Вальтер Скотт - Айвенго
Читайте роман Вальтера Скотта «Айвенго» на сайте Каруника
Айвенго - читать онлайн
Оглавление:
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVI
XXXVII
XXXVIII
XXXIX
XL
XLI
XLII
XLIII
XLIV
Глава I
Они беседовали той порой,
Когда стада с полей брели домой,
Когда, наевшись, но не присмирев,
Шли свиньи с визгом нехотя в свой хлев.
Поп, «Одиссея»
Когда стада с полей брели домой,
Когда, наевшись, но не присмирев,
Шли свиньи с визгом нехотя в свой хлев.
Поп, «Одиссея»
В той живописной местности весёлой Англии, которая орошается рекою Дон, в давние времена простирались обширные леса, покрывавшие большую часть красивейших холмов и долин, лежащих между Шеффилдом и Донкастером. Остатки этих огромных лесов и поныне видны вокруг дворянских замков Уэнтворт, Уорнклиф-парк и близ Ротерхема. По преданию, здесь некогда обитал сказочный уонтлейский дракон; здесь происходили ожесточённые битвы во время междоусобных войн Белой и Алой Розы; и здесь же в старину собирались ватаги тех отважных разбойников, подвиги и деяния которых прославлены в народных песнях.
Таково главное место действия нашей повести, по времени же — описываемые в ней события относятся к концу царствования Ричарда I, когда возвращение короля из долгого плена казалось желанным, но уже невозможным событием отчаявшимся подданным, которые подвергались бесконечным притеснениям знати. Феодалы, получившие непомерную власть в царствование Стефана, но вынужденные подчиняться королевской власти благоразумного Генриха II, теперь снова бесчинствовали, как в прежние времена; пренебрегая слабыми попытками английского государственного совета ограничить их произвол, они укрепляли свои замки, увеличивали число вассалов, принуждали к повиновению и вассальной зависимости всю округу; каждый феодал стремился собрать и возглавить такое войско, которое дало бы ему возможность стать влиятельным лицом в приближающихся государственных потрясениях.
Чрезвычайно непрочным стало в ту пору положение мелкопоместных дворян, или, как их тогда называли, Франклинов, которые, согласно букве и духу английских законов, должны были бы сохранять свою независимость от тирании крупных феодалов. Франклины могли обеспечить себе на некоторое время спокойное существование, если они, как это большей частью и случалось, прибегали к покровительству одного из влиятельных вельмож их округи, или входили в его свиту, или же обязывались по соглашениям о взаимной помощи и защите поддерживать феодала в его военных предприятиях; но в этом случае они должны были жертвовать своей свободой, которая так дорога сердцу каждого истого англичанина, и подвергались опасности оказаться вовлечёнными в любую опрометчивую затею их честолюбивого покровителя. С другой стороны, знатные бароны, располагавшие могущественными и разнообразными средствами притеснения и угнетения, всегда находили предлог для того, чтобы травить, преследовать и довести до полного разорения любого из своих менее сильных соседей, который попытался бы не признать их власти и жить самостоятельно, думая, что его безопасность обеспечена лояльностью и строгим подчинением законам страны.
Завоевание Англии норманским герцогом Вильгельмом значительно усилило тиранию феодалов и углубило страдания низших сословий. Четыре поколения не смогли смешать воедино враждебную кровь норманнов и англосаксов или примирить общностью языка и взаимными интересами ненавистные друг другу народности, из которых одна всё ещё упивалась победой, а другая страдала от последствий своего поражения. После битвы при Гастингсе власть полностью перешла в руки норманских дворян, которые отнюдь не отличались умеренностью. Почти все без исключения саксонские принцы и саксонская знать были либо истреблены, либо лишены своих владений; невелико было и число мелких саксонских собственников, за которыми сохранились земли их отцов. Короли непрестанно стремились законными и противозаконными мерами ослабить ту часть населения, которая испытывала врождённую ненависть к завоевателям. Все монархи норманского происхождения оказывали явное предпочтение своим соплеменникам; охотничьи законы и другие предписания, отсутствовавшие в более мягком и более либеральном саксонском уложении, легли на плечи побеждённых, ещё увеличивая тяжесть и без того непосильного феодального гнёта.
При дворе и в замках знатнейших вельмож, старавшихся ввести у себя великолепие придворного обихода, говорили исключительно по-нормано-французски; на том же языке велось судопроизводство во всех местах, где отправлялось правосудие. Словом, французский язык был языком знати, рыцарства и даже правосудия, тогда как несравненно более мужественная и выразительная англосаксонская речь была предоставлена крестьянам и дворовым людям, не знавшим иного языка.
Однако необходимость общения между землевладельцами и порабощённым народом, который обрабатывал их землю, послужила основанием для постепенного образования наречия из смеси французского языка с англосаксонским, говоря на котором, они могли понимать друг друга. Так мало-помалу возник английский язык настоящего времени, заключающий в себе счастливое смешение языка победителей с наречием побеждённых и с тех пор столь обогатившийся заимствованиями из классических и так называемых южноевропейских языков.
Я счёл необходимым сообщить читателю эти сведения, чтобы напомнить ему, что хотя история англосаксонского народ после царствования Вильгельма II не отмечена никакими значительными событиями вроде войн или мятежей, всё же раны, нанесённые завоеванием, не заживали вплоть до царствования Эдуарда III. Велики национальные различия между англосаксами и их победителями; воспоминания о прошлом и мысли о настоящем бередили эти раны и способствовали сохранению границы, разделяющей потомков победоносных норманнов и побеждённых саксов.
Солнце садилось за одной из покрытых густой травою просек леса, о котором уже говорилось в начале этой главы. Сотни развесистых, с невысокими стволами и широко раскинутыми ветвями дубов, которые, быть может, были свидетелями величественного похода древнеримского войска, простирали свои узловатые руки над мягким ковром великолепного зелёного дёрна. Местами к дубам примешивались бук, остролист и подлесок из разнообразных кустарников, разросшихся так густо, что они не пропускали низких лучей заходящего солнца; местами же деревья расступались, образуя длинные, убегающие вдаль аллеи, в глубине которых теряется восхищённый взгляд, а воображение создаёт ещё более дикие картины векового леса. Пурпурные лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь листву, отбрасывали то рассеянный и дрожащий свет на поломанные сучья и мшистые стволы, то яркими и сверкающими пятнами ложились на дёрн. Большая поляна посреди этой просеки, вероятно, была местом, где друиды совершали свои обряды. Здесь возвышался холм такой правильной формы, что казался насыпанным человеческими руками; на вершине сохранился неполный круг из огромных необделанных камней. Семь из них стояли стоймя, остальные были свалены руками какого-нибудь усердного приверженца христианства и лежали частью поблизости от прежнего места, частью — по склону холма. Только один огромный камень скатился до самого низа холма, преградив течение небольшого ручья, пробивавшегося у подножия холма, — он заставлял чуть слышно рокотать его мирные и тихие струи.
Два человека оживляли эту картину; они принадлежали, судя по их одежде и внешности, к числу простолюдинов, населявших в те далёкие времена лесной район западного Йоркшира. Старший из них был человек угрюмый и на вид свирепый. Одежда его состояла из одной кожаной куртки, сшитой из дублёной шкуры какого-то зверя, мехом вверх; от времени мех так вытерся, что по немногим оставшимся клочкам невозможно было определить, какому животному он принадлежал. Это первобытное одеяние покрывало своего хозяина от шеи до колен и заменяло ему все части обычной одежды. Ворот был так широк, что куртка надевалась через голову, как наши рубашки или старинная кольчуга. Чтобы куртка плотнее прилегала к телу, её перетягивал широкий кожаный пояс с медной застёжкой. К поясу была привешена с одной стороны сумка, с другой — бараний рог с дудочкой. За поясом торчал длинный широкий нож с роговой рукояткой; такие ножи выделывались тут же, по соседству, и были известны уже тогда под названием шеффилдских. На ногах у этого человека были башмаки, похожие на сандалии, с ремнями из медвежьей кожи, а более тонкие и узкие ремни обвивали икры, оставляя колени обнажёнными, как принято у шотландцев. Голова его была ничем не защищена, кроме густых спутанных волос, выцветших от солнца и принявших тёмно-рыжий, ржавый оттенок и резко отличавшихся от светло-русой, скорей даже янтарного цвета, большой бороды. Нам остаётся только отметить одну очень любопытную особенность в его внешности, но она так примечательна, что нельзя пропустить её без внимания: это было медное кольцо вроде собачьего ошейника, наглухо запаянное на его шее. Оно было достаточно широко для того, чтобы не мешать дыханию, но в то же время настолько узко, что снять его было невозможно, только распилив пополам. На этом своеобразном воротнике было начертано саксонскими буквами:
«Гурт, сын Беовульфа, прирождённый раб Седрика Ротервудского».
Возле свинопаса (ибо таково было занятие Гурта) на одном из поваленных камней друидов сидел человек, который выглядел лет на десять моложе первого. Наряд его напоминал одежду свинопаса, но отличался некоторой причудливостью и был сшит из лучшего материала. Его куртка была выкрашена в ярко-пурпурный цвет, а на ней намалёваны какие-то пёстрые и безобразные узоры. Поверх куртки был накинут непомерно широкий и очень короткий плащ из малинового сукна, изрядно перепачканного, отороченный ярко-жёлтой каймой. Его можно было свободно перекинуть с одного плеча на другое или совсем завернуться в него, и тогда он падал причудливыми складками, драпируя его фигуру. На руках у этого человека были серебряные браслеты, а на шее — серебряный ошейник с надписью: «Вамба, сын Безмозглого, раб Седрика Ротервудского». Он носил такие же башмаки, что и его товарищ, но ремённую плетёнку заменяло нечто вроде гетр, из которых одна была красная, а другая жёлтая. К его шапке были прикреплены колокольчики величиной не более тех, которые подвязывают охотничьим соколам; каждый раз, когда он поворачивал голову, они звенели, а так как он почти ни одной минуты не оставался в покое, то звенели они почти непрерывно. Твёрдый кожаный околыш этой шапки был вырезан по верхнему краю зубцами и сквозным узором, что придавало ему сходство с короной пэра; изнутри к околышу был пришит длинный мешок, кончик которого свешивался на одно плечо, подобно старомодному ночному колпаку, треугольному ситу или головному убору современного гусара. По шапке с колокольчиками, да и самой форме её, а также по придурковатому и в то же время хитрому выражению лица Вамбы можно было догадаться, что он один их тех домашних клоунов или шутов, которых богатые люди держали для потехи в своих домах, чтобы как-нибудь скоротать время» по необходимости проводимое в четырех стенах.
Подобно своему товарищу, он носил на поясе сумку, но ни рога, ни ножа у него не было, так как предполагалось, вероятно, что он принадлежит к тому разряду человеческих существ, которым опасно давать в руки колющее или режущее оружие. Взамен всего этого у него была деревянная шпага наподобие той, которой арлекин на современной сцене производит свои фокусы.
Выражение лица и поведение этих людей было не менее различно, чем их одежда. Лицо раба или крепостного было угрюмо и печально; судя по его унылому виду, можно было подумать, что его мрачность делает его ко всему равнодушным, но огонь, иногда загоравшийся в его глазах, говорил о таившемся в нём сознании своей угнетённости и о стремлении к сопротивлению. Наружность Вамбы, напротив того, обличала присущее людям этого рода рассеянное любопытство, крайнюю непоседливость и подвижность, а также полное довольство своим положением и своей внешностью. Они вели беседу на англосаксонском наречии, на котором, как уже говорилось раньше, в ту пору изъяснялись в Англии все низшие сословия, за исключением норманских воинов и ближайшей свиты феодальных владык. Однако приводить их разговор в оригинале было бы бесполезно для читателя, незнакомого с этим диалектом, а потому мы позволим себе привести его в дословном переводе.
— Святой Витольд, прокляни ты этих чёртовых свиней! — проворчал свинопас после тщетных попыток собрать разбежавшееся стадо пронзительными звуками рога. Свиньи отвечали на его призыв не менее мелодичным хрюканьем, однако нисколько не спешили расстаться с роскошным угощением из буковых орехов и желудей или покинуть топкие берега ручья, где часть стада, зарывшись в грязь, лежала врастяжку» не обращая внимания на окрики своего пастуха.
— Разрази их, святой Витольд! Будь я проклят, если к ночи двуногий волк не задерёт двух-трех свиней». Сюда, Фанге! Эй, Фанге! — закричал он во весь голос мохнатой собаке, не то догу, не то борзой, не то помеси борзой с шотландской овчаркой. Собака, прихрамывая, бегала кругом и, казалось, хотела помочь своему хозяину собрать непокорное стадо.
Но то ли не понимая знаков, подаваемых свинопасом, то ли забыв о своих обязанностях, то ли по злому умыслу, пёс разгонял свиней в разные стороны, тем самым увеличивая беду, которую он как будто намеревался исправить.
— А, чтоб тебе чёрт вышиб зубы! — ворчал Гурт. — Провалиться бы этому лесничему. Стрижёт когти нашим собакам, а после они никуда не годятся. Будь другом, Вамба, помоги. Зайди с той стороны холма и пугни их оттуда. За ветром они сами пойдут домой, как ягнята.
— Послушай, — сказал Вамба, не трогаясь с места. — Я уже успел посоветоваться по этому поводу со своими ногами: они решили, что таскать мой красивый наряд по трясине было бы с их стороны враждебным актом против моей царственной особы и королевского одеяния. А потому, Гурт, вот что я скажу тебе: покличь-ка Фангса, а стадо предоставь его судьбе. Не всё ли равно, повстречаются ли твои свиньи с отрядом солдат, или с шайкой разбойников, или со странствующими богомольцами! Ведь к утру свиньи всё равно превратятся в норманнов, и притом к твоему же собственному удовольствию и облегчению.
— Как же так — свиньи, к моему удовольствию и облегчению, превратятся в норманнов? — спросил Гурт. — Ну-ка, объясни. Голова у меня тупая, а на уме одна досада и злость. Мне не до загадок.
— Ну, как называются эти хрюкающие твари на четырех ногах? — спросил Вамба.
— Свиньи, дурак, свиньи, — отвечал пастух. — Это всякому дураку известно.
— Правильно, «суайн» — саксонское слово. А вот как ты назовёшь свинью, когда она зарезана, ободрана, и рассечена на части, и повешена за ноги, как изменник?
— Порк, — отвечал свинопас.
— Очень рад, что и это известно всякому дураку, — заметил Вамба. — А «порк», кажется, нормано-французское слово. Значит, пока свинья жива и за ней смотрит саксонский раб, то зовут её по-саксонски; но она становится норманном и её называют «порк», как только она попадает в господкий замок и является на пир знатных особ. Что ты об этом думаешь, друг мой Гурт?
— Что правда, то правда, друг Вамба. Не знаю только, как эта правда попала в твою дурацкую башку.
— А ты послушай, что я тебе скажу ещё, — продолжал Вамба в том же духе. — Вот, например, старый наш олдермен бык: покуда его пасут такие рабы, как ты, он носит свою саксонскую кличку «оке», когда же он оказывается перед знатным господином, чтобы тот его отведал, бык становится пылким и любезным французским рыцарем Биф. Таким же образом и телёнок — «каф» — делается мосье де Во: пока за ним нужно присматривать — он сакс, но когда он нужен для наслаждения — ему дают норманское имя.
— Клянусь святым Дунстаном, — отвечал Гурт, — ты говоришь правду, хоть она и горькая. Нам остался только воздух, чтобы дышать, да и его не отняли только потому, что иначе мы не выполнили бы работу, наваленную на наши плечи. Что повкусней да пожирнее, то к их столу; женщин покрасивее — на их ложе; лучшие и храбрейшие из нас должны служить в войсках под началом чужеземцев и устилать своими костями дальние страны, а здесь мало кто остаётся, да и у тех нет ни сил, ни желания защищать несчастных саксов. Дай бог здоровья нашему хозяину Седрику за то, что он постоял за нас, как подобает мужественному воину; только вот на днях прибудет в нашу сторону Реджинальд Фрон де Беф, тогда и увидим, чего стоят все хлопоты Седрика… Сюда, сюда! — крикнул он вдруг, снова возвышая голос. — Вот так, хорошенько их. Фанге! Молодец, всех собрал в кучу.
— Гурт, — сказал шут, — по всему видно, что ты считаешь меня дураком, иначе ты не стал бы совать голову в мою глотку. Ведь стоит мне намекнуть Реджинальду Фрон де Бефу или Филиппу де Мальвуазену, что ты ругаешь норманнов, вмиг тебя вздёрнут на одно из этих деревьев. Вот и будешь качаться для острастки всем, кто вздумает поносить знатных господ.
— Пёс! Неужели ты способен меня выдать? Сам же ты вызвал меня на такие слова! — воскликнул Гурт.
— Выдать тебя? Нет, — сказал шут, — так поступают умные люди, где уж мне, дураку… Но тише… Кто это к нам едет? — прервал он сам себя, прислушиваясь к конскому топоту, который раздавался уже довольно явственно.
— А тебе не всё равно, кто там едет? — спросил Гурт, успевший тем временем собрать всё своё стадо и гнавший его вдоль одной из сумрачных просек.
— Нет, я должен увидеть этих всадников, — отвечал Вамба. — Может быть, они едут из волшебного царства с поручением от короля Обсрона…
— Замолчи! — перебил его свинопас. — Охота тебе говорить об этом, когда тут под боком страшная гроза с громом и молнией. Послушай, какие раскаты. А дождь-то! Я в жизни не видывал летом таких крупных и отвесных капель. Посмотри, ветра нет, а дубы трещат и стонут, как в бурю. Помолчи-ка лучше, да поспешим домой, прежде чем налетит гроза! Ночь будет страшной.
Вамба, по-видимому, постиг всю силу этих доводов и последовал за своим товарищем, который взял длинный посох, лежавший возле него на траве, и пустился в путь. Этот новейший Эвмей торопливо шёл к опушке леса, подгоняя с помощью Фангса пронзительно хрюкающее стадо.
Глава II
Монах был монастырский ревизор,
Наездник страстный, он любил охоту
И богомолье — только не работу,
И хоть таких аббатов и корят,
Но превосходный был бы он аббат:
Его конюшню вся округа знала,
Его уздечка пряжками бренчала,
Как колокольчики часовни той,
Доход с которой тратил он, как свой.
Чосер
Наездник страстный, он любил охоту
И богомолье — только не работу,
И хоть таких аббатов и корят,
Но превосходный был бы он аббат:
Его конюшню вся округа знала,
Его уздечка пряжками бренчала,
Как колокольчики часовни той,
Доход с которой тратил он, как свой.
Чосер
Конский топот всё приближался, и, несмотря на увещевания и брань своего спутника, Вамба, которому не терпелось поскорее увидеть всадников, то и дело останавливался под разными предлогами: то рвал с высокого куста незрелые орехи, то заглядывался под проходившую мимо деревенскую девицу, и поэтому всадники довольно скоро настигли их.
Кавалькада состояла из десяти человек; двое, ехавшие впереди, были, по-видимому, важные особы, а остальные — их слуги. Сословие и звание одной из этих особ нетрудно было установить: это было, несомненно, духовное лицо высокого ранга. На нём была одежда монахафранцисканца, сшитая из прекрасной материи, что противоречило уставу этого ордена; плащ с капюшоном из самого лучшего фламандского сукна, ниспадая красивыми широкими складками, облекал его статную, хотя и немного полную фигуру.
Его лицо так же мало говорило о смирении, как и одежда — о презрении к мирской роскоши. Черты его лица были бы приятны, если бы глаза не блестели из-под нависших век тем лукавым эпикурейским огоньком, который изобличает осторожного сластолюбца. Впрочем, его профессия и положение приучили его так владеть собой, что при желании он мог придать своему лицу торжественность, хотя от природы оно выражало благодушие и снисходительность. Вопреки монастырскому уставу, равно как и эдиктам пап и церковных соборов, одежда его была роскошна: рукава плаща у этого церковного сановника были подбиты и оторочены дорогим мехом, а мантия застёгивалась золотой пряжкой, и вся орденская одежда была столь изысканна и нарядна, как в наши дни платья красавиц квакерской секты: они сохраняют положенные им фасоны и цвета, но выбором материалов и их сочетанием умеют придать своему туалету кокетливость, свойственную светскому тщеславию.
почтенный прелат ехал верхом на сытом, шедшем иноходью муле, сбруя которого была богато украшена, а уздечка, по тогдашней моде, увешана серебряными колокольчиками. В посадке прелата не было заметно монашеской неуклюжести — напротив, она отличалась грацией и уверенностью хорошего наездника. Казалось, что как ни приятна была спокойная иноходь мула, как ни роскошно его убранство, всё же щеголеватый монах пользовался таким скромным средством передвижения только для переездов по большой дороге. Один из служителей-мирян, составлявших его свиту, вёл в поводу превосходного испанского жеребца, на котором монах выезжал в торжественных случаях. В те времена купцы с величайшим для себя риском и бесконечными затруднениями вывозили из Андалузии таких лошадей, бывших в моде у богатых и знатных вельмож. Седло и сбруя на этом великолепном коне были покрыты длинной попоной, спускавшейся почти до самой земли и расшитой изображениями крестов и иных церковных эмблем. Другой служитель вёл в поводу вьючного мула, нагруженного, вероятно, поклажей настоятеля; двое монахов того же ордена, но низших степеней, ехали позади всех, пересмеиваясь, оживлённо разговаривая и не обращая никакого внимания на остальных всадников.
Спутником духовной особы был человек высокого роста, старше сорока лет, худощавый, сильный и мускулистый. Его атлетическая фигура вследствие постоянных упражнений, казалось, состояла из одних костей, мускуле» и сухожилий; видно было, что он перенёс множество тяжёлых испытаний и готов перенести ещё столько же. На нём была красная шапка с меховой опушкой из тех, что французы зовут mortier за сходство её формы со ступкой, перевёрнутой вверх дном. На лице его ясно выражалось желание вызвать в каждом встречном чувство боязливого почтения и страха. Очень выразительное, нервное лицо его с крупными и резкими чертами, загоревшее под лучами тропического солнца до негритянской черноты, в спокойные минуты казалось как бы задремавшим после взрыва бурных страстей, но надувшиеся жилы на лбу и подёргивание верхней губы показывали, что буря каждую минуту может снова разразиться. Во взгляде его смелых, тёмных, проницательных глаз можно было прочесть целую историю об испытанных и преодолённых опасностях. У него был такой вид, точно ему хотелось вызвать сопротивление своим желаниям — только для того, чтобы смести противника с дороги, проявив свою волю и мужество. Глубокий шрам над бровями придавал ещё большую суровость его лицу и зловещее выражение одному глазу, который был слегка задет тем же ударом и немного косил.
Этот всадник, так же как и его спутник, был одет в длинный монашеский плащ, но красный цвет этого плаща показывал, что всадник не принадлежит ни к одному из четырех главных монашеских орденов. На правом плече был нашит белый суконный крест особой формы. Под плащом виднелась несовместимая с монашеским саном кольчуга с рукавами и перчатками из мелких металлических колец; она была сделана чрезвычайно искусно и так же плотно и упруго прилегала к телу, как наши фуфайки, связанные из мягкой шерсти. Насколько позволяли видеть складки плаща, его бёдра защищала такая же кольчуга; колени были покрыты тонкими стальными пластинками, а икры — металлическими кольчужными чулками. За поясом был заткнут большой обоюдоострый кинжал — единственное бывшее при нём оружие.
Ехал он верхом на крепкой дорожной лошади, очевидно для того, чтобы поберечь силы своего благородного боевого коня, которого один из оруженосцев вёл позади. На коне было полное боевое вооружение; с одной стороны седла висел короткий бердыш с богатой дамасской насечкой, с другой — украшенный перьями шлем хозяина, его колпак из кольчуги и длинный обоюдоострый меч. Другой оруженосец вёз, подняв вверх, копьё своего хозяина; на острие копья развевался небольшой флаг с изображением такого же креста, какой был нашит на плаще. Тот же оруженосец держал небольшой треугольный щит, широкий вверху, чтобы прикрывать всю грудь, а книзу заострённый. Щит был в чехле из красного сукна, а поэтому нельзя было увидеть начертанный на нём девиз.
Вслед за этими двумя оруженосцами ехали ещё двое слуг; тёмные лица, белые тюрбаны и особый покрой одежды изобличали в них уроженцев Востока. Вообще в наружности этого воина и его свиты было что-то дикое и чужеземное. Одежда его оруженосцев блистала роскошью, восточные слуги носили серебряные обручи на шеях и браслеты на полуобнажённых смуглых руках и ногах. Их одежда из шёлка, расшитая узорами, указывала на знатность и богатство их господина и составляла в то же время резкий контраст с простотой его собственной военной одежды. Они были вооружены кривыми саблями с золотой насечкой на рукоятках и ножнах и турецкими кинжалами ещё более тонкой работы. У каждого торчал при седле пучок дротиков фута в четыре длиною, с острыми стальными наконечниками. Этот род оружия был в большом употреблении у сарацин и поныне ещё находит себе применение в военной игре, любимой восточными народами и называемой «эль-джерид». Лошади, на которых ехали слуги, были арабской породы; сухощавые, лёгкие, с упругим шагом, тонкогривые, они ничем не напоминали тех тяжёлых и крупных жеребцов, которых разводили в Нормандии и Фландрии для воинов в полном боевом вооружении. Рядом с этим громадными животными арабские лошади казались изящной, лёгкой тенью.
— Необычный вид этой кавалькады возбудил любопытство не только Вамбы, но и его менее легкомысленного товарища. В монахе он тотчас узнал приора аббатства Жорво, известного по всей округе за большого любителя охоты, весёлых пирушек, а также, если верить молве, и других мирских утех, ещё менее совместимых с монашескими обетами.
Но в те времена не слишком строго относились к поведению монахов и священников, так что приор Эймер пользовался доброй славой среди соседей своего аббатства. Его весёлый и вольный нрав и постоянная готовность даровать отпущение мелких прегрешений делали его любимцем всех местных дворян, титулованных и нетитулованных, со многими из которых он был в родстве, так как принадлежал к именитой норманской фамилии. Дамы в особенности были расположены относиться без излишней суровости к поведению человека, который не только являлся неизменным поклонником прекрасного пола, но и отличался умением прогонять смертельную скуку, слишком часто одолевавшую их в старинных покоях феодальных замков. Настоятель с азартом увлекался охотой, у него были лучшие соколы и борзые во всей северной округе, этим видом спорта он завоевал симпатии дворянской молодёжи; с людьми почтенного возраста он разыгрывал другую роль, что отлично ему удавалось, когда это было нужно. Его поверхностная начитанность была достаточно велика, чтобы внушать окружающим невеждам почтение к его учёности, а важная осанка и возвышенные рассуждения об авторитете церкви и духовенства поддерживали мнение о его святости. Даже простой народ, который всех строже судит поведение высших сословий, относился снисходительно к легкомыслию приора Эймера. Дело в том, что Эймер был очень щедр, а за милосердие, как известно, отпускается множество грехов. Большая часть монастырских доходов находилась в его полном распоряжении. Это давало ему возможность не только много тратить на свои прихоти, но и оказывать щедрую помощь соседним крестьянам. Если и случалось приору Эймеру с излишней пылкостью скакать на охоте или чересчур засиживаться на пиру, если кому-нибудь приходилось видеть, как на рассвете он пробирается через боковую калитку в стене своего аббатства, возвращаясь домой после свидания, продолжавшегося целую ночь, люди только пожимали плечами и примирялись с такими проступками настоятеля, вспоминая, что точно так же грешили и многие из его собратий, не искупая своих грехов теми качествами, какими отличался этот монах. Словом, приор Эймер был очень хорошо известен и нашим саксам. Они неуклюже поклонились ему и получили его благословение: «Benedicite, mes filz». [Славьте господа, дети мои (лат.)]
Но диковинная внешность спутника Эймера и его свиты поразила воображение свинопаса и Вамбы так, что они не слыхали вопроса настоятеля, когда он осведомился, не знают ли они, где можно было бы остановиться на ночлег. Особенно удивила их полумонашеская-полувоенная одежда загорелого иностранца и странный наряд и невиданное вооружение его восточных слуг. Очень вероятно также, что для слуха саксонских крестьян неприятен был язык, на котором было им преподано благословение и задан вопрос, хотя они и понимали, что это значит.
— Я вас спрашиваю, дети мои, — повторил настоятель, возвысив голос и перейдя на тот диалект, на котором объяснялись между собой норманны и саксы, — нет ли по соседству доброго человека, который из любви к богу и по усердию к святой нашей матери-церкви оказал бы на нынешнюю ночь гостеприимство и подкрепил бы силы двух смиреннейших её служителей и их спутников? — Несмотря на внешнюю скромность этих слов, он произнёс их с большой важностью.
«Двое смиреннейших служителей матери-церкви! Хотел бы я поглядеть, какие же у неё бывают дворецкие, кравчие и иные старшие слуги», — подумал про себя Вамба, однако же, хотя и слыл дураком, остерёгся произнести свою мысль вслух.
Сделав мысленно такое примечание к речи приора, он поднял глаза и ответил:
— Если преподобным отцам угодны сытные трапезы и мягкие постели, то в нескольких милях отсюда находится Бринксвортское аббатство, где им, по их сану, окажут самый почётный приём; если же они предпочтут провести вечер в покаянии, то вон та лесная тропинка доведёт их прямёхонько до пустынной хижины в урочище Копменхерст, где благочестивый отшельник приютит их под своей крышей и разделит с ними вечерние молитвы.
Но приор отрицательно покачал головой, выслушав оба предложения.
— Мой добрый друг, — сказал он, — если бы звон твоих бубенчиков не помутил твоего разума, ты бы знал, что Clericus clericum non decimal [Священнослужитель не платит десятину священнослужителю (лат.).], то есть у нас, духовных лиц, не принято просить гостеприимства друг у друга, и мы обращаемся за этим к мирянам, чтобы дать им лишний случай послужить богу, оказывая, помощь его служителям.
— Я всего лишь осёл, — отвечал Вамба, — и даже имею честь носить такие же колокольчики, как и мул вашего преподобия. Однако мне казалось, что доброта матери-церкви и её служителей проявляется, как и у всех прочих людей, прежде всего к своей семье.
— Перестань грубить, нахал! — крикнул вооружённый всадник, сурово перебивая болтовню шута. — И укажи нам, если знаешь, дорогу к замку… Как вы назвали этого франклина, приор Эймер?
— Седрик, — отвечал приор, — Седрик Сакс… Скажи мне, приятель, далеко ли мы от его жилья и можешь ли ты показать нам дорогу?
— Найти дорогу будет трудновато, — отвечал Гурт, в первый раз вступая в беседу. — Притом у Седрика в доме рано ложатся спать.
— Ну, не мели пустяков! — сказал воин. — Могут и встать, чтобы принять таких путников, как мы. Нам не пристало унижаться и просить гостеприимства там, где мы вправе его требовать.
— Уж не знаю, — угрюмо сказал Гурт, — хорошо ли я сделаю, если укажу дорогу к дому моего господина таким людям, которые хотят требовать то, что другие рады получить из милости.
— Ты вздумал ещё спорить со мной, раб! — воскликнул воин.
С этими словами он пришпорил свою лошадь, заставил её круто повернуть и поднял хлыст, собираясь наказать дерзкого простолюдина.
Гурт метнул на него злобный и мстительный взгляд и с угрозой, хотя и нерешительно, схватился за нож; но в ту же минуту приор Эймер двинул своего мула вперёд и, встав между воином и свинопасом, предупредил опасное столкновение.
— Нет, именем святой Марии прошу вас, брат Бриан, помнить, что вы теперь не в Палестине, где владычествовали над турецкими язычниками и неверными сарацинами; здесь, на нашем острове, мы не любим ударов и принимаем их только от святой церкви, которая карает любя… Скажи мне, добрый человек, — продолжал он, обращаясь к Вамбе и подкрепляя свою речь небольшой серебряной монетой, — как проехать к Седрику Саксу. Ты должен знать туда дорогу и обязан указать её любому путнику, а тем более духовным лицам вроде нас.
— Право же, честной отец, — отвечал шут, — сарацинская голова вашего преподобного брата до того перепугала мою, что я позабыл дорогу домой… Не знаю даже, попаду ли и сам туда сегодня…
— Вздор! — сказал настоятель. — Коли захочешь, так вспомнишь. Этот преподобный собрат мой всю жизнь сражался с сарацинами за обладание гробом господним. Он принадлежит к ордену рыцарей Храма, о которых ты, может быть, слышал: он наполовину монах, наполовину воин.
— Если он хоть наполовину монах, — сказал шут, — то ему не пристало так неразумно обращаться с прохожими, если они замедлят с ответом на вопросы, до которых им нет дела.
— Ну, я прощаю тебя с тем условием, что ты покажешь мне дорогу к дому Седрика, — сказал аббат.
— Ладно, — отвечал Вамба. — Извольте, ваше преподобие, ехать по этой тропинке до того места, где увидите вросший в землю крест; от него едва одна верхушка виднеется, да и то не больше как на локоть вышиной. От этого креста в разные стороны идут четыре дороги. Но вы поверните влево, и надеюсь, что ваше преподобие достигнет ночлега прежде, чем разразится гроза.
Аббат поблагодарил мудрого советчика, и вся кавалькада, пришпорив коней, поскакала с той быстротой, с какой люди спешат достигнуть ночлега, спасаясь от ночной бури.
Когда топот копыт замер в отдалении, Гурт сказал своему товарищу:
— Если преподобные отцы последуют твоему умному совету, вряд ли они доедут сегодня до Ротервуда.
— Да, — сказал шут ухмыляясь, — но зато они могут доехать до Шеффилда, коли им посчастливится, а для них и то хорошо. Не такой уж я плохой лесничий, чтоб указывать собакам, где залегла дичь, если не хочу, чтобы они её задрали.
— Это ты хорошо сделал, — сказал Гурт. — Плохо будет, если Эймер увидит леди Ровену, а ещё хуже, пожалуй, если Седрик поссорится с этим монахом, что легко может случиться. А мы с тобой — добрые слуги: будем только смотреть да слушать и помалкивать.
Возвратимся к обоим всадникам, которые вскоре оставили рабов Седрика далеко позади и вели беседу на нормано-французском языке, как и все тогдашние особы высшего сословия, за исключением тех немногих, которые ещё гордились своим саксонским происхождением.
— Чего хотели эти наглецы, — спросил рыцарь Храма у аббата, — и почему вы не позволили мне наказать их?
— Но, брат Бриан, — отвечал приор, — один из них совсем дурак, и странно было бы требовать у него ответа за его глупости; что же касается другого грубияна, то он из породы тех неукротимых, свирепых дикарей, которые, как я вам не раз говорил, всё ещё встречаются среди потомков покорённых саксов: для них нет большего удовольствия, чем показывать при каждом удобном случае свою ненависть к победителям.
— Ну, вежливость я бы живо в них вколотил! — ответил храмовник. — С подобными людьми я умею обращаться. Наши турецкие пленные в своей неукротимой ярости кажутся страшнее самого Одина; однако, пробыв два месяца у меня в доме под руководством моего смотрителя за невольниками, они становились смирными, послушными, услужливыми и даже раболепными. Правда, сэр, с ними приходится постоянно остерегаться яда и кинжала, потому что они при каждом удобном случае охотно пускают в ход и то и другое.
— Но ведь у всякого народа свои обычаи и нравы, — возразил приор Эймер. — Прибей вы этого малого, мы так и не узнали бы дороги к дому Седрика; кроме того, если бы нам самим и удалось добраться туда, то Седрик непременно затеял бы с вами ссору из-за побоев, нанесённых его рабам. Помните, что я вам говорил: этот богатый франклин горд, вспыльчив, ревнив и раздражителен, он настроен против нашего дворянства и в ссоре даже со своими соседями — Реджинальдом Фрон де Бефом и Филиппом Мальвуазеном, которые шутить не любят. Он так крепко держится за права своего рода и так гордится тем, что происходит по прямой линии от Херварда, одного из знаменитых поборников семицарствия, что его не называют иначе, как Седрик Сакс. Он похваляется своим кровным родством с тем самым народом, от которого многие из его соплеменников охотно отрекаются, чтобы избегнуть — vae victis [Горе побеждённому (лат.)] — бедствий, выпадающих на долю побеждённого.
— Приор Эймер, — сказал храмовник, — вы большой любезник, знаток женской красоты и не хуже трубадуров знакомы со всем, что касается уставов любви; но эта хвалёная Ровена должна быть поистине чудом красоты, чтобы вознаградить меня за снисходительность и терпение, которые мне придётся проявить, чтобы снискать расположение такого мужлана и мятежника, каков, по вашим словам, её отец Седрик.
— Седрик ей не отец, а только дальний родственник, — сказал аббат.
— Она происходит из более знатного рода, чем он. Он сам напросился ей в опекуны и привязан к ней так, что и собственная дочь не была бы ему дороже. О красоте её вы в скором времени сможете судить сами. И пусть я буду еретиком, а не истинным сыном церкви, если белизна её лица и величественное и вместе кроткое выражение голубых глаз не изгонят из вашей памяти черноволосых дев Палестины или гурий мусульманского рая.
— Ну, а если ваша прославленная красавица, — сказал храмовник, — окажется не так хороша, вы помните ваш заклад?
— Моя золотая цепь, — отвечал аббат, — а ваш заклад — десять бочек хиосского вина. Я могу считать их своими, словно они уже стоят в монастырском подвале под ключом у старого Дениса, моего келаря.
— Но вы предоставляете мне самому решение спора, — сказал рыцарь Храма, — и я проиграю только в том случае, если сознаюсь, что с троицына дня прошедшего года не видывал такой красивой девицы. Так ведь мы с вами уговорились? Ну, приор, прощайтесь со своей золотой цепью. Я надену её поверх своего нагрудника на ристалище в Ашби де ля Зуш.
— Если выиграете честно, то и носите когда вам заблагорассудится, — сказал приор. — Я поверю вам на слово, как рыцарю и церковнику. А всё-таки, брат, примите мой совет и будьте повежливей: ведь вам придётся иметь дело не с пленными язычниками или восточными рабами. Седрик Сакс такой человек, что если сочтёт себя оскорблённым — а он очень чувствителен к оскорблениям, — то не обратит внимания на ваше рыцарство, и моё высокое положение, и на наш священный сан и выгонит нас ночевать под открытое небо, хотя бы на дворе стояла полночь. И, кроме того, остерегайтесь слишком пристально смотреть на Ровену: он охраняет её чрезвычайно ревниво. Если мы дадим ему малейший повод к опасениям с этой стороны, мы с вами пропали. Говорят, что он изгнал из дому единственного сына только за то, что тот дерзнул поднять влюблённые глаза на эту красавицу. По-видимому ей можно поклоняться только издали; приближаться же к ней разрешается лишь с такими мыслями, с какими мы подходим к алтарю пресвятой девы.
— Ну, так и быть, — отвечал храмовник, — постараюсь сдержаться и вести себя как скромная девица. Во всяком случае, не опасайтесь, что кто-нибудь посмеет выгнать нас из дому. Мы с моими оруженосцами и слугами, Аметом и Абдаллой, достаточно сильны, чтобы добиться хорошего приёма.
— Ну, так далеко нам нельзя заходить… — отвечал приор. — Но вот и вросший в землю крест, о котором говорил нам шут. Однако ночь такая тёмная, что трудно различить дорогу. Он, кажется, сказал, что нужно повернуть влево.
— Нет, вправо, — сказал Бриан, — мне помнится, что вправо.
— Налево, конечно, налево. Я помню, что он именно налево указывал концом своей деревянной шпаги.
— Да, но шпагу-то он держал в левой руке и указывал поперёк своего тела в противоположную сторону, — сказал храмовник.
Как это всегда бывает, каждый упрямо защищал своё мнение; спросили слуг, но свита всё время держалась поодаль и потому не слыхала того, что говорил Вамба. Наконец Бриан, вглядывавшийся в темноту, заметил у подножия креста какую-то фигуру и сказал:
— Тут кто-то лежит: либо спящий, либо мёртвый. Гуго, потрогай-ка его концом твоего копья.
Оруженосец не успел дотронуться до лежавшего, как тот вскочил, воскликнув на чистом французском языке:
— Кто бы ты ни был, но невежливо так прерывать мои размышления!
— Мы только хотели спросить тебя, — сказал приор, — как проехать в Ротсрвуд, к жилищу Седрика Сакса.
— Я сам иду в Ротервуд, — сказал незнакомец. — Будь у меня верховая лошадь, я бы проводил вас туда. Дорогу, хотя она и очень запутана, я знаю отлично.
— Мой друг, мы тебя поблагодарим и вознаградим, — сказал приор, — если ты проведёшь нас к Седрику.
Аббат приказал одному из служителей уступить свою лошадь незнакомцу, а самому пересесть на своего испанского жеребца.
Проводник направился в сторону, как раз противоположную той, которую указал Вамба. Тропинка скоро углубилась в самую чащу леса, пересекая несколько ручьёв с топкими берегами; переправляться через них было довольно рискованно, но незнакомец, казалось, чутьём выбирал самые сухие и безопасные места для переправы. Осторожно продвигаясь вперёд, он вывел наконец отряд на широкую просеку, в конце которой виднелось огромное, неуклюжее строение.
Указав на него рукою, проводник сказал аббату:
— Вот Ротервуд, жилище Седрика Сакса.
Это известие особенно обрадовало Эймера, который обладал не очень крепкими нервами и во время переезда по топким низинам испытывал такой страх, что не имел ни малейшего желания разговаривать со своим проводником. Зато теперь, чувствуя себя в безопасности и недалеко от пристанища, он мигом оправился; любопытство его тотчас пробудилось, и приор спросил проводника, кто он такой и откуда.
— Я пилигрим и только что вернулся из Святой Земли, — отвечал тот.
— Лучше бы вы там и оставались воевать за обладание святым гробом, — сказал рыцарь Храма.
— Вы правы, достопочтенный господин рыцарь, — ответил пилигрим, которому наружность храмовника была, по-видимому, хорошо знакома. — Но что же удивляться, если простой поселянин вроде меня вернулся домой; ведь даже те, кто клялся посвятить всю жизнь освобождению святого города, теперь путешествуют вдали от тех мест, где они должны были бы сражаться согласно своему обету?
Храмовник уже собрался дать гневный ответ на эти слова, но аббат вмешался в разговор, выразив удивление, как это проводник, давно покинувший эти места, до сих пор ещё так хорошо помнит все лесные тропинки.
— Я здешний уроженец, — отвечал проводник.
И в ту же минуту они очутились перед жилищем Седрика. Это было огромное, неуклюжее здание с несколькими внутренними дворами и оградами. Его размеры указывали на богатство хозяина, однако оно резко отличалось от высоких, обнесённых каменными стенами и защищённых зубчатыми башнями замков, где жили норманские дворяне; впоследствии эти дворянские жилища стали типичным архитектурным стилем во всей Англии.
Впрочем, и в Ротервуде имелась защита. В те смутные времена ни одно поместье не могло обойтись без укреплений, иначе оно немедленно было бы разграблено и сожжено. Вокруг всей усадьбы шёл глубокий ров, наполненный водой из соседней речки. По обеим сторонам этого рва проходил двойной частокол из заострённых брёвен, которые доставлялись из соседних лесов. С западной стороны в наружной ограде были сделаны ворота; подъёмный мост вёл от них к воротам внутренней ограды. Особые выступы по бокам ворот давали возможность обстреливать противника перекрёстным огнём из луков и пращей.
Остановившись перед воротами, храмовник громко и нетерпеливо затрубил в рог. Нужно было торопиться, так как дождь, который так долго собирался, полил в эту минуту как из ведра.
Глава III
Тогда — о горе! — доблестный
Саксонец,
Золотокудрый и голубоглазый,
Пришёл из края, где пустынный берег
Внимает рёву Северного моря.
Томсон, «Свобода»
Саксонец,
Золотокудрый и голубоглазый,
Пришёл из края, где пустынный берег
Внимает рёву Северного моря.
Томсон, «Свобода»
В просторном, но низком зале, на большом дубовом столе, сколоченном из грубых, плохо оструганных досок, приготовлена была вечерняя трапеза Седрика Сакса.
Комнату ничто не отделяло от неба, кроме крыши, крытой тёсом и тростником и поддерживаемой крепкими стропилами и перекладинами.
В противоположных концах зала находились огромные очаги, их трубы были устроены так плохо, что большая часть дыма оставалась в помещении. От постоянной копоти бревенчатые стропила и перекладины под крышей были густо покрыты глянцевитой коркой сажи, как чёрным лаком. По стенам висели различные принадлежности охоты и боевого вооружения, а в углах зала были створчатые двери, которые вели в другие комнаты обширного дома.
Вся обстановка отличалась суровой саксонской простотой, которой гордился Седрик. Пол был сделан из глины с известью, сбитой в плотную массу, какую и поныне нередко можно встретить в наших амбарах. В одном конце зала пол был немного приподнят; на этом месте, называвшемся почётным помостом, могли сидеть только старшие члены семейства и наиболее уважаемые гости. Поперёк помоста стоял стол, покрытый дорогой красной скатертью; от середины его вдоль нижней части зала тянулся другой, предназначенный для трапез домашней челяди и простолюдинов.
Все столы вместе имели сходство с формой буквы «Т» или с теми старинными обеденными столами, сделанными по тому же принципу, какие и теперь встречаются в старомодных колледжах Оксфорда и Кембриджа. Вокруг главного стола на помосте стояли крепкие стулья и кресла из резного дуба. Над помостом был устроен суконный балдахин, который до некоторой степени защищал сидевших там важных лиц от дождя, пробивавшегося сквозь плохую крышу.
Возле помоста на стенах висели пёстрые, с грубым рисунком, драпировки, а пол был устлан таким же ярким ковром. Над длинным нижним столом, как мы уже говорили, совсем не было никакого потолка, не было ни балдахина, ни драпировок на грубо выбеленных стенах, ни ковра на глиняном полу; вместо стульев тянулись массивные скамьи.
У середины верхнего стола стояли два кресла повыше остальных, предназначавшиеся для хозяйки и хозяина, которые присутствовали и возглавляли все трапезы и потому носили почётное звание «Раздаватели хлеба». К каждому из этих кресел была подставлена скамеечка для ног, украшенная резьбой и узором из слоновой кости, что указывало на особое отличие тех, кому они принадлежали.
На одном из этих кресел сидел сейчас Седрик Сакс, нетерпеливо ожидая ужина. Хотя он был по своему званию не более как тан или, как называли его норманны, Франклин, однако всякое опоздание обеда или ужина приводило его в не меньшее раздражение, чем любого олдермена старого или нового времени.
По лицу Седрика было видно, что он человек прямодушный, нетерпеливый и вспыльчивый. Среднего роста, широкоплечий, с длинными руками, он отличался крепким телосложением человека, привыкшего переносить суровые лишения на войне или усталость на охоте. Голова его была правильной формы, зубы белые, широкое лицо с большими голубыми глазами дышало смелостью и прямотой и выражало такое благодушие, которое легко сменяется вспышками внезапного гнева. В его глазах блистали гордость и постоянная насторожённость, потому что этот человек всю жизнь защищал свои права, посягательства на которые непрестанно повторялись, а его скорый, пылкий и решительный нрав всегда держал его в тревоге за своё исключительное положение. Длинные русые волосы Седрика, разделённые ровным пробором, шедшим от темени до лба, падали на плечи; седина едва пробивалась в них, хотя ему шёл шестидесятый год.
На нём был кафтан зелёного цвета, отделанный у ворота и обшлагов серым мехом, который ценится ниже горностая и выделывается, как полагают, из шкурок серой белки. Кафтан не был застёгнут, и под ним виднелась узкая, плотно прилегающая к телу куртка из красного сукна. Штаны из такого же материала доходили лишь до колен, оставляя голени обнажёнными. Его обувь была той же формы, что и у его крестьян, но из лучшей кожи и застёгивалась спереди золотыми пряжками. На руках он носил золотые браслеты, на шее — широкое ожерелье из того же драгоценного металла, вокруг талии — пояс, богато выложенный драгоценными камнями; к поясу был прикреплён короткий прямой двусторонний меч с сильно заострённым концом. За его креслом висели длинный плащ из красного сукна, отороченный мехом, и шапка с нарядной вышивкой, составлявшие обычный выходной костюм богатого землевладельца. К спинке его кресла была прислонена короткая рогатина с широкой блестящей стальной головкой, служившая ему во время прогулок вместо трости или в качестве оружия.
Несколько слуг, одежды которых были как бы переходными ступенями между роскошным костюмом хозяина и грубой простотой одежды свинопаса Гурта, смотрели в глаза своему властелину и ожидали его приказаний. Из них двое или трое старших стояли на помосте, за креслом Седрика, остальные держались в нижней части зала. Были тут слуги и другой породы: три мохнатые борзые собаки из тех, с которыми охотились в ту пору за волками и оленями; несколько огромных поджарых гончих и две маленькие собачки, которых теперь называют терьерами. Они с нетерпением ожидали ужина, но, угадывая своим особым собачьим чутьём, что хозяин не в духе, не решались нарушить его угрюмое молчание; быть может, они побаивались и белой дубинки, лежавшей возле его прибора и предназначенной для того, чтобы предупреждать назойливость четвероногих слуг. Один только страшный старый волкодав с развязностью избалованного любимца подсел поближе к почётному креслу и время от времени отваживался обратить на себя внимание хозяина, то кладя ему на колени свою большую лохматую голову, то тычась носом в его ладонь. Но даже и его отстраняли суровым окриком: «Прочь, Болдер, прочь! Не до тебя теперь!»
Дело в том, что Седрик, как мы уже заметили, был в дурном настроении. Леди Ровена, ездившая к вечерне в какую-то отдалённую церковь, только что вернулась домой и замешкалась у себя, меняя платье, промокшее под дождём. О Гурте не было ни слуху ни духу, хотя давно уже следовало пригнать стадо домой. Между тем времена стояли тревожные, и можно было опасаться, что стадо задержалось из-за встречи с разбойниками, которых в окрестных лесах было множество, или нападения какого-нибудь соседнего барона, настолько уверенного в своей силе, чтобы пренебречь чужой собственностью. А так как большая часть богатств саксонских помещиков заключалась именно в многочисленных стадах свиней, особенно в лесистых местностях, где эти животные легко находили корм, то у Седрика были основательные причины для беспокойства.
Вдобавок ко всему этому наш саксонский тан соскучился по любимому шуту Вамбе, который своими шутками приправлял вечернюю трапезу и придавал особый вкус вину и элю. Обычный час ужина Седрика давно миновал, а он ничего не ел с самого полудня, что всегда способно испортить настроение почтенному землевладельцу, как это нередко случается даже и в наше время. Он выражал своё неудовольствие отрывистыми замечаниями, то бормоча их про себя, то обращаясь к слугам, чаще всего к своему кравчему, подносившему ему для успокоения время от времени серебряный стаканчик с вином.
— Почему леди Ровена так замешкалась?
— Она сейчас придёт, только переменит головной убор, — отвечала одна из женщин с той развязностью, с какой любимая служанка госпожи обыкновенно разговаривает в наше время с главою семейства. — Вы же сами не захотите, чтобы она явилась к столу в одном чепце и в юбке, а уж ни одна дама в нашей округе не одевается скорее леди Ровены.
Такой неопровержимый довод как будто удовлетворил Сакса, который в ответ промычал что-то нечленораздельное, потом заметил:
— Дай бог, чтобы в следующий раз была бы ясная погода, когда она поедет в церковь святого Иоанна. Однако, — продолжал он, обращаясь к кравчему и внезапно повышая голос, словно обрадовавшись случаю сорвать свою досаду, не опасаясь возражений, — какого чёрта Гурт до сих пор торчит в поле? Того и гляди дождёмся плохих вестей о нашем стаде. А ведь он всегда был старательным и осмотрительным слугой! Я уже подумывал дать ему лучшую должность — хотел даже назначить его одним из своих телохранителей.
Тут кравчий Освальд скромно осмелился заметить, что сигнал к тушению огней был подан не более часа тому назад. Это заступничество было малоудачным, потому что кравчий коснулся предмета, упоминание о котором было невыносимо для слуха Сакса.
— Дьявол бы побрал этот сигнальный колокол, — воскликнул Седрик, — и того мучителя, который его выдумал, да и безголового раба, который смеет говорить о нём по-саксонски саксонским же ушам!.. Сигнальный колокол, — продолжал он, помолчав. — Как же… Сигнальный колокол заставляет порядочных людей гасить у себя огонь, чтобы в темноте воры и разбойники могли легче грабить. Да, сигнальный колокол! Реджинальд Фрон де Беф и Филипп де Мальвуазен знают пользу сигнального колокола не хуже самого Вильгельма Ублюдка и всех прочих норманских проходимцев, сражавшихся под Гастингсом. Того и гляди услышу, что моё имущество отобрано, чтобы спасти от голодной смерти их разбойничью шайку, которую они могут содержать только грабежами. Мой верный раб убит, моё добро украдено, а Вамба… Где Вамба? Кажется, кто-то говорил, что и он ушёл с Гуртом?
Освальд ответил утвердительно.
— Ну вот, час от часу не легче! Стало быть, и саксонского дурака тоже забрали служить норманскому лорду. Да и правда: все мы дураки, коли соглашаемся им служить и терпеть их насмешки; будь мы от рождения полоумными, и то у них было бы меньше оснований издеваться над нами. Но я отомщу! — воскликнул он, вскакивая с кресла и хватаясь за рогатину при одной мысли о воображаемой обиде. — Я подам жалобу в Главный совет — у меня есть друзья, есть и сторонники. Я вызову норманна на честный бой, как подобает мужчине. Пускай выступит в панцире, в кольчуге, во всех доспехах, придающих трусу отвагу. Мне случалось вот таким же дротиком пробивать ограды втрое толще их боевых щитов. Может, они считают меня стариком, но я им покажу, что, хотя я и одинок и бездетен, всё-таки в жилах Седрика течёт кровь Херварда! О Уилфред, Уилфред, — произнёс он горестно, — если бы ты мог победить свою безрассудную страсть, твой отец не оставался бы на старости лет как одинокий дуб, простирающий свои поломанные и оголённые ветви навстречу налетающей буре!
Эти мысли, по-видимому, превратили его гнев в тихую печаль. Он отложил в сторону дротик, сел на прежнее место, понурил голову и глубоко задумался. Вдруг его размышления прервал громкий звук рога; в ответ на него все собаки в зале, да ещё штук тридцать псов со всей усадьбы, подняли оглушительный лай и визг. Белой дубинке и слугам пришлось немало потрудиться, пока удалось утихомирить псов.
— Эй, слуги, ступайте же к воротам! — сказал Седрик, как только в зале поутихло и можно было расслышать его слова. — Узнайте, какие вести принёс нам этот рог. Посмотрим, какие бесчинства и хищения учинены в моих владениях.
Минуты через три возвратившийся слуга доложил, что приор Эймер из аббатства Жорво и добрый рыцарь Бриан де Буагильбер, командор доблестного и досточтимого ордена храмовников, с небольшою свитой просят оказать им гостеприимство и дать ночлег на пути к месту турнира, назначенного неподалёку от Ашби де ла Зуш на послезавтра.
— Эймер? Приор Эймер? И Бриан де Буагильбер? — бормотал Седрик. — Оба норманны… Но это всё равно, норманны они или саксы, — Ротервуд не должен отказать им в гостеприимстве. Добро пожаловать, раз пожелали здесь ночевать. Приятнее было бы, если б они проехали дальше. Но неприлично отказать путникам в ужине и ночлеге; впрочем, я надеюсь, что в качестве гостей и норманны будут держать себя поскромнее. Ступай, Гундиберт, — прибавил он, обращаясь к дворецкому, стоявшему за его креслом с белым жезлом в руке. — Возьми с собой полдюжины слуг и проводи приезжих в помещение для гостей. Позаботься об их лошадях и мулах и смотри, чтобы никто из их свиты ни в чём не терпел недостатка. Дай им переодеться, если пожелают, разведи огонь, подай воды для омовения, поднеси вина и эля. Поварам скажи, чтобы поскорее прибавили что-нибудь к нашему ужину, и вели подавать на стол, как только гости будут готовы. Скажи им, Гундиберт, что Седрик и сам бы вышел приветствовать их, но не может, потому что дал обет не отходить дальше трех шагов от своего помоста навстречу гостям, если они не принадлежат к саксонскому королевскому дому. Иди. Смотри, чтобы всё было как следует: пусть эти гордецы не говорят потом, что грубиян Сакс показал себя жалким скупцом.
Дворецкий и несколько слуг ушли исполнять приказания хозяина, а Седрик обратился к кравчему Освальду и сказал:
— Приор Эймер… Ведь это, если не ошибаюсь, родной брат того самого Жиля де Мольверера, который ныне стал лордом Миддлгемом.
Освальд почтительно наклонил голову в знак согласия.
— Его брат занял замок и отнял земли и владения, принадлежавшие гораздо более высокому роду — роду Уилфгора Миддлгемского. А разве все норманские лорды поступают иначе? Этот приор, говорят, довольно весёлый поп и предпочитает кубок с вином и охотничий рог колокольному звону и требнику. Ну, да что говорить. Пускай войдёт, я приму его с честью. А как ты назвал того, храмовника?
— Бриан де Буагильбер.
— Буагильбер? — повторил в раздумье Седрик, как бы рассуждая сам с собой, как человек, который живёт среди подчинённых и привык скорее обращаться к себе самому, чем к другим, — Буагильбер?.. Это имя известное. Много говорят о нём и доброго и худого. По слухам, это один из храбрейших рыцарей ордена Храма, но он погряз в обычных для них пороках: горд, дерзок, злобен и сластолюбив. Говорят, что это человек жестокосердый, что он не боится никого ни на земле, ни на небе. Так отзываются о нём те немногие воины, что воротились из Палестины. А впрочем, он переночует у меня только одну ночь; ничего, милости просим и его. Освальд, начни бочку самого старого вина; подай к столу лучшего мёду, самого крепкого эля, самого душистого мората, шипучего сидра, пряного пигмента и налей самые большие кубки! Храмовники и аббаты любят добрые вина и большие кубки. Эльгита, доложи леди Ровене, что мы не станем сегодня ожидать её выхода к столу, если только на то не будет её особого желания.
— Сегодня у неё будет особое желание, — отвечала Эльгита без запинки, — последние новости из Палестины ей всегда интересно послушать.
Седрик метнул на бойкую служанку гневный взор. Однако леди Ровена и все, кто ей прислуживал, пользовались особыми привилегиями и были защищены от его гнева. Он сказал только:
— Придержи язык! Иди передай твоей госпоже моё поручение, и пусть она поступает как ей угодно. По крайней мере здесь внучка Альфреда может повелевать как королева.
Эльгита ушла из зала.
— Палестина! — проговорил Сакс. — Палестина… Сколько ушей жадно прислушивается к басням, которые приносят из этой роковой страны распутные крестоносцы и лицемерные пилигримы. И я бы мог спросить, и я бы мог осведомиться и с замирающим сердцем слушать сказки, которые рассказывают эти хитрые бродяги, втираясь в наши дома и пользуясь нашим гостеприимством… Но нет, сын, который меня ослушался, — не сын мне, и я забочусь о его судьбе не более, чем об участи самого недостойного из тех людишек, которые, пришивая себе на плечо крест, предаются распутству и убийствам да ещё уверяют, будто так угодно богу.
Нахмурив брови, он опустил глаза и минуту сидел в таком положении. Когда же он снова поднял взгляд, створчатые двери в противоположном конце зала распахнулись настежь, и, предшествуемые дворецким с жезлом и четырьмя слугами с пылающими факелами, поздние гости вошли в зал.
Глава IV
Свиней, козлов, баранов кровь текла;
На мрамор туша брошена вола;
Вот мясо делят, жарят на огне,
И свет играет в розовом вине.
Без почестей Улисс на пир пришёл:
Его в сторонке за треногий стол
Царевич усадил…
«Одиссея», книга 21
На мрамор туша брошена вола;
Вот мясо делят, жарят на огне,
И свет играет в розовом вине.
Без почестей Улисс на пир пришёл:
Его в сторонке за треногий стол
Царевич усадил…
«Одиссея», книга 21
Аббат Эймер воспользовался удобным случаем, чтобы сменить костюм для верховой езды на ещё более великолепный, поверх которого надел затейливо вышитую мантию. Кроме массивного золотого перстня, являвшегося знаком его духовного сана, он носил ещё множество колец с драгоценными камнями, хотя это и запрещалось монастырским уставом, обувь его была из тончайшего испанского сафьяна, борода подстрижена так коротко, как только это допускалось его саном, темя прикрыто алой шапочкой с нарядной вышивкой.
Храмовник тоже переоделся — его костюм был тоже богат, хотя и не так старательно и замысловато украшен, но сам он производил более величественное впечатление, чем его спутник. Он снял кольчугу и вместо неё надел тунику из тёмно-красной шёлковой материи, опушённую мехом, а поверх неё — длинный белоснежный плащ, ниспадавший крупными складками. Восьмиконечный крест его ордена, вырезанный из чёрного бархата, был нашит на белой мантии. Он снял свою высокую дорогую шапку: густые чёрные как смоль кудри, под стать смуглой коже, красиво обрамляли его лоб. Осанка и поступь, полные величавой грации, были бы очень привлекательны, если бы не надменное выражение лица, говорившее о привычке к неограниченной власти.
Вслед за почётными гостями вошли их слуги, а за ними смиренно вступил в зал и проводник, в наружности которого не было ничего примечательного, кроме одежды пилигрима. С ног до головы он был закутан в просторный плащ из чёрной саржи, который напоминал нынешние гусарские плащи с такими же висячими клапанами вместо рукавов и назывался склавэн, или славянский. Грубые сандалии, прикреплённые ремнями к обнажённым ногам, широкополая шляпа, обшитая по краям раковинами, окованный железом длинный посох с привязанной к верхнему концу пальмовой ветвью дополняли костюм паломника. Он скромно вошёл позади всех и, видя, что у нижнего стола едва найдётся место для прислуги Седрика и свиты его гостей, отошёл к очагу и сел на скамейку под его навесом. Там он стал сушить своё платье, терпеливо дожидаясь, когда у стола случайно очистится для него место или дворецкий даст ему чего-нибудь поесть тут же у очага.
Седрик с величавой приветливостью встал навстречу гостям, сошёл с почётного помоста и, ступив три шага им навстречу, остановился.
— Сожалею, — сказал он, — достопочтенный приор, что данный мною обет воспрещает мне двинуться далее навстречу даже таким гостям, как ваше преподобие и этот доблестный рыцарь-храмовник. Но мой дворецкий должен был объяснить вам причину моей кажущейся невежливости. Прошу вас также извинить, что буду говорить с вами на моём родном языке, и вас попрошу сделать то же, если вы настолько знакомы с ним, что это вас не затруднит; в противном случае я сам настолько разумею по-нормански, что разберу то, что вы пожелаете мне сказать.
— Обеты, — сказал аббат, — следует соблюдать, почтенный франклин, или, если позволите так выразиться, почтенный тан, хотя этот титул уже несколько устарел. Обеты суть те узы, которые связуют нас с небесами, или те вервии, коими жертва прикрепляется к алтарю; а потому, как я уже сказал, их следует держать и сохранять нерушимо, если только не отменит их святая наша матьцерковь. Что же касается языка, я очень охотно объяснюсь на том наречии, на котором говорила моя покойная бабушка Хильда Миддлгемская, блаженная кончина которой была весьма сходна с кончиною её достославной тёзки, если позволительно так выразиться, блаженной памяти святой и преподобной Хильды в аббатстве Витби — упокой боже её душу!
Когда приор кончил эту речь, произнесённую с самыми миролюбивыми намерениями, храмовник сказал отрывисто и внушительно:
— Я всегда говорил по-французски, на языке короля Ричарда и его дворян; но понимаю английский язык настолько, что могу объясниться с уроженцами здешней страны.
Седрик метнул на говорившего один из тех нетерпеливых взоров, которыми почти всегда встречал всякое сравнение между нациями-соперницами; но, вспомнив, к чему его обязывали законы гостеприимства, подавил свой гнев и движением руки пригласил гостей сесть на кресла пониже его собственного, но рядом с собою, после чего велел подавать кушанья.
Прислуга бросилась исполнять приказание, и в это время Седрик увидел свинопаса Гурта и его спутника Вамбу, которые только что вошли в зал.
— Позвать сюда этих бездельников! — нетерпеливо крикнул Седрик.
Когда провинившиеся рабы подошли к помосту, он спросил:
— Это что значит, негодяи? Почему ты, Гурт, сегодня так замешкался? Что ж, пригнал ты своё стадо домой, мошенник, или бросил его на поживу бродягам и разбойникам?
— Стадо всё цело, как угодно вашей милости, — ответил Гурт.
— Но мне вовсе не угодно, мошенник, — сказал Седрик, — целых два часа проводить в тревоге, представлять себе разные несчастия и придумывать месть соседям за те обиды, которых они мне не причиняли! Помни, что в другой раз колодки и тюрьма будут тебе наказанием за подобный проступок.
Зная вспыльчивый нрав хозяина, Гурт и не пытался оправдываться; но шут, которому многое прощалось, мог рассчитывать на большую терпимость со стороны Седрика и поэтому решился ответить за себя и за товарища:
— Поистине, дядюшка Седрик, ты сегодня совсем не дело говоришь.
— Что такое? — отозвался хозяин. — Я тебя пошлю в сторожку и прикажу выдрать, если ты будешь давать волю своему дурацкому языку!
— А ты сперва ответь мне, мудрый человек, — сказал Вамба, — справедливо и разумно ли наказывать одного за провинности другого?
— Конечно, нет, дурак.
— Так что же ты грозишься заковать в кандалы бедного Гурта, дядюшка, за грехи его собаки Фангса? Я готов хоть сейчас присягнуть, что мы ни единой минуты не замешкались в дороге, как только собрали стадо, а Фанге еле-еле успел загнать их к тому времени, когда мы услышали звон к вечерне.
— Стало быть, Фангса и повесить, — поспешно объявил Седрик, обращаясь к Гурту, — он виноват. А себе возьми другую собаку.
— Постой, постой, дядюшка, — сказал шут, — ведь и такое решение, выходит, не совсем справедливо: чем же виноват Фанге, коли он хромает и не мог быстро собрать стадо? Это вина того, кто обстриг ему когти на передних лапах; если б Фангса спросили, так, верно, бедняга не согласился бы на эту операцию.
— Кто же осмелился так изувечить собаку, принадлежащую моему рабу? — спросил Сакс, мигом приходя в ярость.
— Да вот старый Губерт её изувечил, — отвечал Вамба, — начальник охоты у сэра Филиппа Мальвуазена. Он поймал Фангса в лесу и заявил, будто тот гонялся за оленем. А это, видишь ли, запрещено хозяином. А сам он лесной сторож, так вот…
— Чёрт бы побрал этого Мальвуазена, да и его сторожа! — воскликнул Седрик. — Я им докажу, что этот лес не входит в число охотничьих заповедников, установленных великой лесной хартией… Но довольно об этом. Ступай, плут, садись на своё место. А ты. Гурт, достань себе другую собаку, и если этот сторож осмелится тронуть её, я его отучу стрелять из лука. Будь я проклят, как трус, если не отрублю ему большого пальца на правой руке! Тогда он перестанет стрелять… Прошу извинить, почтенные гости. Мои соседи — не лучше ваших язычников в Святой Земле, сэр рыцарь. Однако ваша скромная трапеза уже перед вами. Прошу откушать, и пусть добрые пожелания, с какими предлагаются вам эти яства, вознаградят вас за их скромность.
Угощение, расставленное на столах, не нуждалось, однако, в извинениях хозяина дома. На нижний стол было подано свиное мясо, приготовленное различными способами, а также множество кушаний из домашней птицы, оленины, козлятины, зайцев и рыбы, не говоря уже о больших караваях хлеба, печенье и всевозможных сластях, варенных из ягод и мёда. Мелкие сорта дичи, которой было также большое количество, подавались не на блюдах, а на деревянных спицах или вертелах. Пажи и прислуга предлагали их каждому из гостей по порядку; гости уже сами брали себе столько, сколько им хотелось. Возле каждого почётного гостя стоял серебряный кубок; на нижнем столе пили из больших рогов.
Только что собрались приняться за еду, как дворецкий поднял жезл и громко произнёс:
— Прошу прощения — место леди Ровене! Позади почётного стола, в верхнем конце зала, отворилась боковая дверь, и на помост взошла леди Ровена в сопровождении четырех прислужниц.
Седрик был удивлён и недоволен тем, что его воспитанница по такому случаю появилась на людях, тем не менее он поспешил ей навстречу и, взяв за руку, с почтительной торжественностью подвёл к предназначенному для хозяйки дома креслу на возвышении, по правую руку от своего места. Все встали при её появлении. Ответив безмолвным поклоном на эту любезность, она грациозно проследовала к своему месту за столом. Но не успела она сесть, как храмовник шепнул аббату:
— Не носить мне вашей золотой цепи на турнире, а хиосское вино принадлежит вам!
— А что я вам говорил? — ответил аббат. — Но умерьте свои восторги — франклин наблюдает за вами.
Бриан де Буагильбер, привыкший считаться только со своими желаниями, не обратил внимания на это предостережение и впился глазами в саксонскую красавицу, которая, вероятно, тем более поразила его, что ничем не была похожа на восточных султанш.
Ровена была прекрасно сложена и высока ростом, но не настолько высока, однако ж, чтобы это бросалось в глаза. Цвет её кожи отличался ослепительной белизной, а благородные очертания головы и лица были таковы, что исключали мысль о бесцветности, часто сопровождающей красоту слишком белокожих блондинок. Ясные голубые глаза, опушённые длинными ресницами, смотрели из-под тонких бровей каштанового цвета, придававших выразительность её лбу. Казалось, глаза эти были способны как воспламенять, так и умиротворять, как повелевать, так и умолять. Кроткое выражение больше всего шло к её лицу. Однако привычка ко всеобщему поклонению и к власти над окружающими придала этой саксонской девушке особую величавость, дополняя то, что дала ей сама природа. Густые волосы светлорусого оттенка, завитые изящными локонами, были украшены драгоценными камнями и свободно падали на плечи, что в то время было признаком благородного происхождения. На шее у неё висела золотая цепочка с подвешенным к ней маленьким золотым ковчегом. На обнажённых руках сверкали браслеты. Поверх её шёлкового платья цвета морской воды было накинуто другое, длинное и просторное, ниспадавшее до самой земли, с очень широкими рукавами, доходившими только до локтей. К этому платью пунцового цвета, сотканному из самой тонкой шерсти, была прикреплена лёгкая шёлковая вуаль с золотым узором. Эту вуаль при желании можно было накинуть на лицо и грудь, на испанский лад, или набросить на плечи.
Когда Ровена заметила устремлённые на неё глаза храмовника с загоревшимися в них, словно искры на углях, огоньками, она с чувством собственного достоинства опустила покрывало на лицо в знак того, что столь пристальный взгляд ей неприятен. Седрик увидел её движение и угадал его причину.
— Сэр рыцарь, — сказал он, — лица наших саксонских девушек видят так мало солнечных лучей, что не могут выдержать столь долгий и пристальный взгляд крестоносца.
— Если я провинился, — отвечал сэр Бриан, — прошу у вас прощения, то есть прошу леди Ровену простить меня; далее этого не может идти моё смирение.
— Леди Ровена, — сказал аббат, — желая покарать смелость моего друга, наказала всех нас. Надеюсь, что она не будет столь жестока к тому блестящему обществу, которое мы встретим на турнире.
— Я ещё не знаю, отправимся ли мы на турнир, — сказал Седрик. — Я не охотник до этих суетных забав, которые были неизвестны моим предкам в ту пору, когда Англия была свободна.
— Тем не менее, — сказал приор, — позвольте нам надеяться, что в сопровождении нашего отряда вы решитесь туда отправиться. Когда дороги так небезопасны, не следует пренебрегать присутствием сэра Бриана де Буагильбера.
— Сэр приор, — отвечал Сакс, — где бы я ни путешествовал в этой стране, до сих пор я не нуждался ни в чьей защите, помимо собственного доброго меча и верных слуг. К тому же, если мы надумаем поехать в Ашби де ла Зуш, нас будет сопровождать мой благородный сосед Ательстан Конингсбургский с такой свитой, что нам не придётся бояться ни разбойников, ни феодалов. Поднимаю этот бокал за ваше здоровье, сэр приор, — надеюсь, что вино моё вам по вкусу, — и благодарю вас за любезность. Если же вы так строго придерживаетесь монастырского устава, — прибавил он, — что предпочитаете пить кислое молоко, надеюсь, что вы не будете стесняться и не станете пить вино из одной только вежливости.
— Нет, — возразил приор, рассмеявшись, — мы ведь только в стенах монастыря довольствуемся свежим или кислым молоком, в миру же мы поступаем как миряне; поэтому я отвечу на ваш любезный тост, подняв кубок этого честного вина, а менее крепкие напитки предоставляю моему послушнику.
— А я, — сказал храмовник, наполняя свой бокал, — пью за здоровье прекрасной Ровены. С того дня как ваша тёзка вступила в пределы Англии, эта страна не знала женщины, более достойной поклонения. Клянусь небом, я понимаю теперь несчастного Вортигерна! Будь перед ним хотя бы бледное подобие той красоты, которую мы видим, и то этого было бы достаточно, чтобы забыть о своей чести и царстве.
— Я не хотела бы, чтобы вы расточали столько любезностей, сэр рыцарь, — сказала Ровена с достоинством и не поднимая покрывала, — лучше я воспользуюсь вашей учтивостью, чтобы попросить вас сообщить нам последние новости о Палестине, так как это предмет, более приятный для нашего английского слуха, нежели все комплименты, внушаемые вам вашим французским воспитанием.
— Не много могу сообщить вам интересного, леди, — отвечал Бриан де Буагильбер. — Могу лишь подтвердить слухи о том, что с Саладином заключено перемирие.
Его речь была прервана Вамбой. Шут пристроился шагах в двух позади кресла хозяина, который время от времени бросал ему подачки со своей тарелки. Впрочем, такой же милостью пользовались и любимые собаки, которых, как мы уже видели, в зале было довольно много. Вамба сидел перед маленьким столиком на стуле с вырезанными на спинке ослиными ушами. Подсунув пятки под перекладину своего стула, он так втянул щёки, что его челюсти стали похожи на щипцы для орехов, и наполовину зажмурил глаза, что не мешало ему ко всему прислушиваться, чтобы не упустить случая совершить одну из тех проделок, которые ему разрешались.
— Уж эти мне перемирия! — воскликнул он, не обращая внимания на то, что внезапно перебил речь величавого храмовника. — Они меня совсем состарили!
— Как, плут? Что это значит? — сказал Седрик, с явным удовольствием ожидая, какую шутку выкинет шут.
— А то как же, — отвечал Вамба. — На моём веку было уже три таких перемирия, и каждое — на пятьдесят лет. Стало быть, выходит, что мне полтораста лет.
— Ну, я ручаюсь, что ты умрёшь не от старости, — сказал храмовник, узнавший в нём своего лесного знакомца. — Тебе на роду написано умереть насильственной смертью, если ты будешь так показывать дорогу проезжим, как сегодня приору и мне.
— Как так, мошенник? — воскликнул Седрик. — Сбивать с дороги проезжих! Надо будет тебя постегать: ты, значит, такой же плут, как и дурак.
— Сделай милость, дядюшка, — сказал шут, — на этот раз позволь моей глупости заступиться за моё плутовство. Я только тем и провинился, что перепутал, которая у меня правая рука, а которая левая. А тому, кто спрашивает у дурака совета и указания, надо быть поснисходительнее.
Тут разговор был прерван появлением слуги, которого привратник прислал доложить, что у ворот стоит странник и умоляет впустить его на ночлег.
— Впустить его, — сказал Седрик, — кто бы он ни был, всё равно. В такую ночь, когда гроза бушует на дворе, даже дикие звери жмутся к стадам и ищут покровительства у своего смертельного врага — человека, лишь бы не погибнуть от расходившихся стихий. Дайте ему всё, в чём он нуждается. Освальд, присмотри за этим хорошенько.
Кравчий тотчас вышел из зала и отправился исполнять приказания хозяина.
Глава V
Разве у евреев нет глаз?
Разве у них нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина?
«Венецианский купец»
Разве у них нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина?
«Венецианский купец»
Освальд воротился и, наклонившись к уху своего хозяина, прошептал:
— Это еврей, он назвал себя Исааком из Йорка. Хорошо ли будет, если я приведу его сюда?
— Пускай Гурт исполняет твои обязанности, Освальд, — сказал Вамба с обычной наглостью. — Свинопас как раз подходящий церемониймейстер для еврея.
— Пресвятая Мария, — молвил аббат, осеняя себя крёстным знамением, — допускать еврея в такое общество!
— Как! — отозвался храмовник. — Чтобы собака еврей приблизился к защитнику святого гроба!
— Вишь ты, — сказал Вамба, — значит, храмовники любят только еврейские денежки, а компании их не любят!
— Что делать, почтенные гости, — сказал Седрик, — я не могу нарушить законы гостеприимства, чтобы угодить вам. Если господь бог терпит долгие века целый народ упорных еретиков, можно и нам потерпеть одного еврея в течение нескольких часов. Но я никого не стану принуждать общаться с ним или есть вместе с ним. Дайте ему отдельный столик и покормите особо. А впрочем, — прибавил он, улыбаясь, — быть может, вон те чужеземцы в чалмах примут его в свою компанию?
— Сэр франклин, — отвечал храмовник, — мои сарацинские невольники — добрые мусульмане и презирают евреев ничуть не меньше, чем христиане.
— Клянусь, уж я не знаю, — вмешался Вамба, — чем поклонники Махмуда и Термаганта лучше этого народа, когда-то избранного самим богом!
— Ну, пусть он сядет рядом с тобой, Вамба, — сказал Седрик. — Дурак и плут — хорошая пара.
— А дурак сумеет по-своему отделаться от плута, — сказал Вамба, потрясая в воздухе костью от свиного окорока.
— Тсс!.. Вот он идёт, — сказал Седрик.
Впущенный без всяких церемоний, в зал боязливой и нерешительной поступью вошёл худощавый старик высокого роста; он на каждом шагу отвешивал смиренные поклоны и казался ниже, чем был на самом деле, от привычки держаться в согбенном положении. Черты его лица были тонкие и правильные; орлиный нос, проницательные чёрные глаза, высокий лоб, изборождённый морщинами, длинные седые волосы и большая борода могли бы производить благоприятное впечатление, если бы не так резко изобличали его принадлежность к племени, которое в те тёмные века было предметом отвращения для суеверных и невежественных простолюдинов, а со стороны корыстного и жадного дворянства подвергалось самому лютому преследованию.
Одежда еврея, значительно пострадавшая от непогоды, состояла из простого бурого плаща и тёмно-красного хитона. На нём были большие сапоги, отороченные мехом, и широкий пояс, за который были заткнуты небольшой ножик и коробка с письменными принадлежностями. На голове у него была высокая четырехугольная жёлтая шапка особого фасона: закон повелевал евреям носить их, в знак отличия от христиан. При входе в зал он смиренно снял шапку.
Приём, оказанный этому человеку под кровом Седрика Сакса, удовлетворил бы требованиям самого ярого противника израильского племени. Сам Седрик в ответ на многократные поклоны еврея только кивнул головой и указал ему на нижний конец стола. Однако там никто не потеснился, чтобы дать ему место. Когда он проходил вдоль ряда ужинавших, бросая робкие и умоляющие взгляды на каждого из сидевших за нижним концом стола, слуги-саксы нарочно расставляли локти и, приподняв плечи, продолжали поглощать свой ужин, не обращая ни малейшего внимания на нового гостя. Монастырская прислуга крестилась, оглядываясь на него с благочестивым ужасом; даже сарацины, когда Исаак проходил мимо них, начали гневно крутить усы и хвататься за кинжалы, готовые самыми отчаянными мерами предотвратить его приближение.
Очень вероятно, что по тем же причинам, которые побудили Седрика принять под свой кров потомка отверженного народа, он настоял бы и на том, чтобы его люди обошлись с Исааком учтивее, но как раз в ту пору аббат завёл с ним такой интересный разговор о породах и повадках его любимых собак, что Седрик никогда не прервал бы его и для более важного дела, чем вопрос о том, пойдёт ли еврей спать без ужина.
Исаак стоял в стороне от всех, тщетно ожидая, не найдётся ли для него местечка, где бы он мог присесть и отдохнуть. Наконец пилигрим, сидевший на скамье у камина, сжалился над ним, встал с места и сказал:
— Старик, моя одежда просохла, я уже сыт, а ты промок и голоден.
Сказав это, он сгрёб на середину широкого очага разбросанные и потухавшие поленья и раздул яркое пламя; потом пошёл к столу, взял чашку горячей похлёбки с козлёнком, отнёс её на столик, у которого сам ужинал, и, не дожидаясь изъявлений благодарности со стороны еврея, направился в противоположный конец зала: быть может, он не желал дальнейшего общения с тем, кому услужил, а может быть, ему просто захотелось стать поближе к почётному помосту.
Если бы в те времена существовали живописцы, способные передать подобный сюжет, фигура этого еврея, склонившегося перед огнём и согревающего над ним свои окоченевшие и дрожащие руки, могла бы послужить им хорошей натурой для изображения зимнего времени года. Несколько отогревшись, он с жадностью принялся за дымящуюся похлёбку и ел так поспешно и с таким явным наслаждением, словно давно не отведывал пищи.
Тем временем аббат продолжал разговаривать с Седриком об охоте; леди Ровена углубилась в беседу с одной из своих прислужниц, а надменный рыцарь Храма, поглядывая то на еврея, то на саксонскую красавицу, задумался о чём-то, по-видимому, очень для него интересном.
— Дивлюсь я вам, достопочтенный Седрик, — говорил аббат. — Неужели же вы при всей вашей большой любви к мужественной речи вашей родины не хотите признать превосходство нормано-французского языка во всём, что касается охотничьего искусства? Ведь ни в одном языке не найти такого обилия специальных выражений для охоты в поле и в лесу.
— Добрейший отец Эймер, — возразил Седрик, — да будет вам известно, что я вовсе не гонюсь за всеми этими заморскими тонкостями; я и без них очень приятно провожу время в лесах. Трубить в рог я умею, хоть не называю звук рога receat или mort [Receat (от старофранц. racheter — созывать) — сигнал для созывания охотничьих собак в начале или в конце охоты. Mort — сигнал охотничьего рога, означающий смерть затравленной добычи (от франц. mort — смерть)], умею натравить собак на зверя, знаю, как лучше содрать с него шкуру и как его распластать, и отлично обхожусь без этих новомодных словечек: curee, arbor, nombles [Французские охотничьи термины] и прочей болтовни в духе сказочного сэра Тристрама.
— Французский язык, — сказал храмовник со свойственной ему при всех случаях жизни надменной заносчивостью, — единственный приличный не только на охоте, но и в любви и на войне. На этом языке следует завоёвывать сердца дам и побеждать врагов.
— Выпьем-ка с вами по стакану вина, сэр рыцарь, — сказал Седрик, — да кстати и аббату налейте! А я тем временем расскажу вам о том, что было лет тридцать тому назад. Тогда простая английская речь Седрика Сакса была приятна для слуха красавиц, хотя в ней и не было выкрутасов французских трубадуров. Когда мы сражались на полях Норталлертона, боевой клич сакса был слышен в рядах шотландского войска не хуже cri de guerre [Боевого клича (франц.)] храбрейшего из норманских баронов. Помянем бокалом вина доблестных бойцов, бившихся там. Выпейте вместе со мною, мои гости.
Он выпил свой стакан разом и продолжал с возрастающим увлечением:
— Сколько щитов было порублено в тот день! Сотни знамён развевались над головами храбрецов. Кровь лилась рекой, а смерть казалась всем краше бегства. Саксонский бард прозвал этот день праздником мечей, слётом орлов на добычу; удары секир и мечей по шлемам и щитам врагов, шум битвы и боевые клики казались певцу веселее свадебных песен. Но нет у нас бардов. Наши подвиги стёрты деяниями другого народа, наш язык, самые наши имена скоро предадут забвению. И никто не пожалеет об этом, кроме меня, одинокого старика… Кравчий, бездельник, наполняй кубки! За здоровье храбрых в бою, сэр рыцарь, к какому бы племени они ни принадлежали, на каком бы языке ни говорили! За тех, кто доблестнее всех воюет в Палестине в рядах защитников креста!
— Я сам ношу знамение креста, и мне не пристало говорить об этом, — сказал Бриан де Буагильбер, — но кому же другому отдать пальму первенства среди крестоносцев, как не рыцарям Храма — верным стражам гроба господня!
— Иоаннитам, — сказал аббат. — Мой брат вступил в этот орден.
— Я и не думаю оспаривать их славу, — сказал храмовник, — но…
— А знаешь, дядюшка Седрик, — вмешался Вамба, — если бы Ричард Львиное Сердце был поумнее да послушался меня, дурака, сидел бы он лучше дома со своими весёлыми англичанами, а Иерусалим предоставил бы освобождать тем самым рыцарям, которые его сдали.
— Разве в английском войске никого не было, — сказала вдруг леди Ровена, — чьё имя было бы достойно стать наряду с именами рыцарей Храма и иоаннитов?
— Простите меня, леди, — отвечал де Буагильбер, — английский король привёл с собой в Палестину толпу храбрых воинов, которые уступали в доблести только тем, кто своею грудью непрерывно защищал Святую Землю.
— Никому они не уступали, — сказал пилигрим, который стоял поблизости и всё время с заметным нетерпением прислушивался к разговору.
Все взоры обратились в ту сторону, откуда раздалось это неожиданное утверждение.
— Я заявляю, — продолжал пилигрим твёрдым и сильным голосом, — что английские рыцари не уступали никому из обнаживших меч на защиту Святой Земли. Кроме того, скажу, что сам король Ричард и пятеро из его рыцарей после взятия крепости Сен-Жан д’Акр дали турнир и вызвали на бой всех желающих. Я сам видел это, потому и говорю. В тот день каждый из рыцарей трижды выезжал на арену и всякий раз одерживал победу. Прибавлю, что из числа их противников семеро принадлежали к ордену рыцарей Храма. Сэру Бриану де Буагильберу это очень хорошо известно, и он может подтвердить мои слова.
Невозможно описать тот неистовый гнев, который мгновенно вспыхнул на ещё более потемневшем лице смуглого храмовника. Разгневанный и смущённый, схватился он дрожащими пальцами за рукоять меча, но не обнажил его, вероятно сознавая, что расправа не пройдёт безнаказанно в таком месте и при таких свидетелях. Но простой и прямодушный Седрик, который не привык одновременно заниматься различными делами, так обрадовался известиям о доблести соплеменников, что не заметил злобы и растерянности своего гостя.
— Я бы охотно отдал тебе этот золотой браслет, пилигрим, — сказал он, — если бы ты перечислил имена тех рыцарей, которые так благородно поддержали славу нашей весёлой Англии.
— С радостью назову их по именам, — отвечал пилигрим, — и никакого подарка мне не надо: я дал обет некоторое время не прикасаться к золоту.
— Хочешь, друг пилигрим, я за тебя буду носить этот браслет? — сказал Вамба.
— Первым по доблести и воинскому искусству, по славе и по положению, им занимаемому, — начал пилигрим, — был храбрый Ричард, король Англии.
— Я его прощаю! — воскликнул Седрик. — Прощаю то, что он потомок тирана, герцога Вильгельма.
— Вторым был граф Лестер, — продолжал пилигрим, — а третьим — сэр Томас Малтон из Гилсленда.
— О, это сакс! — с восхищением сказал Седрик.
— Четвёртый — сэр Фолк Дойли, — молвил пилигрим.
— Тоже саксонец, по крайней мере с материнской стороны, — сказал Седрик, с величайшей жадностью ловивший каждое его слово. Охваченный восторгом по случаю победы английского короля и сородичей-островитян, он почти забыл свою ненависть к норманнам. — Ну, а кто же был пятый? — спросил он.
— Пятый был сэр Эдвин Торнхем.
— Чистокровный сакс, клянусь душой Хенгиста! — крикнул Седрик. — А шестой? Как звали шестого?
— Шестой, — отвечал пилигрим, немного помолчав и как бы собираясь с мыслями, — был совсем юный рыцарь, малоизвестный и менее знатный; его приняли в это почётное товарищество не столько ради его доблести, сколько для круглого счёта. Имя его стёрлось из моей памяти.
— Сэр пилигрим, — сказал Бриан де Буагильбер с пренебрежением, — такая притворная забывчивость после того, как вы успели припомнить так много, не достигнет цели. Я сам назову имя рыцаря, которому из-за несчастной случайности — по вине моей лошади — удалось выбить меня из седла. Его звали рыцарь Айвенго; несмотря на его молодость, ни один из его соратников не превзошёл Айвенго в искусстве владеть оружием. И я громко, при всех, заявляю, что, будь он в Англии и пожелай он на предстоящем турнире повторить тот вызов, который послал мне в Сен-Жан д’Акре, я готов сразиться с ним, предоставив ему выбор оружия. При том коне и вооружении, которыми я теперь располагаю, я отвечаю за исход поединка.
— Ваш вызов был бы немедленно принят, — отвечал пилигрим, — если бы ваш противник здесь присутствовал. А при настоящих обстоятельствах не подобает нарушать покой этого мирного дома, похваляясь победою в поединке, который едва ли может состояться. Но если Айвенго когда-либо вернётся из Палестины, я вам ручаюсь, что он будет драться с вами.
— Хороша порука! — возразил храмовник. — А какой залог вы мне можете предложить?
— Этот ковчег, — сказал пилигрим, вынув из-под плаща маленький ящик из слоновой кости и творя крёстное знамение. — В нём хранится частица настоящего креста господня, привезённая из Монт-Кармельского монастыря.
Приор аббатства Жорво тоже перекрестился и набожно стал читать вслух «Отче наш». Все последовали его примеру, за исключением еврея, мусульман и храмовника. Не обнаруживая никакого почтения к святыне, храмовник снял с шеи золотую цепь, швырнул её на стол и сказал:
— Прошу аббата Эймера принять на хранение мой залог и залог этого безымённого странника в знак того, что, когда рыцарь Айвенго вступит на землю, омываемую четырьмя морями Британии, он будет вызван на бой с Брианом де Буагильбером. Если же означенный рыцарь не ответит на этот вызов, он будет провозглашён мною трусом с высоты стен каждого из существующих в Европе командорств ордена храмовников.
— Этого не случится, — вмешалась леди Ровена, прерывая своё продолжительное молчание. — За отсутствующего Айвенго скажу я, если никто в этом доме не желает за него вступиться. Я заявляю, что он примет любой вызов на честный бой. Если бы моя слабая порука могла повысить значение бесценного залога, представленного этим праведным странником, я бы поручилась своим именем и доброй славой, что Айвенго даст этому гордому рыцарю желаемое удовлетворение.
В душе Седрика поднялся такой вихрь противоречивых чувств, что он не в состоянии был проронить ни слова во время этого спора. Радостная гордость, гнев, смущение сменялись на его открытом и честном лице, точно тени от облаков, пробегающих над сжатым полем. Домашние слуги, на которых имя Айвенго произвело впечатление электрической искры, затаив дыхание ждали, что будет дальше, не спуская глаз с хозяина. Но когда заговорила Ровена, её голос как будто заставил Седрика очнуться и прервать молчание.
— Леди Ровена, — сказал он, — это излишне. Если бы понадобился ещё залог, я сам, несмотря на то, что Айвенго жестоко оскорбил меня, готов своей собственной честью поручиться за его честь. Но, кажется, предложенных залогов и так достаточно — даже по модному уставу норманского рыцарства. Так ли я говорю, отец Эймер?
— Совершенно верно, — подтвердил приор, — ковчег со святыней и эту богатую цепь я отвезу в наш монастырь и буду хранить в ризнице до тех пор, пока это дело не получит должного исхода.
Он ещё несколько раз перекрестился, бормоча молитвы и совершая многократные коленопреклонения, и передал ковчег в руки сопровождавшего его монаха — брата Амвросия; потом уже без всякой церемонии, но, может быть, с неменьшим удовольствием сгрёб со стола золотую цепь и опустил её в надушённую сафьяновую сумку, висевшую у него на поясе.
— Ну, сэр Седрик, — сказал аббат, — ваше доброе вино так крепко, что у меня в ушах уже звонят к вечерне. Позвольте нам ещё раз выпить за здоровье леди Ровены, да и отпустите нас на отдых.
— Клянусь бромхольским крестом, — сказал Сакс, — вы плохо поддерживаете свою добрую славу, сэр приор. Молва отзывается о вас как об исправном монахе: говорят, будто вы только тогда отрываетесь от доброго вина, когда зазвонят к заутрене, и я на старости лет боялся осрамиться, состязаясь с вами. Клянусь честью, в моё время двенадцатилетний мальчишка-сакс дольше вашего просидел бы за столом.
Однако у приора были причины настойчиво придерживаться на этот раз правил умеренности. Он не только по своему званию был присяжным миротворцем, но и на деле терпеть не мог всяких ссор и столкновений. Это происходило, впрочем, не от любви к ближнему или к самому себе; он опасался вспыльчивости старого сакса и предвидел, что запальчивое высокомерие храмовника, уже не раз прорывавшееся наружу, в конце концов вызовет весьма неприятную ссору. Поэтому он стал распространяться о том, что по части выпивки ни один народ не может сравниться с крепкоголовыми и выносливыми саксами, намекнув даже, как бы мимоходом, на святость своего сана, и закончил настойчивой просьбой позволить удалиться на покой.
Вслед за тем прощальный кубок обошёл круг. Гости, низко поклонившись хозяину и леди Ровене, встали и разбрелись по залу, а хозяева в сопровождении ближайших слуг удалились в свои покои.
— Нечестивый пёс, — сказал храмовник еврею Исааку, проходя мимо него, — так ты тоже пробираешься на турнир?
— Да, собираюсь, — отвечал Исаак, смиренно кланяясь, — если угодно будет вашей досточтимой доблести.
— Как же, — сказал рыцарь, — затем и идёшь, чтобы своим лихоимством вытянуть все жилы из дворян, а женщин и мальчишек разорять красивыми безделушками. Готов поручиться, что твой кошелёк битком набит шекелями.
— Ни одного шекеля, ни единого серебряного пенни, ни полушки нет, клянусь богом Авраама! — сказал еврей, всплеснув руками. — Я иду просить помощи у собратий для уплаты налога, который взыскивает с меня палата еврейского казначейства. Да ниспошлёт мне удачу праотец Иаков. Я совсем разорился. Даже плащ, что я ношу, ссудил мне Рейбен из Тадкастера.
Храмовник жёлчно усмехнулся и проговорил:
— Проклятый лгун!
С этими словами он отошёл от еврея и, обратившись к своим мусульманским невольникам, сказал им что-то на языке, не известном никому из присутствующих.
Бедный старик был так ошеломлён обращением к нему воинственного монаха, что тот успел уже отойти на другой конец зала, прежде чем бедняга решился поднять голову и изменить свою униженную позу. Когда же он наконец выпрямился и оглянулся, лицо его выражало изумление человека, только что ослеплённого молнией и оглушённого громом.
Вскоре храмовник и аббат отправились в отведённые им спальни. Провожали их дворецкий и кравчий. При каждом из них шло по два прислужника с факелами, а ещё двое несли на подносах прохладительные напитки; в то же время другие слуги указывали свите храмовника и приора и остальным гостям места, где для них был приготовлен ночлег.
Глава VI
С ним подружусь, чтобы войти в доверье:
Получится — прекрасно, нет — прощай.
Но я прошу, меня не обессудь!
«Венецианский купец»
Получится — прекрасно, нет — прощай.
Но я прошу, меня не обессудь!
«Венецианский купец»
Когда пилигрим, сопровождаемый слугою с факелом, проходил по запутанным переходам этого огромного дома, построенного без определённого плана, его нагнал кравчий и сказал ему на ухо, что если он ничего не имеет против кружки доброго мёда, то в его комнате уже собралось много слуг, которым хотелось бы послушать рассказы о Святой Земле, а в особенности о рыцаре Айвенго. Вслед за кравчим с той же просьбой явился Вамба, уверяя, будто один стакан вина после полуночи стоит трех после сигнала к тушению огней.
Не оспаривая этого утверждения, исходившего от такого сведущего лица, пилигрим поблагодарил обоих за любезное приглашение, но сказал, что данный им обет воспрещает ему беседовать на кухне о том, о чём нельзя говорить за господским столом.
— Ну, такой обет, — сказал Вамба, обращаясь к кравчему, — едва ли подходит слуге.
— Я было собирался дать ему комнату на чердаке, — сказал кравчий, с досадой пожимая плечами, — но раз он не хочет водить компанию с добрыми христианами, пускай ночует рядом с Исааком. Энвольд, — продолжал он, обращаясь к факельщику, — проводи пилигрима в южную келью. Какова любезность, такова и благодарность. Спокойной ночи, сэр пилигрим.
— Спокойной ночи, и награди вас пресвятая дева, — невозмутимо отвечал пилигрим и последовал за своим провожатым.
В небольшой, освещённой простым железным фонарём прихожей, откуда несколько дверей вели в разные стороны, их остановила горничная леди Ровены, которая повелительным тоном объявила, что её госпожа желает поговорить с пилигримом, и, взяв факел из рук Энвольда и велев ему подождать своего возвращения, она подала знак пилигриму следовать за ней. По-видимому, пилигрим считал неприличным отклонить это приглашение, как отклонил предыдущее; по крайней мере он повиновался без всяких возражений, хотя и казалось, что он был удивлён таким приказанием.
Небольшой коридор и лестница, сложенная из толстых дубовых брёвен, привели его в комнату Ровены, грубое великолепие которой соответствовало почтительному отношению к ней хозяина дома. Все стены были завешены вышивками, на которых разноцветными шелками с примесью золотых и серебряных нитей были изображены различные эпизоды псовой и соколиной охоты. Постель под пурпурным пологом была накрыта богато вышитым покрывалом. На стульях лежали цветные подушки; перед одним стулом, более высоким, чем все остальные, стояла скамеечка из слоновой кости с затейливой резьбой.
Комната освещалась четырьмя восковыми факелами в серебряных подсвечниках. Однако напрасно современная красавица стала бы завидовать роскошной обстановке саксонской принцессы. Стены комнаты были так плохо проконопачены и в них были такие щели, что нарядные драпировки вздувались от ночного ветра. Жалкое подобие ширм защищало факелы от сквозняка, но, несмотря на это, их пламя постоянно колебалось от ветра, как развёрнутое знамя военачальника. Конечно, в убранстве комнаты чувствовалось богатство и даже некоторое изящество; но комфорта не было, а так как в те времена о нём не имели представления, то и отсутствие его не ощущалось.
Три горничные, стоя за спиной леди Ровены, убирали на ночь её волосы. Сама она сидела на высоком, похожем на трон стуле. Весь её вид и манеры были таковы, что, казалось, она родилась на свет для преклонения. Пилигрим сразу признал её право на это, склонив перед ней колени.
— Встань, странник, — сказала она приветливо, — заступник отсутствующих достоин ласкового приёма со стороны каждого, кто дорожит истиной и чтит мужество.
Потом, обратясь к своей свите, она сказала:
— Отойдите все, кроме Эльгиты. Я желаю побеседовать со святым пилигримом.
Девушки отошли в другой конец комнаты и сели на узкую скамью у самой стены, где оставались неподвижны и безмолвны, как статуи, хотя свободно могли бы шептаться, не мешая разговору их госпожи со странником.
Леди Ровена помолчала с минуту, как бы не зная, с чего начать, потом сказала:
— Пилигрим, сегодня вечером вы произнесли одно имя. Я хочу сказать, — продолжала она с усилием, — имя Айвенго; по законам природы и родства это имя должно было бы встретить более тёплый и благосклонный отклик в здешнем доме; но таковы странные превратности судьбы, что хотя у многих сердце дрогнуло при этом имени, но только я решаюсь вас спросить, где и в каких условиях оставили вы того, о ком упомянули. Мы слышали, что он задержался в Палестине из-за болезни и что после ухода оттуда английского войска он подвергся преследованиям со стороны французской партии, а нам известно, что к этой же партии принадлежат и храмовники.
— Я мало знаю о рыцаре Айвенго, — смущённо ответил пилигрим, — но я хотел бы знать больше, раз вы интересуетесь его судьбой. Кажется, он избавился от преследований своих врагов в Палестине и собирался возвратиться в Англию. Вам, леди, должно быть известно лучше, чем мне, есть ли у него здесь надежда на счастье.
Леди Ровена глубоко вздохнула и спросила, не может ли пилигрим сказать, когда именно следует ожидать возвращения рыцаря Айвенго на родину, а также не встретит ли он больших опасностей в пути.
Пилигрим ничего не мог сказать относительно времени возвращения Айвенго; что же касается второго вопроса леди Ровены, пилигрим уверил её, что путешествие может быть безопасным, если ехать через Венецию и Геную, а оттуда — через Францию и Англию.
— Айвенго, — сказал он, — так хорошо знает язык и обычаи французов, что ему ничто не угрожает в этой части его пути.
— Дай бог, — сказала леди Ровена, — чтобы он доехал благополучно и был в состоянии принять участие в предстоящем турнире, где всё рыцарство здешней страны собирается показать своё искусство и отвагу. Если приз достанется Ательстану Конингсбургскому, Айвенго может услышать недобрые вести по возвращении в Англию. Скажите мне, странник, как он выглядел, когда вы его видели в последний раз? Не уменьшил ли недуг его телесные силы и красоту?
— Он похудел и стал смуглее с тех пор, как прибыл в Палестину с острова Кипра в свите Ричарда Львиное Сердце. Мне казалось, что лицо его омрачено глубокой печалью. Но я не подходил к нему, потому что незнаком с ним.
— Боюсь, — молвила Ровена, — то, что он увидит на родине, не сгонит с его чела мрачной тени… Благодарю, добрый пилигрим, за вести о друге моего детства. Девушки, — обратилась она к служанкам, — подайте этому святому человеку вечерний кубок. Пора дать ему покой, я не хочу его задерживать долее.
Одна из девушек принесла серебряный кубок горячего вина с пряностями, к которому Ровена едва прикоснулась губами, после чего его подали пилигриму. Он низко поклонился и отпил немного.
— Прими милостыню, друг, — продолжала леди Ровена, подавая ему золотую монету. — Это — знак моего уважения к твоим тяжким трудам и к святыням, которые ты посетил.
Пилигрим принял дар, ещё раз низко поклонился и вслед за Эльгитой покинул комнату.
В коридоре его ждал слуга Энвольд. Взяв факел из рук служанки, Энвольд поспешно и без всяких церемоний повёл гостя в пристройку, где целый ряд чуланов служил для ночлега низшему разряду слуг и пришельцев простого звания.
— Где тут ночует еврей? — спросил пилигрим.
— Нечестивый пёс проведёт ночь рядом с вашим преподобием, — отвечал Энвольд. — Святой Дунстан, ну и придётся же после него скоблить и чистить этот чулан, чтобы он стал пригодным для христианина!
— А где спит Гурт, свинопас? — осведомился странник.
— Гурт, — отвечал слуга, — спит в том чулане, что по правую руку от вас, а еврей — по левую, держитесь подальше от сына этого неверного племени. Вам бы дали более почётное помещение, если бы вы приняли приглашение Освальда.
— Ничего, мне и здесь будет хорошо, — сказал пилигрим.
С этими словами он вошёл в отведённый ему чулан и, приняв факел из рук слуги, поблагодарил его и пожелал спокойной ночи. Притворив дверь своей кельи, он воткнул факел в деревянный подсвечник и окинул взглядом свою спальню, всю обстановку которой составляли грубо сколоченный деревянный стул и заменявший кровать плоский деревянный ящик, наполненный чистой соломой, поверх которой были разостланы две или три овечьи шкуры.
Пилигрим потушил факел, не раздеваясь растянулся на этом грубом ложе и уснул или по крайней мере лежал неподвижно до тех пор, пока первые лучи восходящего солнца не заглянули в маленькое решётчатое окошко, сквозь которое и свет и свежий воздух проникали в его келью. Тогда он встал, прочитал утренние молитвы, поправил на себе одежду и, осторожно отворив дверь, вошёл к еврею.
Исаак тревожно спал на такой же точно постели, на какой провёл ночь пилигрим. Все части одежды, которые снял накануне вечером, он навалил на себя или под себя, чтобы их не стащили во время сна. Лицо его выражало мучительное беспокойство; руки судорожно подёргивались, как бы отбиваясь от страшного призрака; он бормотал и издавал какие-то восклицания на еврейском языке, перемешивая их с целыми фразами на местном наречии; среди них можно было разобрать следующие слова: «Ради бога Авраамова, пощадите несчастного старика! Я беден, у меня нет денег, можете заковать меня в цепи, разодрать на части, но я не могу исполнить ваше желание».
Пилигрим не стал дожидаться пробуждения Исаака и слегка дотронулся до него концом своего посоха. Это прикосновение, вероятно, связалось в сознании спящего с его сном: старик вскочил, волосы его поднялись дыбом, острый взгляд чёрных глаз впился в стоявшего перед ним странника, выражая дикий испуг и изумление, пальцы судорожно вцепились в одежду, словно когти коршуна.
— Не бойся меня, Исаак, — сказал пилигрим, — я пришёл к тебе как друг.
— Награди вас бог Израиля, — сказал еврей, немного успокоившись. — Мне приснилось… Но будь благословен праотец Авраам — то был сон.
Потом, очнувшись, он спросил обычным своим голосом:
— А что же угодно вашей милости от бедного еврея в такой ранний час?
— Я хотел тебе сказать, — отвечал пилигрим, что, если ты сию же минуту не уйдёшь из этого дома и не постараешься отъехать как можно дальше и как можно скорее, с тобой может приключиться в пути большая беда.
— Святой отец, — воскликнул Исаак, — да кто захочет напасть на такого ничтожного бедняка, как я?
— Это тебе виднее, — сказал пилигрим, — но знай, что, когда рыцарь Храма вчера вечером проходил через зал, он обратился к своим мусульманским невольникам на сарацинском языке, который я хорошо знаю, и приказал им сегодня поутру следить за тем, куда поедет еврей, схватить его, когда он подальше отъедет от здешней усадьбы, и отвести в замок Филиппа де Мальвуазена или Реджинальда Фрон де Бефа.
Невозможно описать ужас, овладевший евреем при этом известии; казалось, он сразу потерял всякое самообладание. Каждый мускул, каждый нерв ослабли, руки повисли, голова поникла на грудь, ноги подкосились, и он рухнул к ногам пилигрима, как бы раздавленный неведомыми силами; это был не человек, поникший в мольбе о сострадании, а скорее безжизненное тело.
— Бог Авраама! — воскликнул он. Не подымая седой головы с полу, он сложил свои морщинистые руки и воздел их вверх. — О Моисей! О блаженный Аарон! Этот сон приснился мне недаром, и видение посетило меня не напрасно! Я уже чувствую, как они клещами тянут из меня жилы. Чувствую зубчатые колёса по всему телу, как те острые пилы, бороны и секиры железные, что полосовали жителей Раббы и чад Аммоновых.
— Встань, Исаак, и выслушай, что я тебе скажу, — с состраданием, но не без презрения сказал пилигрим, глядя на его муки. — Мне понятен твой страх: принцы и дворяне безжалостно расправляются с твоими собратьями, когда хотят выжать из них деньги. Но встань, я тебя научу, как избавиться от беды. Уходи из этого дома сию же минуту, пока не проснулись слуги, — они крепко спят после вчерашней попойки.
Я провожу тебя тайными тропинками через лес, который мне так же хорошо известен, как и любому из лесных сторожей. Я тебя не покину, пока не сдам с рук на руки какому-нибудь барону или помещику, едущему на турнир; по всей вероятности, у тебя найдутся способы обеспечить себе его благоволение.
Как только у Исаака появилась надежда на спасение, он стал приподниматься, всё ещё оставаясь на коленях; откинув назад свои длинные седые волосы и расправив бороду, он устремил пытливые чёрные глаза на пилигрима. В его взгляде отразились страх, и надежда, и подозрение.
Но при последних словах пилигрима ужас вновь овладел им, он упал ничком и воскликнул:
— У меня найдутся средства, чтобы обеспечить себе благоволение! Увы! Есть только один способ заслужить благоволение христианина, но как получить его бедному еврею, если вымогательства довели его до нищеты Лазаря? Ради бога, молодой человек, не выдавай меня! Ради общего небесного отца, всех нас создавшего, евреев и язычников, сынов Израиля и сынов Измаила, не предавай меня. — Снова подозрительность взяла верх над остальными его чувствами, и он воскликнул: — У меня нет таких средств, чтобы обеспечить доброе желание христианского странника, даже если он потребует всё, до последнего пенни.
При этих словах он с пламенной мольбой ухватился за плащ пилигрима.
— Успокойся, — сказал странник. — Если бы ты имел все сокровища своего племени, зачем мне обижать тебя. В этой одежде я обязан соблюдать обет бедности, и если променяю её, то единственно на кольчугу и боевого коня. Впрочем, не думай, что я навязываю тебе своё общество, оставайся здесь, если хочешь. Седрик Сакс может оказать тебе покровительство.
— Увы, нет! — воскликнул еврей. — Не позволит он мне ехать в своей свите. Саксонец и норманн одинаково презирают бедного еврея. А одному проехать по владениям Филиппа де Мальвуазена или Реджинальда Фрон де Бефа… Нет! Добрый юноша, я поеду с тобой! Поспешим! Препояшем чресла, бежим! Вот твой посох… Скорее, не медли!
— Я не медлю, — сказал пилигрим, уступая настойчивости своего компаньона, — но мне надо прежде всего найти средство отсюда выбраться. Следуй за мной!
Он вошёл в соседнюю каморку, где, как уже известно читателю, спал Гурт.
— Вставай, Гурт, — сказал пилигрим, — вставай скорее. Отопри калитку у задних ворот и выпусти нас отсюда.
Обязанности Гурта, которые в наше время находятся в пренебрежении, в ту пору в саксонской Англии пользовались таким же почётом, каким Эвмей пользовался в Итаке. Гурту показалось обидным, что пилигрим заговорил с ним в таком повелительном тоне.
— Еврей уезжает из Ротервуда, — надменно молвил он, приподнявшись на одном локте и не двигаясь с места, — а с ним за компанию и пилигрим собрался.
— Я бы скорее подумал, — сказал Вамба, заглянувший в эту минуту в чулан, — что еврей с окороком ветчины улизнёт из усадьбы.
— Как бы то ни было, — сказал Гурт, снова опуская голову на деревянный обрубок, служивший ему вместо подушки, — и еврей и странник могут подождать, пока растворят главные ворота. У нас не полагается, чтобы гости уезжали тайком, да ещё в такой ранний час.
— Как бы то ни было, — сказал пилигрим повелительно, — я думаю, что ты не откажешь мне в этом.
С этими словами он нагнулся к лежавшему свинопасу и прошептал ему что-то на ухо по-саксонски. Гурт мгновенно вскочил на ноги, а пилигрим, подняв палец в знак того, что надо соблюдать осторожность, прибавил:
— Гурт, берегись! Ты всегда был осмотрителен. Слышишь, отопри калитку. Остальное скажу после.
Гурт повиновался с необычайным проворством, а Вамба и еврей пошли вслед за ним, удивляясь внезапной перемене в поведении свинопаса.
— Мой мул! Где же мой мул? — воскликнул еврей, как только они вышли из калитки.
— Приведи сюда его мула, — сказал пилигрим, — да и мне достань тоже мула, я поеду с ним рядом, пока не выберемся из здешних мест. После я доставлю мула в целости кому-нибудь из свиты Седрика в Ашби. А ты сам… — Остальное пилигрим сказал Гурту на ухо.
— С величайшей радостью всё исполню, — отвечал Гурт и убежал исполнять поручение.
— Желал бы я знать, — сказал Вамба, когда ушёл его товарищ, — чему вас, пилигримов, учат в Святой Земле.
— Читать молитвы, дурак, — отвечал пилигрим, — а ещё каяться в грехах и умерщвлять свою плоть постом и долгой молитвой.
— Нет, должно быть чему-нибудь покрепче этого, — сказал шут. — Виданное ли дело, чтобы покаяние и молитвы заставили Гурта сделать одолжение, а за пост и воздержание он дал бы кому-нибудь мула! Думаю, что ты мог бы с таким же успехом толковать о воздержании и молитвах его любимому чёрному борову.
— Эх, ты! — молвил пилигрим. — Сейчас видно, что ты саксонский дурак, и больше ничего.
— Это ты правильно говоришь, — сказал шут, — будь я норманн, как и ты, вероятно на моей улице был бы праздник, а я сам слыл бы мудрецом.
В эту минуту на противоположном берегу рва показался Гурт с двумя мулами. Путешественники перешли через ров по узкому подъёмному мосту, шириной в две доски, размер которого соответствовал ширине калитки и того узкого прохода, который был устроен во внешней ограде и выходил прямо в лес. Как только они достигли того берега, еврей поспешил подсунуть под седло своего мула мешочек из просмолённого синего холста, который он бережно вытащил из-под хитона, бормоча всё время, что это «перемена белья, только одна перемена белья, больше ничего». Потом взобрался в седло с таким проворством и ловкостью, каких нельзя было ожидать в его преклонные годы, и, не теряя времени, стал расправлять складки своего плаща.
Пилигрим сел на мула менее поспешно и, уезжая, протянул Гурту руку, которую тот поцеловал с величайшим почтением. Свинопас стоял, глядя вслед путешественникам, пока они не скрылись в глубине леса. Наконец голос Вамбы вывел его из задумчивости.
— Знаешь ли, друг мой Гурт, — сказал шут, — сегодня ты удивительно вежлив и сверх меры благочестив. Вот бы мне стать аббатом или босоногим пилигримом, тогда и я попользовался бы твоим рвением и усердием. Но, конечно, я бы захотел большего, чем поцелуй руки.
— Ты неглупо рассудил, Вамба, — отвечал Гурт, — только ты судишь по наружности; впрочем, и умнейшие люди делают то же самое… Ну, мне пора приглядеть за стадом.
С этими словами он воротился в усадьбу, а за ним поплёлся и шут.
Тем временем путешественники торопились и ехали с такой скоростью, которая выдавала крайний испуг еврея: в его годы люди обычно не любят быстрой езды. Пилигрим, ехавший впереди, по-видимому отлично знал все лесные тропинки и нарочно держался окольных путей, так что подозрительный Исаак не раз подумывал — уж не собирается ли паломник завлечь его в какую-нибудь ловушку.
Впрочем, его опасения были простительны, если принять во внимание, что в те времена не было на земле, в воде и воздухе ни одного живого существа, только, пожалуй, за исключением летающих рыб, которое подвергалось бы такому всеобщему, непрерывному и безжалостному преследованию, как еврейское племя. По малейшему и абсолютно безрассудному требованию, так же как и по нелепейшему и совершенно неосновательному обвинению, их личность и имущество подвергались ярости и гневу. Норманны, саксонцы, датчане, британцы, как бы враждебно ни относились они друг к другу, сходились на общем чувстве ненависти к евреям и считали прямой религиозной обязанностью всячески унижать их, притеснять и грабить.
Короли норманской династии и подражавшая им знать, движимые самыми корыстными побуждениями, неустанно теснили и преследовали этот народ. Всем известен рассказ о том, что принц Джон, заключив какого-то богатого еврея в одном из своих замков, приказал каждый день вырывать у него по зубу. Это продолжалось до тех пор, пока несчастный израильтянин не лишился половины своих зубов, и только тогда он согласился уплатить громадную сумму, которую принц стремился у него вытянуть. Наличные деньги, которые были в обращении, находились главным образом в руках этого гонимого племени, а дворянство не стеснялось следовать примеру своего монарха, вымогая их всеми мерами принуждения, не исключая даже пыток. Пассивная смелость, вселяемая любовью к приобретению, побуждала евреев пренебрегать угрозой различных несчастий, тем более что они могли извлечь огромные прибыли в столь богатой стране, как Англия. Несмотря на всевозможные затруднения и особую налоговую палату (о которой уже упоминалось), называемую еврейским казначейством, созданную именно для того, чтобы обирать и причинять им страдания, евреи увеличивали, умножали и накапливали огромные средства, которые они передавали из одних рук в другие посредством векселей; этим изобретением коммерция обязана евреям. Векселя давали им также возможность перемещать богатства из одной страны в другую, так что, когда в одной стране евреям угрожали притеснения и разорения, их сокровища оставались сохранными в другой стране. Упорством и жадностью евреи до некоторой степени сопротивлялись фанатизму и тирании тех, под властью которых они жили; эти качества как бы увеличивались соразмерно с преследованиями и гонениями, которым они подвергались; огромные богатства, обычно приобретаемые ими в торговле, часто ставили их в опасное положение, но и служили им на пользу, распространяя их влияние и обеспечивая им некоторое покровительство и защиту. Таковы были условия их существования, под влиянием которых складывался их характер: наблюдательный, подозрительный и боязливый, но в то же время упорный, непримиримый и изобретательный в избежании опасностей, которым их подвергали.
Путники долго ехали молча окольными тропинками леса, наконец пилигрим прервал молчание.
— Видишь старый, засохший дуб? — сказал он. — Это — граница владений Фрон де Бефа. Мы давно уже миновали земли Мальвуазена. Теперь тебе нечего опасаться погони.
— Да сокрушатся колёса их колесниц, — сказал еврей, — подобно тому как сокрушились они у колесниц фараоновых! Но не покидай меня, добрый пилигрим. Вспомни о свирепом храмовнике и его сарацинских рабах. Они не посмотрят ни на границы, ни на усадьбы, ни на звание владельца.
— С этого места наши дороги должны разойтись. Не подобает человеку моего звания ехать рядом с тобой дольше, чем этого требует прямая необходимость. К тому же какой помощи ты ждёшь от меня, мирного богомольца, против двух вооружённых язычников?
— О добрый юноша! — воскликнул еврей. — Ты можешь заступиться за меня, я сумею наградить тебя — не деньгами, у меня их нет, помоги мне отец Авраам.
— Я уже сказал тебе, — прервал его пилигрим, — что ни денег, ни наград твоих мне не нужно. Проводить тебя я могу. Даже сумею защитить тебя, так как оказать покровительство еврею против сарацин едва ли запрещается христианину. А потому я провожу тебя до места, где ты можешь добыть себе подходящих защитников. Мы теперь недалеко от города Шеффилда. Там ты без труда отыщешь многих соплеменников и найдёшь у них приют.
— Да будет над тобой благословение Иакова, добрый юноша! — сказал еврей. — В Шеффилде я найду пристанище у моего родственника Зарета, а там поищу способов безопасно проехать дальше.
— Хорошо, — молвил пилигрим. — Значит, в Шеффилде мы расстанемся. Через полчаса мы подъедем к этому городу.
В течение этого получаса оба не произнесли ни одного слова; пилигрим, быть может, считал для себя унизительным разговаривать с евреем, когда в этом не было необходимости, а тот не смел навязываться с беседой человеку, который совершил странствие к гробу господню и, следовательно, был отмечен некоторой святостью. Остановившись на вершине отлогого холма, пилигрим указал на город Шеффилд, раскинувшийся у его подножия, и сказал:
— Вот где мы расстанемся.
— Но не прежде, чем бедный еврей выразит вам свою признательность, хоть я и не осмеливаюсь просить вас заехать к моему родственнику Зарету, который помог бы мне отплатить вам за доброе дело, — сказал Исаак.
— Я уже говорил тебе, — сказал пилигрим, — что никакой награды не нужно. Если в длинном списке твоих должников найдётся какой-нибудь бедняк христианин и ты ради меня избавишь его от оков и долговой тюрьмы, я сочту свою услугу вознаграждённой.
— Постой! — воскликнул Исаак, хватая его за полу. — Мне хотелось бы сделать больше, чем это, для тебя самого. Богу известно, как я беден… Да, Исаак — нищий среди своих соплеменников. Но прости, если я возьмусь угадать то, что в настоящую минуту для тебя всего нужнее…
— Если бы ты и угадал, что мне всего нужнее, — сказал пилигрим, — ты всё равно не мог бы доставить мне это, хотя бы ты был настолько же богат, насколько представляешься бедным.
— Представляюсь бедным? — повторил еврей. — О, поверь, я сказал правду: меня разорили, ограбили, я кругом в долгу. Жестокие руки лишили меня всех моих товаров, отняли деньги, корабли и всё, что я имел… Но я всё же знаю, в чём ты нуждаешься, и, быть может, сумею доставить тебе это. Сейчас ты больше всего хочешь иметь коня и вооружение.
Пилигрим невольно вздрогнул и, внезапно обернувшись к нему, торопливо спросил:
— Как ты это угадал?
— Всё равно, как бы я ни угадал, лишь бы догадка моя была верна. Но раз я знаю, что тебе нужно, я всё достану.
— Прими же во внимание моё звание, мою одежду, мои обеты…
— Знаю я вас, христиан, — ответил еврей. — Знаю и то, что даже самые знатные среди вас в суеверном покаянии берут иногда страннический посох и пешком идут в дальние страны поклониться могилам умерших.
— Не кощунствуй! — сурово остановил его странник.
— Прости, — сказал Исаак. — Я выразился необдуманно. Но вчера вечером, да и сегодня поутру ты проронил несколько слов, которые, подобно искрам, высекаемым кремнём, озарили для меня твоё сердце. Кроме того, под твоим странническим одеянием спрятаны рыцарская цепь и золотые шпоры. Они блеснули, когда ты наклонился к моей постели сегодня утром.
Пилигрим не мог удержаться от улыбки и сказал:
— А что, если бы и в твои одежды заглянуть такими же зоркими глазами, Исаак? Думаю, что и у тебя нашлось бы немало интересного.
— Что об этом толковать! — сказал еврей, меняясь в лице, и, поспешно вынув из сумки письменные принадлежности, он поставил на седло свою жёлтую шапку и, расправив на ней листок бумаги, начал писать, как бы желая этим прекратить щекотливый разговор. Дописав письмо, он, лукаво сощурив глаза, вручил его пилигриму со словами:
— В городе Лестере всем известен богатый еврей Кирджат Джайрам из Ломбардии. Передай ему это письмо. У него есть теперь на продажу шесть рыцарских доспехов миланской работы — худший из них годится и для царской особы; есть у него и десять жеребцов — на худшем из них не стыдно выехать и самому королю, если б он отправился на битву за свой трон. По этой записке он даст тебе на выбор любые доспехи и боевого коня. Кроме того, он снабдит тебя всем нужным для предстоящего турнира. Когда минует надобность, возврати ему в целости товар или же, если сможешь, уплати сполна его стоимость.
— Но, Исаак, — сказал пилигрим улыбаясь, — разве ты не знаешь, что если рыцаря вышибут из седла во время турнира, то его конь и вооружение делаются собственностью победителя? Такое несчастье и со мной может случиться, а уплатить за коня и доспехи я не могу.
Еврей, казалось, был поражён мыслью о такой возможности, но, собрав всё своё мужество, он поспешно ответил:
— Нет, нет, нет. Это невозможно, я и слышать не хочу об этом. Благословение отца нашего будет с тобою… И копьё твоё будет одарено такою же мощной силой, как жезл Моисеев.
Сказав это, он поворотил мула в сторону, но тут пилигрим сам поймал его за плащ и придержал:
— Нет, постой, Исаак, ты ещё не знаешь, чем рискуешь. Может случиться, что коня убьют, а панцирь изрубят, потому что я не буду щадить ни лошади, ни человека. К тому же сыны твоего племени ничего не делают даром. Чем-нибудь же придётся заплатить за утрату имущества.
Исаак согнулся в седле, точно от боли, но великодушие, однако, взяло верх над чувствами более для него привычными.
— Нужды нет, — сказал он, — всё равно. Пусти меня. Если случатся убытки, ты за них не будешь отвечать. Кирджат Джайрам простит тебе этот долг ради Исаака, своего родственника, которого ты спас. Прощай и будь здоров. Однако послушай, добрый юноша, — продолжал он, ещё раз обернувшись, — не суйся ты слишком вперёд, когда начнётся эта сумятица. Я это не с тем говорю, чтобы ты берёг лошадь и панцирь, но единственно ради сохранения твоей жизни и тела.
— Спасибо за попечение обо мне, — отвечал пилигрим улыбаясь, — я воспользуюсь твоей любезностью и во что бы то ни стало постараюсь вознаградить тебя.
Они расстались и разными дорогами направились в город Шеффилд.
Глава VII
Идёт со свитой рыцарей отряд,
На каждом — пёстрый щегольской наряд.
Несёт один оруженосец щит,
Со шлемом — этот, тот с копьём спешит;
Нетерпеливый конь копытом бьёт
И золотые удила грызёт;
В руках напильники и молотки
У оружейников — они ловки:
Щиты они починят и древки.
Толпа богатых иоменов идёт,
С дубинками в руках валит простой народ.
«Паламон и Арсит»
На каждом — пёстрый щегольской наряд.
Несёт один оруженосец щит,
Со шлемом — этот, тот с копьём спешит;
Нетерпеливый конь копытом бьёт
И золотые удила грызёт;
В руках напильники и молотки
У оружейников — они ловки:
Щиты они починят и древки.
Толпа богатых иоменов идёт,
С дубинками в руках валит простой народ.
«Паламон и Арсит»
В ту пору английский народ находился в довольно печальном положении. Ричард Львиное Сердце был в плену у коварного и жестокого герцога Австрийского. Даже место заключения Ричарда было неизвестно; большинство его подданных, подвергавшихся в его отсутствие тяжёлому угнетению, ничего не знало о судьбе короля.
Принц Джон, который был в союзе с французским королём Филиппом — злейшим врагом Ричарда, использовал всё своё влияние на герцога Австрийского, чтобы тот как можно дольше держал в плену его брата Ричарда, который в своё время оказал ему столько благодеяний.
Пользуясь этим временем, Джон вербовал себе сторонников, намереваясь в случае смерти Ричарда оспаривать престол у законного наследника — своего племянника Артура, герцога Британского, сына его старшего брата, Джефри Плантагенета. Впоследствии, как известно, он осуществил своё намерение и незаконно захватил власть. Ловкий интриган и кутила, принц Джон без труда привлёк на свою сторону не только тех, кто имел причины опасаться гнева Ричарда за преступления, совершённые во время его отсутствия, но и многочисленную ватагу «отчаянных беззаконников» — бывших участников крестовых походов. Эти люди вернулись на родину, обогатившись всеми пороками Востока, но обнищав, и теперь только и ждали междоусобной войны, чтобы поправить свои дела.
К числу причин, вызывавших общее беспокойство и тревогу, нужно отнести также и то обстоятельство, что множество крестьян, доведённых до отчаяния притеснениями феодалов и беспощадным применением законов об охране лесов, объединялись в большие отряды, которые хозяйничали в лесах и пустошах, ничуть не боясь местных властей. В свою очередь, дворяне, разыгрывавшие роль самодержавных властелинов, собирали вокруг себя целые банды, мало чем отличавшиеся от разбойничьих шаек.
Чтобы содержать эти банды и вести расточительную и роскошную жизнь, чего требовали их гордость и тщеславие, дворяне занимали деньги у евреев под высокие проценты. Эти долги разъедали их состояние, а избавиться от них удавалось путём насилия над кредиторами. Не мудрено, что при таких тяжёлых условиях существования английский народ испытывал великие бедствия в настоящем и имел все основания опасаться ещё худших в будущем. В довершение всех зол по всей стране распространилась какая-то опасная заразная болезнь. Найдя для себя благоприятную почву в тяжёлых условиях жизни низших слоёв общества, она унесла множество жертв, а оставшиеся в живых нередко завидовали покойникам, избавленным от надвигавшихся бед.
Но, несмотря на эти несчастья, все — богатые и бедные, простолюдины и дворяне — с одинаковой жадностью стремились на турнир. Это было самое интересное и великолепнейшее из зрелищ того времени, и население относилось к нему с такой же страстью, с какой полуголодный обитатель Мадрида, вместо того чтобы купить еды для своей семьи, тратит всё, до последнего реала, чтобы насладиться зрелищем боя быков. Никакие обязанности, никакие немощи не в силах были удержать старых и молодых от такого спектакля. Прошёл слух, что боевая потеха, назначенная близ города Ашби, в графстве Лестерском, произойдёт между прославленными рыцарями в присутствии принца Джона, что вызвало ещё больший интерес, и наутро того дня, когда назначено было начало состязания, бесчисленное множество людей всех званий и сословий устремилось толпами к месту боевой потехи.
Место турнира было чрезвычайно живописно. У опушки большого леса, в расстоянии одной мили от города Ашби, расстилалась покрытая превосходным зелёным дёрном обширная поляна, окаймлённая с одной стороны густым лесом, а с другой — редкими старыми дубами. Отлогие склоны её образовывали в середине широкую и ровную площадку, обнесённую крепкой оградой. Ограда имела форму четырехугольника с закруглёнными для удобства зрителей углами.
Для въезда бойцов на арену в северной и южной стенах ограды были устроены ворота, настолько широкие, что двое всадников могли проехать в них рядом. У каждых ворот стояли два герольда, шесть трубачей и шесть вестников и, кроме того, сильный отряд солдат для поддержания порядка. Герольды обязаны были проверять звание рыцарей, желавших принять участие в турнире.
С наружной стороны южных ворот на небольшом холме стояло пять великолепных шатров, украшенных флагами коричневого и чёрного цветов; таковы были цвета, выбранные рыцарями — устроителями турнира. Шнуры на всех пяти шатрах были тех же цветов. Перед каждым шатром был вывешен щит рыцаря, которому принадлежал шатёр, а рядом со щитом стоял оруженосец, наряжённый дикарём, или фавном, или каким-нибудь другим сказочным существом, смотря по вкусам своего хозяина. Средний шатёр, самый почётный, был предоставлен Бриану де Буагильберу. Молва о его необычайном искусстве во всех рыцарских упражнениях, а также его близкие связи с рыцарями, затеявшими настоящее состязание, побудили устроителей турнира не только принять его в свою среду, но даже избрать своим предводителем, несмотря на то, что он совсем недавно прибыл в Англию. Рядом с его шатром с одной стороны были расположены шатры Реджинальда Фрон де Бефа и Филиппа де Мальвуазена, а с другой — Гуго де Гранмениля, знатного барона, один из предков которого был лордом-сенешалем Англии во времена Вильгельма Завоевателя и его сына Вильгельма Рыжего. Пятый шатёр принадлежал иоанниту Ральфу де Випонту, крупному землевладельцу из местечка Гэсер, расположенного неподалёку от Ашби де ла Зуш. Площадка с шатрами была обнесена крепким частоколом и соединялась с ареной широким и отлогим спуском, также огороженным. Вдоль частокола стояла стража.
За северными воротами арены на такой же огороженной площадке помещалась палатка, предназначенная для рыцарей, которые пожелали бы выступить против зачинщиков турнира. Здесь были приготовлены всевозможные яства и напитки, а рядом расположились кузнецы, оружейники и иные мастера и прислужники, готовые во всякую минуту оказать бойцам надлежащие услуги.
Вдоль ограды были устроены особые галереи. Эти галереи были увешаны драпировками и устланы коврами. На коврах были разбросаны подушки, чтобы дамы и знатные зрители могли здесь расположиться с возможно большими удобствами. Узкое пространство между этими галереями и оградой было предоставлено мелкопоместным фермерам, так называемым иоменам, так что эти места можно приравнять к партеру наших театров. Что же касается простонародья, то оно должно было размещаться на дерновых скамьях, устроенных на склонах ближайших холмов, что давало зрителям возможность созерцать желанное зрелище поверх галерей и отлично видеть всё, что совершалось на арене.
Кроме того, несколько сот человек уселось на ветвях деревьев, окаймлявших поляну; даже колокольня ближайшей сельской церкви была унизана зрителями.
По самой середине восточной галереи, как раз против центра арены, было устроено возвышение, где под балдахином с королевским гербом стояло высокое кресло вроде трона. Вокруг этой почётной ложи толпились пажи, оруженосцы, стража в богатой одежде, и по всему было видно, что она предназначалась для принца Джона и его свиты. Напротив королевской ложи, в центре западной галереи, возвышался другой помост, украшенный ещё пестрее, хотя не так роскошно. Там также был трон, обитый алой и зелёной тканью, он был окружён множеством пажей и молодых девушек, самых красивых, каких могли подобрать, все они были нарядно одеты в причудливые костюмы, тоже зелёного и алого цветов. Ложа была убрана флагами и знамёнами, на которых были изображены пронзённые сердца, пылающие сердца, истекающие кровью сердца, луки, колчаны со стрелами и тому подобные эмблемы торжества Купидона. Тут же красовалась пышная надпись, гласившая, что этот почётный трон предназначен для королевы любви и красоты. Но кто будет этой королевой, было неизвестно.
А тем временем зрители разных званий толпами направлялись к арене. Уже немало ссорились из-за того, что многие пытались занять неподобающие им места. В большинстве случаев споры довольно бесцеремонно разрешались стражей, которая для убеждения наиболее упорных спорщиков пускала в ход рукояти своих мечей и древки секир. Когда же препирательства из-за мест происходили между более важными лицами, их претензии решались двумя маршалами ратного поля: Уильямом де Вивилем и Стивеном де Мартивалем. Эти маршалы, вооружённые с головы до ног, разъезжали взад и вперёд по арене, поддерживая среди публики строгий порядок.
Мало-помалу галереи наполнились рыцарями и дворянами; их длинные мантии тёмных цветов составляли приятный контраст с более светлыми и весёлыми нарядами дам, которых здесь было ещё больше, чем мужчин, хотя казалось бы, что такие кровавые и жестокие забавы малопривлекательны для прекрасного пола. Нижние галереи и проходы вскоре оказались битком набиты зажиточными иоменами и мелкими дворянами, которые по бедности или незначительному положению в свете не решались занять более почётные места. Само собою разумеется, что именно в этой части публики чаще всего происходили недоразумения из-за прав на первенство.
— Нечестивый пёс! — восклицал пожилой человек, потёртая одежда которого свидетельствовала о бедности, а меч на боку, кинжал за поясом и золотая цепь на шее говорили о претензиях на знатность. — Сын волчицы, ублюдок! Как ты смеешь толкать христианина, да ещё и норманна из благородной дворянской фамилии Мондидье!
Эти резкие слова были обращены не к кому другому, как к нашему знакомому, Исааку, который, на этот раз богато разодетый, в великолепном плаще, протискивался сквозь толпу, стараясь найти место в переднем ряду нижней галереи для своей дочери, красавицы Ревекки. Она приехала к нему в Ашби и теперь, уцепившись за его руку, тревожно оглядывалась кругом, испуганная общим недовольством, вызванным, по-видимому, поведением её отца. Мы видели, что Исаак бывал труслив в некоторых случаях, но здесь он знал, что ему бояться нечего. При таком стечении народа ни один из самых корыстных и злобных его притеснителей не решился бы его обидеть. На подобных сборищах евреи находились под защитой общих законов, а если этого было недостаточно, в толпе дворян всегда оказывалось несколько знатных баронов, которые из личных выгод были готовы за них вступиться. Кроме того, Исааку было хорошо известно, что принц Джон хлопочет о том, чтобы занять у богатых евреев в Йорке крупную сумму денег под залог драгоценностей и земельных угодий. Исаак сам имел близкое отношение к этому и отлично знал, как хотелось принцу поскорее его уладить. А потому он был уверен, что в случае неприятных столкновений принц непременно заступится за него.
Исаак смело протискивался вперёд и неосторожно толкнул норманского дворянина. Однако жалобы старика возбудили негодование окружающих. Рослый иомен в зелёном суконном платье, с дюжиной стрел за поясом, с серебряным значком на груди и огромным луком в руке, резко повернулся, лицо его, потемневшее от загара и ветров как калёный орех, вспыхнуло гневом, и он посоветовал еврею запомнить, что хоть он и надулся, как паук, высасывая кровь своих несчастных жертв, но что пауков терпят, пока они смирно сидят по углам, а как только они вылезут на свет — их давят. Его угрозы, резкий голос и суровый взгляд заставили еврея попятиться. Очень вероятно, что Исаак и убрался бы подальше от столь опасного соседства, если бы в эту минуту общее внимание не было отвлечено появлением на арене принца Джона и его многочисленной и весёлой свиты. Свита эта состояла частью из светских, частью из духовных лиц, столь же нарядно одетых и державших себя не менее развязно, чем их сотоварищи-миряне. В числе духовных был и приор из Жорво, в самом изящном костюме, какой по своему сану он мог себе позволить. Мех и золото обильно украшали его одежду, а носки его сапог были загнуты так высоко, что перещеголяли и без того нелепую тогдашнюю моду. Они были такой величины, что подвязывались не к коленям, а к поясу, мешая всаднику вставить ногу в стремя. Впрочем, это не смущало галантного аббата. Быть может, он даже рад был случаю выказать в присутствии такой многочисленной публики и в особенности дам своё искусство держаться на коне, обходясь без стремян. Остальная свита принца Джона состояла из его любимцев — начальников наёмного войска, нескольких баронов, распутной шайки придворных и рыцарей ордена Храма и иоаннитов.
Здесь не лишним будет заметить, что рыцари этих двух орденов считались врагами Ричарда: во время бесконечных распрей в Палестине между Филиппом Французским и английским королём они приняли сторону Филиппа. Всем было известно, что именно благодаря этим распрям все победы Ричарда над сарацинами оказались бесплодными, а его попытки взять Иерусалим закончились неудачей; плодом же завоёванной славы было только ненадёжное перемирие, заключённое с султаном Саладином. По тем же политическим соображениям, которые руководили их собратьями в Святой Земле, храмовники и иоанниты, жившие в Англии и Нормандии, присоединились к партии принца Джона, не имея причин желать ни возвращения Ричарда в Англию, ни воцарения его законного наследника, принца Артура.
Со своей стороны, принц Джон ненавидел и презирал уцелевшую саксонскую знать и старался при любом случае всячески её унизить. Он понимал, что саксонские феодалы вместе с остальным саксонским населением Англии враждебно относятся к его проискам, опасаясь дальнейшего ограничения своих старинных прав, чего они могли ожидать от такого необузданного тирана, каким был принц Джон.
Окружённый своими приближёнными, принц Джон выехал на арену верхом на резвом коне серой масти и с соколом на руке. На нём был великолепный пурпурный с золотом костюм, а на голове — роскошная меховая шапочка, украшенная драгоценными каменьями, из-под которой падали на плечи длинные локоны. Он ехал впереди, громко разговаривая и пересмеиваясь со своей свитой и дерзко, как это свойственно членам королевской фамилии, рассматривал красавиц, украшавших своим присутствием верхние галереи.
Даже те, кто замечал в наружности принца выражение разнузданной дерзости, крайнего высокомерия и полного равнодушия к чувствам других людей, не могли отрицать того, что он не лишён некоторой привлекательности, свойственной открытым чертам лица, правильным от природы и приученным воспитанием к выражению приветливости и любезности, которые легко принять за естественное простодушие и честность. Такое выражение лица часто и совершенно напрасно также принимают за признак мужественности и чистосердечия, тогда как под ними обычно скрываются беспечное равнодушие и распущенность человека, сознающего себя, независимо от своих душевных качеств, стоящим выше других благодаря знатности происхождения, или богатства, или каким-нибудь иным случайным преимуществам.
Однако большинство зрителей не вдавалось в такие глубокие размышления. Для них достаточно было увидеть великолепную меховую шапочку принца Джона, его пышную мантию, отороченную дорогими соболями, его сафьяновые сапожки с золотыми шпорами и, наконец, ту грацию, с какой он управлял своим конём, чтобы прийти в восторг и приветствовать его громкими кликами.
Принц весело гарцевал вокруг арены. Внезапно внимание его было привлечено продолжавшейся суматохой, вызванной притязаниями Исаака на лучшее место. Зоркий взгляд Джона мигом разглядел еврея, но гораздо более приятное впечатление произвела на него красивая дочь Сиона, боязливо прильнувшая к руке своего старого отца.
И в самом деле, даже на взгляд такого строгого ценителя, каким был Джон, прекрасная Ревекка могла с честью выдержать сравнение с самыми знаменитыми английскими красавицами. Она была удивительно хорошо сложена, и восточный наряд не скрывал её фигуры. Жёлтый шёлковый тюрбан шёл к смуглому оттенку её кожи; глаза блестели, тонкие брови выгибались горделивой дугой, белые зубы сверкали, как жемчуг, а густые чёрные косы рассыпались по груди и плечам, прикрытым длинной симаррой из пурпурного персидского шёлка с вытканными по нему цветами всевозможных оттенков, спереди прикреплённой множеством золотых застёжек, украшенных жемчугом, — все вместе создавало такое чарующее впечатление, что Ревекка могла соперничать с любой из прелестнейших девушек, сидевших вокруг. Её платье было застёгнуто жемчужными запонками; три верхние запонки были расстёгнуты, так как день был жаркий, и на открытой шее было хорошо видно бриллиантовое ожерелье с подвесками огромной ценности; страусовое перо, прикреплённое к тюрбану алмазным аграфом, также сразу бросалось в глаза, и хотя горделивые дамы, сидевшие на верхней галерее, презрительно поглядывали на прелестную еврейку, втайне они завидовали её красоте и богатству.
— Клянусь лысиной Авраама, — сказал принц Джон, — эта еврейка — образец тех чар и совершенств, что сводили с ума мудрейшего из царей. Как ты думаешь, приор Эймер? Клянусь тем храмом мудрого Соломона, которого наш ещё более мудрый братец Ричард никак не может взять, она хороша, как сама возлюбленная в Песни Песней.
— Роза Сарона и Лилия Долин, — отвечал приор. — Однако, ваша светлость, вы не должны забывать, что она не более как еврейка.
— Эге! — молвил принц, не обратив никакого внимания на его слова.
— А вот и мой нечестивый толстосум… Маркиз червонцев и барон сребреников препирается из-за почётного места с оборванцами, у которых в карманах, наверно, не водится ни одного пенни. Клянусь святым Марком, мой денежный вельможа и его хорошенькая еврейка сейчас получат места на верхней галерее. Эй, Исаак, это кто такая? Кто она тебе, жена или дочь? Что это за восточная гурия, которую ты держишь под мышкой, точно это шкатулка с твоей казной?
— Это дочь моя Ревекка, ваша светлость, — отвечал Исаак с низким поклоном, нимало не смутившись приветствием принца, в котором сочетались насмешка и любезность.
— Ну, ты, мудрец! — сказал принц с громким хохотом, которому тотчас начали подобострастно вторить его спутники. — Но всё равно, дочь ли она тебе или жена, её следует чествовать, как то подобает её красоте и твоим заслугам… Эй, кто там сидит наверху? — продолжал он, окинув взглядом галерею. — Саксонские мужланы… Ишь как развалились. Выгнать их вон отсюда! Пускай потеснятся и дадут место моему князю ростовщиков и его прекрасной дочери. Я покажу этим неучам, что лучшие места в синагоге они обязаны делить с теми, кому синагога принадлежит по праву!
Зрители, к которым была обращена эта грубая и оскорбительная речь, были Седрик Сакс со своими домашними и его союзник и родственник Ательстан Конингсбургский, который, как потомок последнего короля саксонской династии, пользовался величайшим почётом со стороны всех саксов, уроженцев северной Англии. Но вместе с царственной кровью своих предков Ательстан унаследовал и многие из их слабостей. Он был высокого роста, крепкого телосложения, в цвете лет, но его красивое лицо было так вяло, глаза смотрели так тупо и сонно, движения были так ленивы и он был так медлителен в своих решениях, что его прозвали Ательстаном Неповоротливым. Его друзья, а их было немало, и все они, так же как Седрик, были к нему страстно привязаны, утверждали, что эта вялость объяснялась не недостатком мужества, а только нерешительностью. По мнению других, пьянство, бывшее его наследственным пороком, ослабило его волю, а длительные периоды запоя были причиной того, что он утратил все свои лучшие качества, за исключением храбрости и вялого добродушия.
И вот именно к нему обратился принц Джон с приказанием посторониться и очистить место для Исаака и Ревекки. Ательстан, ошеломлённый таким требованием, которое, по тогдашнему времени и понятиям, было неслыханно оскорбительным, не был расположен повиноваться принцу. Однако он не знал, как ему ответить на подобный приказ. Он ограничился полным бездействием. Не сделав ни малейшего движения для исполнения приказа, он широко открыл свои огромные серые глаза и смотрел на принца с таким изумлением, которое могло бы вызвать смех. Но нетерпеливому Джону было не до смеха.
— Этот саксонский свинопас или спит, или не понимает меня! — сказал он. — Де Браси, пощекочи его копьём, — продолжал Джон, обратившись к ехавшему рядом с ним рыцарю, предводителю отряда вольных стрелков-кондотьеров, то есть наёмников, не принадлежавших ни к какой определённой нации и готовых служить любому принцу, который платил им жалованье.
Даже в свите принца послышался ропот. Но де Браси, чуждый по своей профессии всякой щепетильности, протянул длинное копьё и, вероятно, исполнил бы приказание принца прежде, чем Ательстан Неповоротливый успел подумать, что надо увернуться от оружия, если бы Седрик с быстротою молнии не выхватил свой короткий меч и одним ударом не отсёк стальной наконечник копья.
Кровь бросилась в лицо принцу Джону. Он злобно выругался и хотел было разразиться не менее сильной угрозой, но замолчал, отчасти потому, что свита принялась всячески его уговаривать и успокаивать, отчасти потому, что толпа приветствовала поступок Седрика громкими возгласами одобрения.
Принц с негодованием обвёл глазами зрителей, как бы выбирая более беззащитную жертву для своего гнева. Взгляд его случайно упал на того самого стрелка в зелёном кафтане, который только что грозил Исааку. Увидев, что этот человек громко и вызывающе выражает своё одобрение Седрику, принц спросил его, почему он так кричит.
— А я всегда кричу ура, — отвечал иомен, — когда вижу удачный прицел или смелый удар.
— Вот как! — молвил принц. — Пожалуй, ты и сам ловко попадаешь в цель?
— Да не хуже любого лесничего, — сказал иомен.
— Он и за сто шагов не промахнётся по мишени Уота Тиррела, — произнёс чей-то голос из задних рядов, но чей именно — разобрать было нельзя.
Этот намёк на судьбу его деда, Вильгельма Рыжего, одновременно рассердил и испугал принца Джона.
Однако он ограничился тем, что приказал страже присматривать за этим хвастуном иоменом.
— Клянусь святой Гризельдой, — прибавил он, — мы испытаем искусство этого поклонника чужих подвигов.
— Я не против такого испытания, — сказал иомен со свойственным ему хладнокровием.
— Что же вы не встаёте, саксонские мужланы? — воскликнул раздосадованный принц. — Клянусь небом, раз я сказал — еврей будет сидеть рядом с вами!
— Как же можно? С позволения вашей светлости, нам совсем не подобает сидеть рядом с важными господами, — сказал Исаак; хотя он и поспорил из-за места с захудалым и разорённым представителем фамилии Мондидье, но отнюдь не собирался нарушать привилегии зажиточных саксонцев.
— Полезай, нечестивый пёс, я приказываю тебе! — крикнул принц Джон. — Не то я велю содрать с тебя кожу и выдубить её на конскую сбрую.
Услышав такое приглашение, Исаак начал взбираться по узкой и крутой лесенке на верхнюю галерею.
— Посмотрим, кто осмелится его остановить, — сказал принц, пристально глядя на Седрика, который явно намеревался сбросить еврея вниз головой.
Но шут Вамба предотвратил несчастье неожиданным вмешательством: он выскочил вперёд и, став между своим хозяином и Исааком, воскликнул:
— А ну-ка, я попробую! — С этими словами он выхватил из-под полы плаща большой кусок свинины и поднёс его к самому носу Исаака.
Без сомнения, он захватил с собой этот запас продовольствия на случай, если турнир затянется дольше, чем в состоянии выдержать его аппетит. Увидав перед собой этот омерзительный для него предмет и заметив, что шут занёс над его головой свою деревянную шпагу, Исаак резко попятился назад, оступился и покатился вниз по лестнице. Отличная шутка для зрителей, вызвавшая взрывы смеха, да и сам принц Джон и вся его свита расхохотались от души.
— Ну-ка, брат принц, давай мне приз, — сказал Вамба. — Я победил врага в честном бою: мечом и щитом, — прибавил он, размахивая шпагой в одной руке и куском свинины — в другой.
— Кто ты такой и откуда взялся, благородный боец? — сказал принц Джон, продолжая смеяться.
— Я дурак по праву рождения, — отвечал шут, — зовут меня Вамба, я сын Безмозглого, который был сыном Безголового, а тот, в свой черёд, происходил от олдермена.
— Ну, очистите место еврею в переднем ряду нижней галереи, — сказал принц Джон, быть может радуясь случаю отменить своё первоначальное распоряжение. — Нельзя же сажать побеждённого с победителем? Это противоречит правилам рыцарства.
— Всё лучше, чем сажать мошенника рядом с дураком, а еврея — рядом со свиньёй.
— Спасибо, приятель, — воскликнул принц Джон, — ты меня потешил! Эй, Исаак, дай-ка мне взаймы пригоршню червонцев!
Озадаченный этой просьбой, Исаак долго шарил рукой в меховой сумке, висевшей у его пояса, пытаясь выяснить, сколько монет может поместиться в руке, но принц сам разрешил его сомнения: он, наклонясь с седла, вырвал из рук еврея сумку, вынул оттуда пару золотых монет, бросил их Вамбе и поскакал дальше вдоль края ристалища. Зрители начали осыпать насмешками еврея, а принца наградили такими одобрительными возгласами, как будто он совершил честный и благородный поступок.
Глава VIII
Труба зачинщика надменный вызов шлёт,
И рыцаря труба в ответ поёт,
Поляна вторит им и небосвод,
Забрала опустили седоки,
И к панцирям прикреплены древки;
Вот кони понеслись, и наконец
С бойцом вплотную съехался боец.
«Паламон и Арсит»
И рыцаря труба в ответ поёт,
Поляна вторит им и небосвод,
Забрала опустили седоки,
И к панцирям прикреплены древки;
Вот кони понеслись, и наконец
С бойцом вплотную съехался боец.
«Паламон и Арсит»
Во время дальнейшего объезда арены принц Джон внезапно остановил коня и, обращаясь к аббату Эймеру, заявил, что совсем было позабыл о главной заботе этого дня.
— Святые угодники, — сказал он, — знаете ли, сэр приор, что мы позабыли назначить королеву любви и красоты, которая своей белой рукой будет раздавать награды! Что касается меня, я подам голос за черноокую Ревекку. У меня нет предрассудков.
— Пресвятая дева, — сказал приор, с ужасом подняв глаза к небу, — за еврейку!.. После этого нас непременно побьют камнями и выгонят с турнира, а я ещё не так стар, чтобы принять мученический венец. К тому же, клянусь моим святым заступником, Ревекка далеко уступает в красоте прелестной саксонке Ровене.
— Не всё ли равно, — отвечал принц, — саксонка или еврейка, собака или свинья! Какое это имеет значение? Право, изберём Ревекку, хотя бы для того, чтобы хорошенько подразнить саксонских мужланов.
Тут даже свита принца зароптала.
— Это уж не шутка, милорд, — сказал де Браси, — ни один рыцарь не поднимет копья, если нанести такую обиду здешнему собранию.
— К тому же это очень неосторожно, — сказал один из старейших и наиболее влиятельных вельмож в свите принца, Вальдемар Фиц-Урс. — Такая выходка может помешать осуществлению намерений вашей светлости.
— Сэр, — молвил принц надменно, придержав свою лошадь и оборачиваясь к нему, — я вас пригласил состоять в моей свите, а не давать мне советы.
— Всякий, кто следует за вашей светлостью по тем путям, которые вы изволили избрать, — сказал Вальдемар, понизив голос, — получает право подавать вам советы, потому что ваши интересы и безопасность неразрывно связаны с нашими собственными.
Это было сказано таким тоном, что принц счёл себя вынужденным уступить своим приближённым.
— Я пошутил, — сказал он, — а вы уж напали на меня, как гадюки! Чёрт возьми, выбирайте кого хотите!
— Нет, нет, — сказал де Браси, — оставьте трон незанятым, и пусть тот, кто выйдет победителем, сам изберёт прекрасную королеву. Это увеличит прелесть победы и научит прекрасных дам ещё более ценить любовь доблестных рыцарей, которые могут так их возвысить.
— Если победителем окажется Бриан де Буагильбер, — сказал приор, — я уже заранее знаю, кто будет королевой любви и красоты.
— Буагильбер, — сказал де Браси, — хороший боец, но здесь немало рыцарей, сэр приор, которые не побоятся помериться с ним силами.
— Помолчим, господа, — сказал Вальдемар, — и пускай принц займёт своё место. И зрители и бойцы приходят в нетерпение — время позднее, давно пора начинать турнир.
Хотя принц Джон и не был ещё монархом, но благодаря Вальдемару Фиц-Урсу уже терпел все неудобства, сопряжённые с существованием любимого первого министра, который согласен служить своему повелителю, но не иначе, как на свой собственный лад. Принц был склонён к упрямству в мелочах, но на этот раз уступил. Он сел в своё кресло и, когда свита собралась вокруг него, подал знак герольдам провозгласить правила турнира. Эти правила были таковы.
Пять рыцарей-зачинщиков вызывают на бой всех желающих.
Каждый рыцарь, участвующий в турнире, имеет право выбрать себе противника из числа пяти зачинщиков. Для этого он должен только прикоснуться копьём к его щиту. Прикосновение тупым концом означает, что рыцарь желает состязаться тупым оружием, то есть копьями с плоскими деревянными наконечниками или «оружием вежливости», — в таком случае единственной опасностью являлось столкновение всадников. Но если бы рыцарь прикоснулся к щиту остриём копья, это значило бы, что он желает биться насмерть, как в настоящих сражениях.
После того как каждый из участников турнира преломит копьё по пяти раз, принц объявит, кто из них является победителем в состязании первого дня, и прикажет выдать ему приз — боевого коня изумительной красоты и несравненной силы. Вдобавок к этой награде победителю предоставлялась особая честь самому избрать королеву любви и красоты.
В заключение объявлялось, что на другой день состоится всеобщий турнир; в нём смогут принять участие все присутствующие рыцари. Их разделят на две равные партии, и они будут честно и мужественно биться, пока принц Джон не подаст сигнала к окончанию состязания. Вслед за тем избранная накануне королева любви и красоты увенчает рыцаря, которого принц признает наиболее доблестным из всех, лавровым венком из чистого золота.
На третий день были назначены состязания в стрельбе из луков, бой быков и другие развлечения для простого народа. Подобным праздником принц Джон думал приобрести расположение тех самых людей, чувства которых он непрерывно оскорблял своими опрометчивыми и часто бессмысленными нападками.
Место ожидаемых состязаний представляло теперь великолепнейшее зрелище. Покатые галереи были заполнены всем, что было родовитого, знатного, богатого и красивого на севере Англии и в средних её частях; разнообразные цвета одежды этих важных зрителей производили впечатление весёлой пестроты, составляя приятный контраст с более тёмными и тусклыми оттенками платья солидных горожан и иоменов, которые, толпясь ниже галерей вдоль всей ограды, образовали как бы тёмную кайму, ещё резче оттенявшую блеск и пышность верхних рядов.
Герольды закончили чтение правил обычными возгласами: «Щедрость, щедрость, доблестные рыцари!» В ответ на их призыв со всех галерей посыпались золотые и серебряные монеты. Герольды вели летописи турниров, и рыцари не жалели денег для историков своих подвигов. В благодарность за полученные дары герольды восклицали: «Любовь к дамам! Смерть противникам! Честь великодушному! Слава храброму!» Зрители попроще присоединяли к этим возгласам свои радостные клики, между тем как трубачи оглашали воздух воинственными звуками своих инструментов. Когда стих весь этот шум, герольды блистательной вереницей покинули арену. Одни лишь маршалы, в полном боевом вооружении, верхом на закованных в панцири конях, неподвижно, как статуи, стояли у ворот по обоим концам поля.
К этому времени все огороженное пространство у северного входа на арену наполнилось толпой рыцарей, изъявивших желание принять участие в состязании с зачинщиками. С верхних галерей казалось, что там целое море колышущихся перьев, сверкающих шлемов и длинных копий; прикреплённые к копьям значки в ладонь шириною колебались и реяли, подхваченные ветром, придавая ещё больше движения и без того чрезвычайно оживлённой картине.
Наконец ворота открыли, и пять рыцарей, выбранных по жребию, медленно въехали на арену: один впереди, остальные за ним попарно. Все они были великолепно вооружены, и саксонский летописец, рассказ которого служит для меня первоисточником, чрезвычайно подробно описывает их девизы, цвета, даже вышивки на чепраках их коней. Но нам нет надобности распространяться обо всём этом. Говоря словами одного из современных поэтов, автора очень немногих произведений:
Рыцарей нет,
На оружии — ржавчины след,
Души воинов этот покинули свет.
Их гербы без следа исчезли со стен замков, да и сами замки превратились в зелёные холмы и жалкие развалины. Там, где их знали когда-то, теперь не помнят — нет! Много поколений сменилось и было забыто в том самом краю, где царили эти могущественные феодальные властелины. Какое же дело читателю до их имён и рыцарских девизов!
Но не предвидя, какому полному забвению будут преданы их имена и подвиги, бойцы выехали на арену, сдерживая своих горячих коней и принуждая их медленно выступать, чтобы похвастать красотой их шага и своей собственной ловкостью и грацией. И тотчас же из-за южных шатров, где были скрыты музыканты, грянула дикая, варварская музыка: обычай этот был вывезен рыцарями из Палестины. Оркестр состоял из цимбал и колоколов и производил такое впечатление, словно зачинщики посылали одновременно и привет и вызов рыцарям, которые к ним приближались. На глазах у зрителей пятеро рыцарей проехали арену, поднялись на пригорок, где стояли шатры зачинщиков, разъехались в разные стороны, и каждый слегка ткнул тупым концом копья щит того, с кем желал сразиться. Зрители попроще, да, впрочем, и многие знатные особы и даже, как говорят, некоторые дамы были несколько разочарованы тем, что рыцари пожелали биться тупым оружием. Определённый сорт людей, который в наши дни восхищается самыми страшными трагедиями, в те времена интересовался турнирами лишь в той мере, насколько эта забава являлась опасной для сражающихся.
Поставив в известность о своих относительно мирных намерениях, рыцари отъехали в другой конец арены и выстроились в ряд. Тогда зачинщики вышли из своих шатров, сели на коней и под предводительством Бриана де Буагильбера, спустившись с пригорка, также стали рядом, каждый против того рыцаря, который дотронулся до его щита.
Заиграли трубы и рожки, и противники помчались друг на друга. Схватка продолжалась недолго: искусство и счастье зачинщиков были таковы, что противники Буагильбера, Мальвуазена и Фрон де Бефа разом свалились с лошадей на землю. Противник Гранмениля, вместо того чтобы направить копьё в шлем или в щит врага, переломил его о туловище рыцаря, что считалось более позорным, чем просто свалиться с лошади: последнее можно было приписать случайности, тогда как первое доказывало неловкость и даже неумение обращаться со своим оружием. Один лишь пятый рыцарь поддержал честь своей партии: он схватился с иоаннитом, оба переломили копья и расстались, причём ни один из них не добился преимущества.
Крики зрителей, возгласы герольдов и звуки труб возвестили торжество победителей и поражение побеждённых. Победители возвратились в свои шатры, а побеждённые, кое-как поднявшись с земли, со стыдом удалились с арены; им предстояло теперь вступить с победителями в переговоры о выкупе своих доспехов и коней, которые, по законам турниров, стали добычею победивших. Один лишь пятый несколько замешкался и погарцевал по арене, так что дождался рукоплесканий публики, что, без сомнения, способствовало унижению его соратников.
Вслед за первой вторая и третья партии рыцарей выезжали на арену попытать своё боевое счастье. Однако победа решительно оставалась на стороне зачинщиков. Ни один из них не был вышиблен из седла и не сделал постыдного промаха копьём, тогда как подобные неудачи постоянно случались у их противников. Поэтому та часть зрителей, которая не сочувствовала зачинщикам, весьма приуныла, видя их неизменный успех. В четвёртую очередь выехало только три рыцаря; они обошли щиты Буагильбера и Фрон де Бефа и вызвали на состязание только троих остальных — тех, которые выказали меньшую ловкость и силу. Но такая осторожность ни к чему не привела. Зачинщики по-прежнему имели полный успех. Один из их противников вылетел из седла, а два других промахнулись, то есть потерпели поражение в приёме боя, который требовал точности и сильного удара копьём, причём копьё могло ударить по шлему или о щит противника, переломиться от силы этого удара или сбросить самого нападающего на землю.
После четвёртого состязания наступил довольно долгий перерыв. Как видно, охотников возобновить битву не находилось. Среди зрителей начался ропот; дело в том, что из числа пяти зачинщиков Мальвуазен и Фрон де Беф не пользовались расположением народа за свою жестокость, а остальных, кроме Гранмениля, не любили, потому что они были чужестранцы.
Никто не был так огорчён исходом турнира, как Седрик Сакс, который в каждом успехе норманских рыцарей видел новое оскорбление для чести Англии. Сам он смолоду не был обучен искусному обращению с рыцарским оружием, хотя и не раз показывал свою храбрость и твёрдость в бою. Теперь он вопросительно поглядывал на Ательстана, который в своё время учился этому модному искусству. Седрик, казалось, хотел, чтобы Ательстан попытался вырвать победу из рук храмовника и его товарищей. Но, несмотря на свою силу и храбрость, Ательстан был так ленив и настолько лишён честолюбия, что не мог сделать усилия, которого, по-видимому, ожидал от него Седрик.
— Не посчастливилось сегодня Англии, милорд, — сказал Седрик многозначительно. — Не соблазняет ли это вас взяться за копьё?
— Я собираюсь побиться завтра, — отвечал Ательстан. — Я приму участие в melee. He стоит уж сегодня надевать ратные доспехи.
Этот ответ вдвойне был не по сердцу Седрику: во-первых, его покоробило от норманского слова melee, означавшего общую схватку, а во-вторых, в этом ответе сказалось равнодушие Ательстана к чести своей родины. Но так как это говорил человек, к которому Седрик питал глубокое почтение, он не позволил себе обсуждать его мотивы или недостатки. Впрочем, его опередил Вамба, который поспешил вставить своё словечко.
— Куда лучше! — сказал он. — Хоть оно и труднее, зато куда почётнее быть первым из ста человек, чем первым из двух.
Ательстан принял эти слова за похвалу, сказанную всерьёз, но Седрик, понявший затаённую мысль шута, бросил на него суровый и угрожающий взгляд. К счастью для Вамбы, время и обстоятельства не позволили хозяину расправиться с ним.
Состязание всё ещё не возобновлялось; были слышны только голоса герольдов, восклицавших:
— Вас ждёт любовь дам, преломляйте копья в их честь! Выступайте, храбрые рыцари! Прекрасные очи взирают на ваши подвиги!
Время от времени музыканты оглашали воздух дикими звуками фанфар, выражавшими торжество победы и вызов на бой. В толпе ворчали, что вот наконец выдался праздничный денёк, да и то ничего хорошего не увидишь. Старые рыцари и пожилые дворяне шёпотом делились между собой замечаниями, вспоминали триумфы своей молодости, жаловались на то, что совсем вымирает воинственный дух, но, впрочем, соглашались, что ныне нет уже больше таких ослепительных красавиц, какие в старые годы воодушевляли бойцов. Принц Джон со своими приближёнными начал толковать о приготовлении пиршества и о присуждении приза Бриану де Буагильберу, который одним и тем же копьём сбросил двух противников с сёдел, а третьего победил.
Наконец, после того как сарацинские музыканты ещё раз сыграли какой-то продолжительный марш, на северном конце арены из-за ограды послышался звук одинокой трубы, означавший вызов. Все взоры обратились в ту сторону, чтобы посмотреть, кто этот новый рыцарь, возвещающий о своём прибытии. Ворота поспешили отпереть, и он въехал на ристалище.
Насколько можно было судить о человеке, закованном в боевые доспехи, новый боец был немногим выше среднего роста и казался скорее хрупкого, чем крепкого телосложения. На нём был стальной панцирь с богатой золотой насечкой; девиз на его щите изображал молодой дуб, вырванный с корнем; под ним была надпись на испанском языке: «Desdichado», что означает «Лишённый наследства». Ехал он на превосходном вороном коне. Проезжая вдоль галерей, он изящным движением склонил копьё, приветствуя принца и дам. Ловкость, с которой он управлял конём, и юношеская грация его движений сразу расположили к нему сердца большинства зрителей, и из толпы раздались крики:
— Тронь копьём щит Ральфа де Випонта! Вызывай иоаннита: он не так-то крепок в седле, с ним легче будет сладить!
Сопутствуемый такими благосклонными советами, рыцарь поднялся на пригорок и, к изумлению всех зрителей, приблизившись к среднему шатру, с такой силой ударил острым концом своего копья в щит Бриана де Буагильбера, что тот издал протяжный звон. Все были крайне удивлены такой смелостью, но больше всех удивился сам грозный рыцарь, получивший вызов на смертный бой. Нисколько не ожидая столь решительного вызова, он в самой непринуждённой позе стоял в ту минуту у входа в свой шатёр.
— Были ли вы сегодня у исповеди, братец? — сказал он. — Сходили ли к обедне, раз так отважно рискуете своей жизнью?
— Я лучше тебя приготовился к смерти, — отвечал рыцарь Лишённый Наследства, который под этим именем и был занесён в список участников турнира.
— Так ступай, становись на своё место на арене, — сказал де Буагильбер, — да полюбуйся на солнце в последний раз: нынче же вечером ты уснёшь в раю.
— Благодарю за предупреждение, — ответил рыцарь Лишённый Наследства. — Прими же и от меня добрый совет: садись на свежую лошадь и бери новое копьё: клянусь честью, они тебе понадобятся.
Сказав это, он заставил свою лошадь задом спуститься с холма и пятиться через всю арену вплоть до северных ворот. Тут он остановился как вкопанный в ожидании своего противника. Удивительное искусство, с которым он управлял конём, снова вызвало громкие похвалы большинства зрителей.
Как ни досадно было де Буагильберу выслушивать советы от своего противника, тем не менее он последовал им в точности: его честь зависела от исхода предстоявшей борьбы, и поэтому он не мог пренебречь ничем, что содействовало бы его успеху. Он приказал подать себе свежую лошадь, сильную и резвую, выбрал новое, крепкое копьё, опасаясь, что древко старого не так уже надёжно после предыдущих стычек, и переменил щит, повреждённый в прежних схватках. На первом щите у него была обычная эмблема храмовников — двое рыцарей, едущих на одной лошади, что служило символом смирения и бедности. В действительности вместо этих качеств, считавшихся первоначально необходимыми для храмовников, рыцари Храма в то время отличались надменностью и корыстолюбием, что и послужило поводом к уничтожению их ордена. На новом щите де Буагильбера изображён был летящий ворон, держащий в когтях череп, а под ним надпись: «Берегись ворона».
Когда оба противника, решившие биться насмерть, стали друг против друга на противоположных концах арены, тревожное ожидание зрителей достигло высшего предела. Немногие полагали, чтобы состязание могло окончиться благополучно для рыцаря Лишённого Наследства, но его отвага и смелость расположили большинство зрителей в его пользу.
Как только трубы подали сигнал, оба противника с быстротою молнии ринулись на середину арены и сшиблись с силой громового удара. Их копья разлетелись обломками по самые рукояти, и какое-то мгновение казалось, что оба рыцаря упали, потому что кони под ними взвились на дыбы и попятились назад. Однако искусные седоки справились с лошадьми, пустив в ход и шпоры и удила. С минуту они смотрели друг на друга в упор; казалось, взоры их мечут пламя сквозь забрала шлемов; потом, поворотив коней, они поехали каждый в свою сторону и у ворот получили новые копья из рук своих оруженосцев.
Громкие восклицания, возгласы одобрения многочисленных зрителей, которые при этом махали платками и шарфами, доказывали, с каким интересом все следили за этим поединком; впервые в тот день выехали на арену бойцы, столь равные по силе и ловкости. Но как только они снова стали друг против друга, крики и рукоплескания смолкли, народ вокруг ристалища замер, и настала такая глубокая тишина, как будто зрители боялись перевести дыхание.
Дав лошадям и всадникам отдохнуть несколько минут, принц Джон подал знак трубачам играть сигнал к бою. Во второй раз противники помчались на середину ристалища и снова сшиблись с такой же быстротой, такой же силой и ловкостью, но не с равным успехом, как прежде.
На этот раз храмовник метил в самую середину щита своего противника и ударил в него так метко и сильно, что копьё разлетелось вдребезги, а рыцарь покачнулся в седле. В свою очередь, Лишённый Наследства, вначале также метивший в щит Буагильбера, в последний момент схватки изменил направление копья и ударил по шлему противника. Это было гораздо труднее, но при удаче удар был почти неотразим. Так оно и случилось, удар пришёлся по забралу, а остриё копья задело перехват его стальной решётки. Однако храмовник и тут не потерял присутствия духа и поддержал свою славу. Если б подпруга его седла случайно не лопнула, быть может он и не упал бы. Но вышло так, что седло, конь и всадник рухнули на землю и скрылись в столбе пыли.
Выпутаться из стремян, вылезть из-под упавшей лошади и вскочить на ноги было для храмовника делом одной минуты. Вне себя от ярости, которая увеличивалась от громких и радостных криков зрителей, приветствовавших его падение, он выхватил меч и замахнулся им на своего победителя. Рыцарь Лишённый Наследства соскочил с коня и также обнажил меч. Но маршалы, пришпорив коней, подскакали к ним и напомнили бойцам, что по законам турнира они не имеют права затевать подобный поединок.
— Мы ещё встретимся, — сказал храмовник, метнув гневный взгляд на своего противника, — и там, где нам никто не помешает.
— Если встретимся, в том будет не моя вина, — отвечал рыцарь Лишённый Наследства. — Пешим или на коне, копьём ли, секирой или мечом — я всегда готов сразиться с тобой.
Они бы, вероятно, ещё долго обменивались гневными речами, если бы маршалы, скрестив копья, не принудили их разойтись. Рыцарь Лишённый Наследства возвратился на своё прежнее место, а Бриан де Буагильбер — в свой шатёр, где провёл весь остаток дня в гневе и отчаянии.
Не слезая с коня, победитель потребовал кубок вина и, отстегнув нижнюю часть забрала, провозгласил, что пьёт «за здоровье всех честных английских сердец и на погибель иноземным тиранам!» После этого он приказал своему трубачу протрубить вызов зачинщикам и попросил герольда передать им, что не хочет никого выбирать, но готов сразиться с каждым из них в том порядке, какой они сами установят.
Первым выехал на ристалище Фрон де Беф, громадный богатырь, в чёрной броне и с белым щитом, на котором была нарисована чёрная бычья голова, изображение которой наполовину стёрлось в многочисленных схватках, с хвастливым девизом: «Берегись, вот я». Над этим противником рыцарь Лишённый Наследства одержал лёгкую, но решительную победу: у обоих рыцарей копья переломились, но при этом Фрон де Беф потерял стремя, и судьи решили, что он проиграл.
Третья стычка незнакомца произошла с сэром Филиппом де Мальвуазеном и была столь же успешна: он с такой силой ударил барона копьём в шлем, что завязки лопнули, шлем свалился, и только благодаря этому сам Мальвуазен не упал с лошади, однако был объявлен побеждённым.
Четвёртая схватка была с Гранменилем. Тут рыцарь Лишённый Наследства выказал столько же любезности, сколько до сих пор выказывал мужества и ловкости. У Гранмениля лошадь была молодая и слишком горячая; во время стычки она так шарахнулась в сторону, что всадник не мог попасть в цель, противник же его, вместо того чтобы воспользоваться таким преимуществом, поднял копьё и проехал мимо. Вслед за тем он воротился на своё место в конце арены и через герольда предложил Гранменилю ещё раз помериться силами. Но тот отказался, признав себя побеждённым не только искусством, но и любезностью своего противника.
Ральф де Випонт дополнил список побед незнакомца, с такой силой грохнувшись оземь, что кровь хлынула у него носом и горлом, и его замертво унесли с ристалища.
Тысячи радостных голосов приветствовали единодушное решение принца и маршалов, присудивших приз этого дня рыцарю Лишённому Наследства.
Глава IX
… Другими девами окружена,
Стояла как владычица она —
Царицей быть могла она одна.
Там не было красавиц, равных ей,
Её убор был всех одежд милей.
Её венец и праздничный наряд
Красив без пышности, без роскоши богат;
И вербы ветвь в руке её бела —
Она её в знак власти подняла.
«Цветок и лист»
Стояла как владычица она —
Царицей быть могла она одна.
Там не было красавиц, равных ей,
Её убор был всех одежд милей.
Её венец и праздничный наряд
Красив без пышности, без роскоши богат;
И вербы ветвь в руке её бела —
Она её в знак власти подняла.
«Цветок и лист»
Уильям де Вивиль и Стивен де Мартиваль, маршалы турнира, первые поздравили победителя.
Они попросили его снять шлем или поднять забрало, прежде чем он предстанет перед принцем Джоном, чтобы получить из его рук приз. Однако рыцарь Лишённый Наследства с изысканной вежливостью отклонил их просьбу, говоря, что на этот раз не может предстать с открытым лицом по причинам, которые объяснил герольдам перед выступлением на арену. Маршалы вполне удовлетворились этим ответом, тем более что в те времена рыцари часто произносили самые странные обеты и нередко давали клятву хранить полное инкогнито на определённый срок или пока не случится то или другое намеченное ими происшествие. Поэтому они не стали доискиваться причин, по которым победитель желает оставаться неизвестным, а просто доложили о том принцу Джону и попросили разрешения у его светлости представить ему рыцаря, чтобы принц лично вручил ему награду за доблесть.
Любопытство Джона было сильно возбуждено этой таинственностью. Он и так был недоволен исходом турнира, во время которого зачинщики, бывшие его любимцами, потерпели поражение от руки одного и того же рыцаря. Поэтому он высокомерно ответил маршалам:
— Клянусь пресвятой девой, этот рыцарь, очевидно, лишён не только наследства, но и вежливости, раз он желает предстать перед нами с закрытым лицом! Как вы думаете, господа, — обратился он к своей свите, — кто этот гордый храбрец?
— Не могу догадаться, — отвечал де Браси. — Вот уж не думал, чтобы в пределах четырех морей, омывающих Англию, нашёлся боец, способный в один и тот же день победить этих пятерых рыцарей! Клянусь честью, мне не забыть, как он сбил де Випонта! Бедняга иоаннит вылетел из седла, точно камень из пращи.
— Ну, об этом нечего особенно распространяться, — сказал один из рыцарей иоаннитского ордена, — храмовнику также порядком досталось. Я сам видел, как ваш знаменитый Буагильбер трижды перевернулся на земле, каждый раз захватывая целые пригоршни песку.
Де Браси, который был в дружеских отношениях с храмовниками, собирался возразить иоанниту, но принц Джон остановил его.
— Молчите, господа! — сказал он. — Что вы спорите попусту?
— Победитель, — молвил маршал де Вивиль, — всё ещё ожидает решения вашей светлости.
— Нам угодно, — отвечал Джон, — чтобы он дожидался, пока не найдётся кто-нибудь, кто мог бы угадать его имя и звание. Даже если ему бы пришлось простоять в ожидании до ночи, он не озябнет после такой горячей работы.
— Плохо же вы изволите чествовать победителя! — сказал Вальдемар Фиц-Урс. — Вы хотите заставить его ждать до тех пор, пока мы не скажем вашей светлости того, о чём мы понятия не имеем. Я по крайней мере ума не приложу. Разве что это один из тех доблестных воинов, которые вслед за королём Ричардом ушли в Палестину, а теперь пробираются домой из Святой Земли.
— Может быть, это граф Солсбери? — сказал де Браси. — Он примерно его роста.
— Скорее сэр Томас де Малтон, рыцарь Гилслендский, — заметил Фиц-Урс, — Солсбери шире в кости.
И вдруг в свите зашептались, но кто шепнул первым, трудно было сказать:
— Уж не король ли это? Быть может, это сам Ричард Львиное Сердце?
— Помилуй бог! — сказал принц Джон, побледнев как смерть и попятившись назад, как будто рядом ударила молния. — Вальдемар!.. Де Браси… И все вы, храбрые рыцари и джентльмены, не забывайте своих обещаний, будьте моими верными сторонниками!
— Бояться нечего! — сказал Вальдемар Фиц-Урс. — Неужели вы так плохо помните богатырское сложение сына вашего отца, что подумали, будто он мог уместиться в панцире этот бойца? Де Вивиль и Мартиваль, вы окажете наилучшую услугу принцу, если сию же минуту приведёте победителя к подножию трона и положите конец сомнениям, от которых у его светлости не осталось румянца на лице! Всмотритесь в него хорошенько, — продолжал Вальдемар, обращаясь к принцу, — и вы увидите, что он на три дюйма ниже короля Ричарда и вдвое уже в плечах. И лошадь под ним не такая, чтобы могла выдержать тяжесть короля Ричарда.
Во время его речи маршалы подвели рыцаря Лишённого Наследства к подножию деревянной лестницы, подымавшейся с арены к трону принца. Джон был чрезвычайно расстроен мыслью, что его царственный брат, которому он был так много обязан и которого столько раз оскорблял, внезапно появился в пределах своего королевства, и даже все доводы Фиц-Урс а не могли окончательно рассеять его подозрения. Прерывающимся голосом принц сказал несколько слов в похвалу доблести рыцаря Лишённого Наследства и велел подвести боевого коня, приготовленного в награду победителю; сам же он всё время тревожно ждал, не раздастся ли из-под опущенного забрала этого покрытого стальными доспехами рыцаря низкий и грозный голос Ричарда Львиное Сердце!
Но рыцарь Лишённый Наследства ни слова не сказал в ответ на приветствие принца, а только низко поклонился.
Двое богато одетых конюхов вывели на арену великолепного коня в полном боевом снаряжении самой тонкой работы. Упёршись одной рукой о седло, рыцарь Лишённый Наследства вскочил на коня, не дотронувшись до стремян, и, подняв копьё, дважды объехал арену с искусством первоклассного наездника, испытывая прекрасные стати лошади и заставляя её менять аллюр.
При других обстоятельствах можно было бы подумать, что им руководит простое тщеславие. Но теперь все усмотрели в этом лишь вполне естественное желание получше ознакомиться со всеми достоинствами полученного в дар коня, и зрители снова приветствовали рыцаря хвалебными криками.
Между тем неугомонный аббат Эймер шёпотом напомнил принцу, что теперь настало время, когда победитель должен проявить уже не доблесть, а изящный вкус, избрав среди прелестных дам, украшавших галереи, ту, которая займёт престол королевы любви и красоты и вручит приз победителю на завтрашнем турнире. Поэтому принц Джон поднял жезл, как только рыцарь, во второй раз объезжая арену, поравнялся с его ложей. Рыцарь тотчас повернул лошадь и, став перед троном, опустил копьё почти до самой земли и замер, как бы ожидая дальнейших приказаний принца. Все были восхищены искусством, с которым седок мгновенно справился с разгорячённым конём и заставил его застыть, как изваяние.
— Сэр рыцарь Лишённый Наследства, — сказал принц Джон, — раз это единственный титул, каким мы можем именовать вас… Вам предстоит теперь почётная обязанность избрать прекрасную даму, которая займёт трон королевы любви и красоты и будет главенствовать на завтрашнем празднике. Если вы, как чужестранец, затрудняетесь сделать выбор и пожелаете прислушаться к советам другого лица, мы можем только заметить, что леди Алисия, дочь доблестного рыцаря Вальдемара Фиц-Урса, давно считается при нашем дворе первой красавицей и занимает в то же время наиболее почётное положение. Тем не менее вам предоставляется полное право вручить этот венец кому вам будет угодно. Та дама, которой вы его передадите, и будет провозглашена королевой завтрашнего турнира. Поднимите ваше копьё.
Рыцарь повиновался, и принц Джон надел на конец копья венец из зелёного атласа, который был окружён золотым обручем, украшенным зубцами в виде сердец и наконечников стрел, наподобие того, как герцогская корона представляет ряд земляничных листьев, чередующихся с шариками.
Делая прозрачный намёк относительно дочери Вальдемара Фиц-Урса, принц Джон думал одновременно достигнуть нескольких целей, ибо ум его представлял странную смесь беспечности и самонадеянности с хитростью и коварством. Во-первых, ему хотелось изгладить из памяти свиты неуместную шутку по поводу Ревекки, а во-вторых — расположить к себе отца Алисии, Вальдемара, которого он побаивался и чьё неудовольствие он навлёк на себя уже несколько раз на протяжении этого дня. Да и к самой Алисии он не прочь был войти в милость, потому что Джон был почти так же распутен в своих забавах, как безнравствен в своём честолюбии. Кроме того, он мог создать рыцарю Лишённому Наследства (к которому он уже чувствовал сильнейшее нерасположение) могущественного врага в лице Вальдемара Фиц-Урса, который был бы оскорблён, если бы его дочь обошли выбором, что было весьма вероятно.
Именно так и случилось. Рыцарь Лишённый Наследства миновал расположенную вблизи от трона принца ложу, где Алисия восседала во всей славе своей горделивой красоты, и медленно проехал дальше вдоль арены, пользуясь своим правом пристально разглядывать многочисленных красавиц, украшавших своим присутствием это блистательное собрание.
Любопытно было наблюдать, как различно они себя вели в то время, когда рыцарь объезжал арену: одни краснели, другие старались принять гордый и неприступный вид; иные смотрели прямо перед собой, притворяясь, что ничего не замечают. Многие откидывались назад с несколько деланным испугом, тогда как их подруги с трудом удерживались от улыбки; две или три открыто смеялись. Были и такие, что поспешили скрыть свои прелести под покрывалом; но, по свидетельству саксонской летописи, это были красавицы, уже лет десять известные в свете. Возможно, что мирская суета несколько им наскучила, и они добровольно отказывались от своих прав, уступая место более молодым.
Наконец рыцарь остановился перед балконом, где сидела леди Ровена, и ожидание зрителей достигло высшей степени напряжения.
Должно сознаться, что если бы, намечая свой выбор, рыцарь Лишённый Наследства руководствовался тем, где во время турнира наиболее интересовались его успехами, ему следовало отдать предпочтение именно этой части галереи. Седрик Сакс, восхищённый поражением храмовника, а ещё более неудачей, постигшей обоих его злокозненных соседей — Фрон де Бефа и Мальвуазена, — перегнувшись через перила балкона, следил за подвигами победителя не только глазами, но всем сердцем и душой. Леди Ровена не меньше его была захвачена событиями дня, хотя она ничем не выдавала своего волнения. Даже невозмутимый Ательстан как будто вышел из своей обычной апатии: он потребовал большую кружку мускатного вина и объявил, что пьёт за здоровье рыцаря Лишённого Наследства.
Другая группа, помещавшаяся как раз под галереей, занятой саксами, не меньше их интересовалась исходом турнира.
— Праотец Авраам! — говорил Исаак из Йорка в ту минуту, как происходило первое столкновение между храмовником и рыцарем Лишённым Наследства. — Как прытко скачет этот христианин! Доброго коня привезли издалека, из самой Берберии, а он с ним так обходится, как будто это ослёнок! А великолепные доспехи, которые так дорого обошлись Иосифу Перейре, оружейнику в Милане! Он совсем не бережёт их, словно нашёл их на большой дороге!
— Но если рыцарь рискует собственной жизнью и телом, отец, — сказала Ревекка, — можно ли ожидать, что он будет беречь коня и доспехи в такой страшной битве.
— Дитя, — возразил Исаак с раздражением, — ты сама не знаешь, что говоришь! Его тело и жизнь принадлежат ему самому, тогда как конь и вооружение… О отец наш Иаков, о чём я говорю… Он хороший юноша. Молись, дитя моё, за спасение этого доброго юноши, его коня и доспехов. Смотри, Ревекка, смотри! Он опять собирается вступить в бой с филистимлянином. Бог отцов моих! Он победил! Нечестивый филистимлянин пал от его копья, подобно тому как Ог, царь Бешана, и Сихон, царь Армаритов, пали от мечей отцов наших! Ну, теперь он отберёт их золото и серебро, их боевых коней и доспехи. Всё будет его добычей!
Такую же тревогу и такое же волнение испытывал почтенный еврей при каждом новом подвиге рыцаря, всякий раз пытаясь наскоро вычислить стоимость лошади и доспехов, которые должны были поступить во владение победителя. Стало быть, в той части публики, перед которой остановился рыцарь Лишённый Наследства, особенно интересовались его успехами.
То ли по нерешительности, то ли в силу каких-либо других причин победитель с минуту стоял неподвижно. Зрители молча, с напряжённым вниманием следили за каждым его движением. Потом он медленно и грациозно склонил копьё и положил венец к ногам прекрасной Ровены. В ту же минуту заиграли трубы, а герольды провозгласили леди Ровену королевой любви и красоты, угрожая покарать всякого, кто дерзнёт оказать ей неповиновение. Затем они повторили свой обычный призыв к щедрости, и Седрик в порыве сердечного восторга вручил им крупную сумму, да и Ательстан, хотя и не так быстро, прибавил со своей стороны такую же солидную подачку.
Среди норманских девиц послышалось недовольное перешёптывание, они так же мало привыкли к тому, чтобы им предпочитали саксонок, как норманские рыцари не привыкли к поражениям в введённых ими же самими рыцарских играх. Но эти выражения неудовольствия потонули в громких криках зрителей: «Да здравствует леди Ровена — королева любви и красоты!» А из толпы простого народа слышались восклицания: «Да здравствует саксонская королева! Да здравствует род бессмертного Альфреда!»
Как ни неприятно было принцу Джону слышать такие возгласы, тем не менее он был вынужден признать выбор, сделанный победителем, вполне законным. Приказав подавать лошадей, он сошёл с трона, сел на своего скакуна и в сопровождении свиты вновь выехал на арену. Приостановившись на минуту у галереи, где сидела леди Алисия, принц Джон приветствовал её с большой любезностью и сказал, обращаясь к окружающим:
— Клянусь святыми угодниками, господа, хотя подвиги этого рыцаря показали нам сегодня крепость его мышц и костей, но надо признать, что, судя по его выбору, глаза у него не слишком зоркие.
Но на этот раз, как и в течение всей своей жизни, принц Джон, к несчастью для себя, не мог угадать характер тех, кого стремился задобрить. Вальдемар Фиц-Урс скорее обиделся, нежели почувствовал себя польщённым тем, что принц так явно подчеркнул пренебрежение, оказанное его дочери.
— Я не знаю ни одного правила рыцарства, — сказал Фиц-Урс, — которое было бы так драгоценно для каждого свободного рыцаря, как право избрать себе даму. Моя дочь ни у кого не ищет предпочтения; в своём кругу она, конечно, всегда будет получать ту долю поклонения, которой она достойна.
Принц Джон на это ничего не сказал, но так пришпорил своего коня, как будто хотел сорвать на нём свою досаду. Лошадь рванулась с места и вмиг очутилась подле той галереи, где сидела леди Ровена, у ног которой всё ещё лежал венец.
— Прекрасная леди, — сказал принц, — примите эмблему вашей царственной власти, которой никто не подчинится более искренне, чем Джон, принц Анжуйский. Не будет ли вам угодно вместе с вашим благородным родителем и друзьями украсить своим присутствием наш сегодняшний пир в замке Ашби, чтобы дать нам возможность познакомиться с королевой, служению которой мы посвящаем завтрашний день?
Ровена осталась безмолвной, а Седрик отвечал за неё на своём родном языке.
— Леди Ровена, — сказал он, — не знает того языка, на котором должна была бы ответить на вашу любезность, поэтому же она не может принять участия в вашем празднестве. Так же и я и благородный Ательстан Конингсбургский говорим только на языке наших предков и следуем их обычаям. Поэтому мы с благодарностью отклоняем любезное приглашение вашего высочества. А завтра леди Ровена примет на себя обязанности того звания, к которому призвал её добровольный выбор победившего рыцаря, утверждённый одобрением народа.
С этими словами он поднял венец и возложил его на голову Ровены в знак того, что она принимает временную власть.
— Что он говорит? — спросил принц Джон, притворяясь, что не знает по-саксонски, тогда как на самом деле отлично знал этот язык.
Ему передали смысл речи Седрика по-французски.
— Хорошо, — сказал он, — завтра мы сами проводим эту безмолвную царицу к её почётному месту. Но по крайней мере вы, сэр рыцарь, — прибавил он, обращаясь к победителю, всё ещё стоявшему перед галереей, — разделите с нами трапезу?
Тут рыцарь впервые заговорил. Ссылаясь на усталость и на то, что ему необходимо сделать некоторые приготовления к предстоящему завтра состязанию, он тихим голосом скороговоркой принёс свои извинения принцу.
— Хорошо, — сказал принц Джон высокомерно, — хотя мы и не привыкли к подобным отказам, однако постараемся как-нибудь переварить свой обед, несмотря на то, что его не желают удостоить своим присутствием ни рыцарь, наиболее отличившийся в бою, ни избранная им королева красоты.
Сказав это, он собрался покинуть ристалище и повернул коня назад, что было сигналом к окончанию турнира.
Но уязвлённая гордость бывает злопамятна, особенно при остром сознании неудачи. Джон не успел отъехать и трех шагов, как, оглянувшись, бросил гневный взгляд на того иомена, который так рассердил его поутру, и, обратясь к страже, сказал повелительно:
— Вы мне отвечаете головой, если этот молодец ускользнёт.
Иомен спокойно и твёрдо выдержал суровый взгляд принца и сказал с улыбкой:
— Я и не намерен уезжать из Ашби до послезавтра. Хочу посмотреть, хорошо ли стаффордширские и лестерские ребята стреляют из лука. В лесах Нидвуда и Чарнвуда должны водиться хорошие стрелки.
Не обращаясь прямо к иомену, принц Джон сказал своим приближённым:
— Вот мы посмотрим, как он сам стреляет, и горе ему, если его искусство не оправдает его дерзости.
— Давно пора, — сказал де Браси, — примерно наказать кого-нибудь из этих мужланов. Они становятся чересчур нахальны.
Вальдемар Фиц-Урс только пожал плечами и ничего не сказал. Про себя он, вероятно, подумал, что его патрон избрал не тот путь, который ведёт к популярности. Принц Джон покинул арену. Вслед за ним начали расходиться все зрители.
Разными дорогами, судя по тому, кто откуда пришёл, потянулись группы людей по окружающей поляне. Большая часть зрителей устремилась в Ашби, где многие знатные гости проживали в замке, а другие нашли себе пристанище в самом городе. В число их входило и большинство рыцарей, участвовавших в турнире или собиравшихся принять участие в завтрашнем состязании. Они медленно ехали верхом, толкуя между собой о происшествиях этого дня, а шедший мимо народ приветствовал их громкими кликами. Такими же кликами проводили и принца Джона, хотя эти приветствия скорее были вызваны пышностью одежды и великолепием блестящей свиты, чем его достоинствами.
Гораздо более искренними и единодушными возгласами был встречен победитель. Но ему так хотелось поскорее уклониться от этих знаков всеобщего внимания, что он с благодарностью принял любезное предложение маршалов ратного поля занять один из шатров, раскинутых у дальнего конца ограды. Как только он удалился в свой шатёр, разошлась и толпа народа, собравшаяся поглазеть на него и обменяться на его счёт различными соображениями и догадками.
Шум и движение, неразлучные с многолюдным сборищем, мало-помалу затихли. Некоторое время доносился говор людей, расходившихся в разные стороны, но вскоре и он замолк в отдалении. Теперь слышались только голоса слуг, убиравших на ночь ковры и подушки, да раздавались их споры и брань из-за недопитых бутылок вина и остатков различных закусок, которые разносили зрителям в течение дня.
На лугу, за оградой, во многих местах расположились кузнецы. По мере того как сумерки сгущались, огни их костров разгорались всё ярче и ярче; это говорило о том, что оружейники всю ночь проведут за работой, занимаясь починкой или переделкой оружия, которое понадобится назавтра.
Сильный отряд вооружённой стражи, сменявшийся через каждые два часа, окружил ристалище и охранял его всю ночь.
Глава X
Как вещий ворон — прорицатель жуткий.
Летит во мраке молчаливой ночи,
Когда больному предрекает гибель,
Заразу сея с чёрных крыл своих,
Так в ужасе бежит Варавва бедный,
Жестоко проклиная христиан.
«Мальтийский еврей»
Летит во мраке молчаливой ночи,
Когда больному предрекает гибель,
Заразу сея с чёрных крыл своих,
Так в ужасе бежит Варавва бедный,
Жестоко проклиная христиан.
«Мальтийский еврей»
Едва рыцарь Лишённый Наследства вошёл в свой шатёр, как явились оруженосцы, пажи и иные приспешники, прося позволения помочь ему снять доспехи и предлагая свежее бельё и освежительное омовение. За их любезностью скрывалось, вероятно, желание узнать, кто этот рыцарь, стяжавший в один день столько лавров и не соглашавшийся ни поднять забрало, ни сказать своего настоящего имени, несмотря на приказание самого принца Джона. Но их назойливое любопытство не получило удовлетворения. Рыцарь Лишённый Наследства наотрез отказался от всяких услуг, говоря, что у него есть свой оруженосец. На этом мужиковатом на вид слуге, похожем на иомена, был широкий плащ из тёмного войлока, а на голове чёрная норманская меховая шапка. По-видимому, опасаясь, как бы его не узнали, он надвинул её на самый лоб. Выпроводив всех посторонних из палатки, слуга снял с рыцаря тяжёлые доспехи и поставил перед ним еду и вино, что было далеко не лишним после напряжения этого дня.
Рыцарь едва успел наскоро поесть, как слуга доложил, что его спрашивают пятеро незнакомых людей, каждый из которых привёл в поводу коня в полном боевом снаряжении. Когда рыцарь снял доспехи, он накинул длинную мантию с большим капюшоном, под которым можно было почти так же хорошо скрыть своё лицо, как под забралом шлема. Однако сумерки уже настолько сгустились, что в такой маскировке не было надобности: рыцаря мог бы узнать только очень близкий знакомый.
Поэтому рыцарