и дурак.
– А вы проверьте, – посоветовала Елена Петровна. – Прочтите кому-нибудь постороннему. Тогда это пройдет.
– Вот вы как! – сказал, подумав, Семенов. – А что, если я поймаю вас на слове. Возьму и прочту вам отрывок?
– Господи! – улыбнулась Елена Петровна. – Я буду только рада.
– Вы чудная! – сказал решительно Семенов и встал. – Сейчас принесу рукопись. Я давно заметил, что вы хорошая. Улыбка у вас такая, что можно пропасть.
Семенов ушел за рукописью. «Странный человек», – подумала Елена Петровна. Ее немного покоробили последние слова Семенова.
Семенов вернулся очень скоро, зажег над столиком желтоватую лампочку, и Елена Петровна увидела, что виски у него седые, лицо усталое, а прищуренные серые глаза смотрят не на нее, а куда-то дальше, будто он все время прислушивается.
– Глава называется, – сказал Семенов, – «Потомок доктора Астрова». Помните доктора Астрова? Из «Дяди Вани»?
Елена Петровна молча кивнула.
– Помните его слова, что леса учат человека понимать прекрасное?
– Конечно, помню.
– Извините, тут будут некоторые технические вещи, – предупредил Семенов. – Так вот, слушайте.
«Известный, но еще молодой композитор пригласил меня к себе послушать отрывок из его новой симфонии. Было это в Ленинграде летом 1946 года.
Композитор жил на набережной, над Невой, и я слушал его симфонию, сидя на балконе. Заря угасла, не догорая, за островами, и только одна звезда отражалась в невской воде. Та звезда, о которой, мне кажется, упоминают все, кто пишет о летних ночах в нашей северной столице. Это был, должно быть, Юпитер.
Рядом со мной сидел на балконе загорелый человек в поношенном черном костюме и по всему виду – не горожанин. Несмотря на потертый костюм и шершавые, загрубелые руки, в моем соседе было столько изящества, что он, пожалуй, превосходил им тех мягких в движениях и учтивых музыкантов, что собрались послушать симфонию. Я как-то сразу догадался, что мой сосед – человек не совсем обыкновенный.
Когда композитор окончил играть, человек в черном сказал:
– Это не уступает Чайковскому.
– Вы очень любите Чайковского?
– Да, – ответил он. – За все. Не только за музыку.
– А за что же еще?
– Хотя бы за его слова, что ничто так не помогает расцветанию творческих сил и кристаллизации мысли, как леса.
– Вы имеете отношение к лесу?
– Да, я лесничий.
Так я познакомился с замечательным человеком – лесничим Белявским».
Елена Петровна встала и пересела за столик Семенова. Он взглянул на нее. Загудел пароход. Семенов замолчал.
– Читайте, – сказала Елена Петровна.
– Пусть он перестанет гудеть.
– Все равно, читайте!
– «Я люблю леса и все, что связано с лесным делом. Поэтому через минуту мы уже затеяли с лесничим оживленный разговор. Композитор вышел на балкон узнать наше мнение о симфонии и был озадачен и даже, кажется, обижен тем, что услышал.
– За годы войны, – говорил лесничий, – немцы свели под корень сотни тысяч гектаров наших лесов. В Орловской области они вырубили все те веселые рощи, что были воспеты Тургеневым. Но это капля в море – в общем массиве погибших лесов. Если бы вы подозревали, чем грозит гибель лесов, то, думаю, не занимались бы психологическими рассказами.
– Позвольте, – сказал я.
– Я совсем не хотел вас обидеть, – быстро сказал лесничий. – Извините. Я очень люблю литературу. В том числе и психологические рассказы. Но стоит задуматься. У вас сила, но применяете вы ее не там, где это важнее всего. Вы пока что молчите о том, о чем, по-моему, надо писать со всей страстью.
– О лесах? – спросил я.
– Конечно. Он помолчал.
– Есть точный закон, – сказал он наконец. – Сколько уничтожено леса, столько же гибнет плодородной почвы. Вот вам коротенький синодик: истребление лесов приводит к обмелению рек. Реки сохнут у нас на глазах. Дожди смывают, а ветры разносят пылью огромные пласты плодородной земли. Растут овраги, движутся сыпучие пески, происходит тяжелая порча климата, быстрое падение урожаев и – самое страшное – необратимое засоление земли, Всего не перечтешь.
У нас свели лес немцы. А в прославленной Америке? Что там? Промышленники валят леса на огромных площадях. Ради наживы. Целые области уже превращены в пустыни. Урожаи в иных штатах уменьшились в десять раз. Каждый год дожди вымывают из американской земли в двадцать раз больше питательных веществ, чем их расходуется на питание урожая… Старая песня: «После нас хоть потоп». Вот вы музыкант, – лесничий обернулся к композитору. – Вам эта тема должна быть очень близка.
– Почему? – спросил несколько обиженно композитор.
– Просто потому, что леса, помимо всего прочего, оказывают на нас огромное эстетическое влияние.
– Допустим, – пробормотал композитор.
– Это так! – ответил лесничий. – Пожалуй, этого даже не стоит доказывать. Сейчас я хотел сказать о другом – о воздухе. Вот об этом легком воздухе, без которого нет жизни. От гибели лесов меняется его состав, и если так пойдет дальше, то мы пропадом от кислородного голода. Достаточно того, что одни заводы каждый год выбрасывают в воздух миллионы тонн сернистого газа. Пока что от отравления этим газом нас спасали леса.
– Страшноватые вещи! – сказал композитор.
– Мы это остановим, – спокойно сказал лесничий, как будто говорил о чем-то совершенно обыкновенном. – Надо вернуть земле плодородие, мягкий климат, полноводные реки. У нас уже начинаются работы по возрождению лесов. Надо торопиться. Торопиться еще и потому, что для восстановления страны понадобится столько леса, что поезда с ним три раза могут опоясать экватор. Мы будем сажать леса из скорорастущих деревьев. В общем, мы преодолеем время. Через двенадцать – пятнадцать лет на нынешних пустошах будут шуметь густые леса. Наши лесоводы уже научились выращивать за двенадцать лет деревья, не уступающие по высоте и силе деревьям восьмидесятилетним.
– Тысяча и одна ночь! – заметил композитор. – Но почему мы ничего не знаем об этих вещах?
– Приезжайте в мои леса, в Новинское лесничество, – ответил лесничий и засмеялся. – Там вы кое-что увидите.
– Почему вы говорите «мои леса»? – язвительно спросил композитор. – Насколько я знаю, леса у нас государственные.
– По-моему, этого противопоставления нет, – ответил лесничий. – Все мое – государственное, И наоборот. Наше дело такое, что мы для себя не живем. Приходится работать на будущее.
Он замолчал. Мы все тоже замолчали. Ночь стала темнее. Звезда на высоком небе переливалась влажным огнем, как дождевая капля, занесенная током воздуха на такую высоту, где, за границей стратосферы, ее еще освещает солнце.
– Есть такая сказка, – неожиданно сказал лесничий, – о том, почему мигают звезды. Им, так же как и людям, смертельно хочется спать по ночам, и они стараются отогнать от себя сон.
Мы молчали. Только композитор сказал вполголоса:
– Удивительно.
Семенов замолчал и начал складывать листы рукописи.
– Что же вы? – испуганно спросила Елена Петровна.
– Дальше не стоит читать. Я и сам вижу, что это еще очень сыро и плохо.
– Где он сейчас, этот лесничий? – спросила Елена Петровна, глядя в сторону, на светлое ореховое пианино в углу салона, и чувствуя, что у нее начинает гореть лицо.
– В Новинском лесничестве. Я сейчас еду к нему. Получил телеграмму.
– Что-нибудь случилось? – небрежно спросила Елена Петровна, все так же разглядывая пианино.
– Да, – ответил Семенов и сильно пригладил ладонью рукопись. – Случилось. Он лежит с двусторонним воспалением легких. Сам, конечно, виноват. Он заложил здесь большие питомники скорорастущих деревьев. А в самом начале месяца ударили утренники. Помните? Даже у нас в Москве крыши были белые от инея. Надо было спасать молодые посадки. Да вы меня слушаете или нет?
– Слушаю, – тихо ответила Елена Петровна и перевела взгляд с пианино на портрет Горького, висевший над дверью салона.
– Спасают их просто, – объяснил Семенов. – Окуривают дымом. Разводят десятки костров. Дым не подпускает холод. Вы понимаете?
– Да, – ответила Елена Петровна. – Но почему же он сам виноват?
– Фанатик. Не бережется. Ночи были ледяные. Понятно – простудился. За ним ведь некому смотреть. А он сам, как ребенок. И кто его теперь выходит, – непонятно. Объездчики? Лесники? Черт знает что!
– А жена? – спросила Елена Петровна.
– Эх вы, женщина! – сердито ответил Семенов. – Нету у него жены. Да и не в этом дело.
– А в чем же?
– А в том, что обидно! – так же сердито ответил Семенов. – Великолепный человек, а пропадает один. Почему? Да потому, что небось ни одна женщина – вот такая, как вы, – не согласится замуровать себя в этой лесной берлоге, Потому что, извините, вас тянет к блеску, к славе, к нарядности жизни. Я уверен, что если бы Пушкин был сельским лекарем, то напиши он хоть двадцать «Евгениев Онегиных», – у него бы не было в жизни ни Ризнич, ни Воронцовой, ни Керн! Уверен! Вот я смотрю на вас и думаю: чудесная женщина, красивая, молодая, с такой улыбкой, что действительно можно пропасть. И вот где-то рядом человек, делающий великое дело, человек одинокий, талантливый, заслуживающий настоящей любви. Любви вот такой женщины, как вы. Понимаете? Может быть, если бы вы встретились с ним, вы бы его и полюбили. Даже наверное полюбили бы. Но как встретишься? Где? В лесах? Да вас калачом в эти леса не заманишь! Вот человек и пропадает. И я, понимаете, мужлан, мужчина, еду, чтобы ему как-то помочь, хотя и знаю, что от меня толку на ломаный грош. Тут нужна женская рука.
Семенов замолчал и начал досадливо постукивать пальцами по столу.
– Хорошо, – вдруг тихо сказала Елена Петровна. – Я поеду с вами… к нему. Но сейчас оставьте меня одну. Потом…
Она отвернулась, прижалась лбом к запотевшему оконному стеклу и заплакала.
Семенов дико посмотрел на Елену Петровну, испуганно сказал «Господи!», смущенно и широко улыбнулся и, стараясь не шуметь, вышел из салона. Он осторожно прикрыл стеклянную дверь, постоял минуту, посмотрел на Елену Петровну, на ее затылок, на русые косы, заколотые сзади и, казалось, клонившие своей тяжестью ее милую голову к холодному оконному стеклу, и опять смущенно и широко улыбнулся.
Елена Петровна плакала долго и легко, как никогда еще не плакала в жизни. О чем? О том, что кончилось наконец одиночество и вся скрытая, задавленная ею самой любовь прорвалась наконец и вот вылилась в эти легкие и совсем еще детские слезы. Лишь бы спасти его, выходить, взять в свои руки его голову и крепко прижать к груди, как прижимают голову ребенка.
Утром, когда пароход подходил к лесничеству и гневно гудел, вызывая лодку, чтобы принять на борт двух пассажиров, а на берегу суетился, отвязывая лодку, седой мохнатый старик, должно быть, объездчик или бакенщик, Елена Петровна вышла из каюты на палубу и зажмурилась. В льдистом, необыкновенно синем небе подымалось солнце, но иней на прибрежной траве еще не растаял. Он лежал даже на палубе, как белая крупная соль, и хрустел под ногами. Елена Петровна посмотрела на берега и судорожно вздохнула, – знакомый лесной край горел перед ней холодным пожаром заржавленной листвы, было так тихо, что ясно слышался где-то далеко за просекой стук топора. Горький воздух долетал с берега, запах вянущей травы, лесных дебрей, тронутой первым морозом рябины.
Семенов подошел к Елене Петровне. Она протянула ему руку. Семенов снял шляпу, наклонился к руке, поцеловал ее и почувствовал, что рука чуть заметно дрожит. – Спасибо! – сказала Елена Петровна.
Семенов поднял голову и с недоумением посмотрел в глаза Елене Петровне. И вдруг понял, что вот в этой молодой женщине вся та великая любовь, о какой он писал так много и в которую втайне не верил. Он уже догадывался, что случайно вмешался в чужую тайну, в чужую боль, но вмешался благодетельно и кстати.
Пароход сработал назад, чтобы его не сносило течением, погнал волны, и в этих волнах закачались, переливаясь золотом, береговые леса.
Мохнатый старик причалил и зацепился багром за борт парохода.
– С листопадом тебя, Терентьич! – крикнул с мостика вахтенный.
– Листопад нынче богатый, – ответил старик. – Ну, давай твоих пассажиров!
Елена Петровна быстро сбежала по крутой лестнице на нижнюю палубу, к лодке. Семенов спускался за ней, не торопясь, будто соображая, не остаться ли ему на пароходе. Но потом решился, широко улыбнулся и вслед за Еленой Петровной соскочил в лодку.
Елена Петровна лежала в холодной каюте, не раздеваясь, укрывшись пальто. Она подняла голову, посмотрела в окно. Там ничего не было видно, кроме мокрой деревянной скамейки около борта. Несколько минут было тихо, потом опять прокричал пароход.
Елена Петровна встала, накинула пальто и вышла на палубу. Пароход стоял. Одинокую электрическую лампочку на корме заносило густым туманом. От этого свет лампочки делался красноватым, мутным, и казалось, что он вот-вот погаснет.
Пожилой вахтенный в черном ватнике сбежал с мостика и прошел мимо Елены Петровны.
– Сентябрит, – сказал он ей на ходу. – Все туманы, Поздно едете в отпуск.
– Да нет, ничего, – ответила Елена Петровна и виновато улыбнулась.
Она обошла по палубе вокруг парохода. В каютах спали. Далеко, как в пропасти, протрубил чужой пароход. Гудок у него был хриплый. «Должно быть, буксир», – подумала Елена Петровна и спустилась по крутой лестнице на нижнюю крытую палубу. Там тоже все спали, подложив под голову узлы и мешки. Поблескивала железная палуба. Сидела на привязи мохнатая белая собака с одним рыжим ухом. Увидев Елену Петровну, она неуверенно замахала хвостом и тихонько взвизгнула.
Рядом с собакой сидела на ящике молодая цыганка и качала на руках маленькую девочку в пестром платке и такой же пестрой юбке. Девочка не спала, смотрела на Елену Петровну и крепко держала в руке баранку.
– Погадаю, красавица! – сказала цыганка и подвинулась, чтобы Елена Петровна могла сесть рядом. – Тяжелое у тебя сердце, голубка. Ты своего счастья не видишь. Скажу правду, – не пожалеешь.
– Не стоит, – ответила Елена Петровна, достала трехрублевку и протянула цыганке. – Я сама знаю, где мое счастье.
– Не горюй: слеза красоту смоет, – пробормотала цыганка и завязала деньги в платок.
Елена Петровна поднялась наверх, прошла в пустой салон на носу парохода, села в кожаное кресло. В салоне было темно. За окнами клочьями плыл туман. Стенные часы пробили четыре.
Елена Петровна облокотилась о стол и задумалась. Вот она сказала цыганке, что знает, где ее счастье. Где же оно? Уж не в этой ли осенней поездке на пароходе? «Я как пьяница, – подумала Елена Петровна и усмехнулась. – Все меня тянет в эти места. Сейчас я все вспомню, и тогда, может быть, станет легче. Ну, конечно, надо все вспомнить».
Но вспоминать было не так-то легко. От воспоминаний начинало тяжело биться сердце.
В 1936 году – десять лет назад, – когда Елена Петровна была еще девушкой и носила длинные косы, она, окончив школу, приехала из Москвы погостить к подруге Мане Синицыной вот в эти места, в городок Новинки. Отец Мани заведовал в Новинках городской больницей. Больница стояла на окраине. За ее оградой тянулся на десятки километров – до самого областного города – сосновый лес.
В то лето Елена Петровна – тогда еще Лена – познакомилась со студентом Лесного института Алешей Белявским. Он приехал из Ленинграда на практику в тамошнее лесничество и часто бывал у Мани. Это был худенький юноша – выдумщик и спорщик. Он мог спорить часами о чем угодно, но чаще всего – о поэзии, литературе. Тогда он, по словам Мани, «неистово вдохновлялся». Он бледнел и даже голос у него вздрагивал, когда он в подтверждение своих слов читал стихи.
Он знал на память много стихов, и Лена приставала к нему с просьбой прочесть что-нибудь «из Блока или Лермонтова». Но Алеша никогда не читал, если его просили. Один только раз, перед ее отъездом, он прочел ей «Веселых нищих» в переводе Багрицкого, а потом незнакомые стихи Блока, которые просто пели, пели сквозь слезы, как может петь молодая мать, баюкая ребенка:
Нет имени тебе, весна.
Нет имени тебе, мой дальний…
Это было в городском саду, около заросшего пруда, где отцветал стрелолист и в черной воде горел закат. Лена теребила перекинутые через плечо косы, потом сжала их пальцами, опустила голову и заплакала. Она сама не знала, почему плачет. Может быть, оттого, что назавтра надо было уезжать из Новинок, а может быть, в стихах было что-то непонятное, щемившее сердце.
Лена вскочила и пошла вдоль пруда, а испуганный Алеша остался на скамейке.
На следующий день Лена уезжала, но Алеша не пришел из лесничества, чтобы ее проводить. Когда отошел пароход и уже не стало видно Мани, махавшей платком, Лена облокотилась о поручни и долго простояла, ничего не видя, тяжело дыша от обиды.
В шести километрах от Новинок пароход проходил мимо лесничества. От берега отвалила лодка. Пароход коротко прогудел и застопорил машину, чтобы принять с лодки случайного пассажира. Пассажиром этим оказался Алеша. Он поднялся на палубу к Лене. Она посмотрела на него испуганно. Алеша сказал, что решил проводить ее до следующей пристани, и спросил, можно ли это.
– Можно, – еле слышно ответила Лена и тут же подумала, что ему придется сутки ждать обратного парохода, негде будет ночевать, что он не взял пальто и, конечно, простудится. Она упрекнула его за это, но Алеша только улыбнулся.
Потом они сидели на палубе и молчали. Лене казалось, что земля и небо переменились местами. Облака медленно подплывали под днище парохода, а небо текло над ним глубокой рекой.
Следующая пристань была маленькая и безлюдная. Прощаясь, Лена неожиданно прижалась головой к плечу Алеши, потом подняла голову, и глаза их встретились. Алеша улыбнулся неуверенно и смущенно. Тогда впервые и единственный раз Лена поцеловала его и тут же оттолкнула.
В Москве она получила от Алеши письмо. «Я прямо счастлив, – писал он, – что живу в одно время с вами». После этого письма Лена долго ходила как потерянная. Смешное, милое время!
На этом месте следовало бы перестать вспоминать, но память вела дальше. Лена написала Алеше несколько писем, но не отослала их и все порвала. Слова в письмах бренчали, как погремушки. Нельзя было такими словами писать о том, что было у нее на душе. А других – настоящих – слов она не могла найти, будто сразу их позабыла.
Так прошел месяц, второй, третий. Алеша больше не писал, и Лена знала, что по своей глупости она обидела Алешу и теперь уже все кончено.
Осенью умер от разрыва сердца отец Лены – врач Яузской больницы. Лена осталась одна с матерью-учительницей, поступила в архитектурный институт, познакомилась как-то зимой на студенческой вечеринке с молодым художником Чуркиным, веселым и задиристым, как воробей, увлеклась им, и на следующее лето они поженились. Чуркин говорил, что женщина не может быть архитектором, что это галиматья, и Лена вскоре после замужества перешла на работу в издательство, выпускавшее книги по искусству.
Они прожили вместе четыре года. Чем дальше, тем чаще Лена замечала, что Чуркин живет как-то вприпрыжку, «петушком», отшучивается от серьезных дел и занят главным образом тем, чтобы скоротать время.
Перед самой войной они разошлись – спокойно, без попреков, будто разъехались близкие, но наскучившие друг другу родственники.
Оставшись одна, Елена Петровна начала чаще вспоминать об Алеше, но и Новинки, и стихи у пруда, и прощание на пароходе представлялись ей теперь такими далекими, будто это было в другой, не этой жизни.
А потом накатилось железное время – пришла война. Почти два года Елена Петровна прожила в сибирском городе на берегу холодной реки, куда было эвакуировано издательство. Однажды ночью она проснулась у себя в низкой комнате. Гремела под ветром крыша, дождь колотил в стекла, как град, и страшно было представить себе, как за рекой бушует болотистый сибирский лес.
Елена Петровна закрыла глаза и так ясно увидела Алешу – небритого, худого, вот под таким проливным дождем, где-то далеко, на переднем крае… Детская любовь, по никак ее не оторвешь, не выбросишь из сердца!
Вернувшись в Москву, Елена Петровна решила непременно поехать в отпуск в Новинки. Она не знала, жива ли Маня Синицына, что с ней, что в лесничестве. И вот завтра она наконец все узнает.
Дверь скрипнула. Елена Петровна оглянулась. В салон вошел пожилой человек, в пальто, без шляпы. Елена Петровна накануне познакомилась с ним, но разговаривать стеснялась, – она узнала от капитана, что это писатель Семенов и что едет он тоже в Новинки. «Что он там будет делать? – подумала она. – Должно быть, едет к родственникам».
– И вам тоже не спится? – спросил Семенов, присел к соседнему столику, начал набивать трубку и, не дожидаясь ответа, сказал: – Да, туман… Простоим до утра. Трудно на реке поздней осенью. А я, представьте, это очень люблю.
Он зажег спичку и начал раскуривать трубку, поглядывая при красноватом огне на Елену Петровну.
– Что любите? – спросила Елена Петровна.
– Пустой пароход, туман… Холодные каюты, – он помолчал и добавил: – И ночные разговоры люблю. С попутчиками. Я вам не помешал?
– Нет, ничуть! – поспешно ответила Елена Петровна.
– Вовремя застал нас туман, – сказал как бы про себя Семенов.
– Почему?
– Тут на берегах горелый лес. После войны. Тянется на тридцать километров. За глаза это трудно даже представить. До горизонта обугленные сосны. Как кладбище. Хорошо, если вы этого не увидите. Вы, кажется, в Новинки?
– Да, в Новинки.
– И я туда же. Второй раз в этом году. Вернее, не в Новинки, а в лесничество.
– Отдыхать? – спросила Елена Петровна.
– Нет. По делу. И работать. Я пишу одну вещь… о лесах. Не знаю даже, как ее назвать, – повесть ли это, статья или поэма.
– Это, наверное, интересно, – сказала Елена Петровна.
– Правда? – удивился Семенов. – А я вот боюсь, что не дойдет до читателя. Когда пишу, то уверен, что здорово. А окончу – сразу же начинает казаться, что все это – сплошная ерунда, жеваная вобла, а я сам – графоман и дурак.
– А вы проверьте, – посоветовала Елена Петровна. – Прочтите кому-нибудь постороннему. Тогда это пройдет.
– Вот вы как! – сказал, подумав, Семенов. – А что, если я поймаю вас на слове. Возьму и прочту вам отрывок?
– Господи! – улыбнулась Елена Петровна. – Я буду только рада.
– Вы чудная! – сказал решительно Семенов и встал. – Сейчас принесу рукопись. Я давно заметил, что вы хорошая. Улыбка у вас такая, что можно пропасть.
Семенов ушел за рукописью. «Странный человек», – подумала Елена Петровна. Ее немного покоробили последние слова Семенова.
Семенов вернулся очень скоро, зажег над столиком желтоватую лампочку, и Елена Петровна увидела, что виски у него седые, лицо усталое, а прищуренные серые глаза смотрят не на нее, а куда-то дальше, будто он все время прислушивается.
– Глава называется, – сказал Семенов, – «Потомок доктора Астрова». Помните доктора Астрова? Из «Дяди Вани»?
Елена Петровна молча кивнула.
– Помните его слова, что леса учат человека понимать прекрасное?
– Конечно, помню.
– Извините, тут будут некоторые технические вещи, – предупредил Семенов. – Так вот, слушайте.
«Известный, но еще молодой композитор пригласил меня к себе послушать отрывок из его новой симфонии. Было это в Ленинграде летом 1946 года.
Композитор жил на набережной, над Невой, и я слушал его симфонию, сидя на балконе. Заря угасла, не догорая, за островами, и только одна звезда отражалась в невской воде. Та звезда, о которой, мне кажется, упоминают все, кто пишет о летних ночах в нашей северной столице. Это был, должно быть, Юпитер.
Рядом со мной сидел на балконе загорелый человек в поношенном черном костюме и по всему виду – не горожанин. Несмотря на потертый костюм и шершавые, загрубелые руки, в моем соседе было столько изящества, что он, пожалуй, превосходил им тех мягких в движениях и учтивых музыкантов, что собрались послушать симфонию. Я как-то сразу догадался, что мой сосед – человек не совсем обыкновенный.
Когда композитор окончил играть, человек в черном сказал:
– Это не уступает Чайковскому.
– Вы очень любите Чайковского?
– Да, – ответил он. – За все. Не только за музыку.
– А за что же еще?
– Хотя бы за его слова, что ничто так не помогает расцветанию творческих сил и кристаллизации мысли, как леса.
– Вы имеете отношение к лесу?
– Да, я лесничий.
Так я познакомился с замечательным человеком – лесничим Белявским».
Елена Петровна встала и пересела за столик Семенова. Он взглянул на нее. Загудел пароход. Семенов замолчал.
– Читайте, – сказала Елена Петровна.
– Пусть он перестанет гудеть.
– Все равно, читайте!
– «Я люблю леса и все, что связано с лесным делом. Поэтому через минуту мы уже затеяли с лесничим оживленный разговор. Композитор вышел на балкон узнать наше мнение о симфонии и был озадачен и даже, кажется, обижен тем, что услышал.
– За годы войны, – говорил лесничий, – немцы свели под корень сотни тысяч гектаров наших лесов. В Орловской области они вырубили все те веселые рощи, что были воспеты Тургеневым. Но это капля в море – в общем массиве погибших лесов. Если бы вы подозревали, чем грозит гибель лесов, то, думаю, не занимались бы психологическими рассказами.
– Позвольте, – сказал я.
– Я совсем не хотел вас обидеть, – быстро сказал лесничий. – Извините. Я очень люблю литературу. В том числе и психологические рассказы. Но стоит задуматься. У вас сила, но применяете вы ее не там, где это важнее всего. Вы пока что молчите о том, о чем, по-моему, надо писать со всей страстью.
– О лесах? – спросил я.
– Конечно. Он помолчал.
– Есть точный закон, – сказал он наконец. – Сколько уничтожено леса, столько же гибнет плодородной почвы. Вот вам коротенький синодик: истребление лесов приводит к обмелению рек. Реки сохнут у нас на глазах. Дожди смывают, а ветры разносят пылью огромные пласты плодородной земли. Растут овраги, движутся сыпучие пески, происходит тяжелая порча климата, быстрое падение урожаев и – самое страшное – необратимое засоление земли, Всего не перечтешь.
У нас свели лес немцы. А в прославленной Америке? Что там? Промышленники валят леса на огромных площадях. Ради наживы. Целые области уже превращены в пустыни. Урожаи в иных штатах уменьшились в десять раз. Каждый год дожди вымывают из американской земли в двадцать раз больше питательных веществ, чем их расходуется на питание урожая… Старая песня: «После нас хоть потоп». Вот вы музыкант, – лесничий обернулся к композитору. – Вам эта тема должна быть очень близка.
– Почему? – спросил несколько обиженно композитор.
– Просто потому, что леса, помимо всего прочего, оказывают на нас огромное эстетическое влияние.
– Допустим, – пробормотал композитор.
– Это так! – ответил лесничий. – Пожалуй, этого даже не стоит доказывать. Сейчас я хотел сказать о другом – о воздухе. Вот об этом легком воздухе, без которого нет жизни. От гибели лесов меняется его состав, и если так пойдет дальше, то мы пропадом от кислородного голода. Достаточно того, что одни заводы каждый год выбрасывают в воздух миллионы тонн сернистого газа. Пока что от отравления этим газом нас спасали леса.
– Страшноватые вещи! – сказал композитор.
– Мы это остановим, – спокойно сказал лесничий, как будто говорил о чем-то совершенно обыкновенном. – Надо вернуть земле плодородие, мягкий климат, полноводные реки. У нас уже начинаются работы по возрождению лесов. Надо торопиться. Торопиться еще и потому, что для восстановления страны понадобится столько леса, что поезда с ним три раза могут опоясать экватор. Мы будем сажать леса из скорорастущих деревьев. В общем, мы преодолеем время. Через двенадцать – пятнадцать лет на нынешних пустошах будут шуметь густые леса. Наши лесоводы уже научились выращивать за двенадцать лет деревья, не уступающие по высоте и силе деревьям восьмидесятилетним.
– Тысяча и одна ночь! – заметил композитор. – Но почему мы ничего не знаем об этих вещах?
– Приезжайте в мои леса, в Новинское лесничество, – ответил лесничий и засмеялся. – Там вы кое-что увидите.
– Почему вы говорите «мои леса»? – язвительно спросил композитор. – Насколько я знаю, леса у нас государственные.
– По-моему, этого противопоставления нет, – ответил лесничий. – Все мое – государственное, И наоборот. Наше дело такое, что мы для себя не живем. Приходится работать на будущее.
Он замолчал. Мы все тоже замолчали. Ночь стала темнее. Звезда на высоком небе переливалась влажным огнем, как дождевая капля, занесенная током воздуха на такую высоту, где, за границей стратосферы, ее еще освещает солнце.
– Есть такая сказка, – неожиданно сказал лесничий, – о том, почему мигают звезды. Им, так же как и людям, смертельно хочется спать по ночам, и они стараются отогнать от себя сон.
Мы молчали. Только композитор сказал вполголоса:
– Удивительно.
Семенов замолчал и начал складывать листы рукописи.
– Что же вы? – испуганно спросила Елена Петровна.
– Дальше не стоит читать. Я и сам вижу, что это еще очень сыро и плохо.
– Где он сейчас, этот лесничий? – спросила Елена Петровна, глядя в сторону, на светлое ореховое пианино в углу салона, и чувствуя, что у нее начинает гореть лицо.
– В Новинском лесничестве. Я сейчас еду к нему. Получил телеграмму.
– Что-нибудь случилось? – небрежно спросила Елена Петровна, все так же разглядывая пианино.
– Да, – ответил Семенов и сильно пригладил ладонью рукопись. – Случилось. Он лежит с двусторонним воспалением легких. Сам, конечно, виноват. Он заложил здесь большие питомники скорорастущих деревьев. А в самом начале месяца ударили утренники. Помните? Даже у нас в Москве крыши были белые от инея. Надо было спасать молодые посадки. Да вы меня слушаете или нет?
– Слушаю, – тихо ответила Елена Петровна и перевела взгляд с пианино на портрет Горького, висевший над дверью салона.
– Спасают их просто, – объяснил Семенов. – Окуривают дымом. Разводят десятки костров. Дым не подпускает холод. Вы понимаете?
– Да, – ответила Елена Петровна. – Но почему же он сам виноват?
– Фанатик. Не бережется. Ночи были ледяные. Понятно – простудился. За ним ведь некому смотреть. А он сам, как ребенок. И кто его теперь выходит, – непонятно. Объездчики? Лесники? Черт знает что!
– А жена? – спросила Елена Петровна.
– Эх вы, женщина! – сердито ответил Семенов. – Нету у него жены. Да и не в этом дело.
– А в чем же?
– А в том, что обидно! – так же сердито ответил Семенов. – Великолепный человек, а пропадает один. Почему? Да потому, что небось ни одна женщина – вот такая, как вы, – не согласится замуровать себя в этой лесной берлоге, Потому что, извините, вас тянет к блеску, к славе, к нарядности жизни. Я уверен, что если бы Пушкин был сельским лекарем, то напиши он хоть двадцать «Евгениев Онегиных», – у него бы не было в жизни ни Ризнич, ни Воронцовой, ни Керн! Уверен! Вот я смотрю на вас и думаю: чудесная женщина, красивая, молодая, с такой улыбкой, что действительно можно пропасть. И вот где-то рядом человек, делающий великое дело, человек одинокий, талантливый, заслуживающий настоящей любви. Любви вот такой женщины, как вы. Понимаете? Может быть, если бы вы встретились с ним, вы бы его и полюбили. Даже наверное полюбили бы. Но как встретишься? Где? В лесах? Да вас калачом в эти леса не заманишь! Вот человек и пропадает. И я, понимаете, мужлан, мужчина, еду, чтобы ему как-то помочь, хотя и знаю, что от меня толку на ломаный грош. Тут нужна женская рука.
Семенов замолчал и начал досадливо постукивать пальцами по столу.
– Хорошо, – вдруг тихо сказала Елена Петровна. – Я поеду с вами… к нему. Но сейчас оставьте меня одну. Потом…
Она отвернулась, прижалась лбом к запотевшему оконному стеклу и заплакала.
Семенов дико посмотрел на Елену Петровну, испуганно сказал «Господи!», смущенно и широко улыбнулся и, стараясь не шуметь, вышел из салона. Он осторожно прикрыл стеклянную дверь, постоял минуту, посмотрел на Елену Петровну, на ее затылок, на русые косы, заколотые сзади и, казалось, клонившие своей тяжестью ее милую голову к холодному оконному стеклу, и опять смущенно и широко улыбнулся.
Елена Петровна плакала долго и легко, как никогда еще не плакала в жизни. О чем? О том, что кончилось наконец одиночество и вся скрытая, задавленная ею самой любовь прорвалась наконец и вот вылилась в эти легкие и совсем еще детские слезы. Лишь бы спасти его, выходить, взять в свои руки его голову и крепко прижать к груди, как прижимают голову ребенка.
Утром, когда пароход подходил к лесничеству и гневно гудел, вызывая лодку, чтобы принять на борт двух пассажиров, а на берегу суетился, отвязывая лодку, седой мохнатый старик, должно быть, объездчик или бакенщик, Елена Петровна вышла из каюты на палубу и зажмурилась. В льдистом, необыкновенно синем небе подымалось солнце, но иней на прибрежной траве еще не растаял. Он лежал даже на палубе, как белая крупная соль, и хрустел под ногами. Елена Петровна посмотрела на берега и судорожно вздохнула, – знакомый лесной край горел перед ней холодным пожаром заржавленной листвы, было так тихо, что ясно слышался где-то далеко за просекой стук топора. Горький воздух долетал с берега, запах вянущей травы, лесных дебрей, тронутой первым морозом рябины.
Семенов подошел к Елене Петровне. Она протянула ему руку. Семенов снял шляпу, наклонился к руке, поцеловал ее и почувствовал, что рука чуть заметно дрожит. – Спасибо! – сказала Елена Петровна.
Семенов поднял голову и с недоумением посмотрел в глаза Елене Петровне. И вдруг понял, что вот в этой молодой женщине вся та великая любовь, о какой он писал так много и в которую втайне не верил. Он уже догадывался, что случайно вмешался в чужую тайну, в чужую боль, но вмешался благодетельно и кстати.
Пароход сработал назад, чтобы его не сносило течением, погнал волны, и в этих волнах закачались, переливаясь золотом, береговые леса.
Мохнатый старик причалил и зацепился багром за борт парохода.
– С листопадом тебя, Терентьич! – крикнул с мостика вахтенный.
– Листопад нынче богатый, – ответил старик. – Ну, давай твоих пассажиров!
Елена Петровна быстро сбежала по крутой лестнице на нижнюю палубу, к лодке. Семенов спускался за ней, не торопясь, будто соображая, не остаться ли ему на пароходе. Но потом решился, широко улыбнулся и вслед за Еленой Петровной соскочил в лодку.
Похожие материалы:
Смотрите также: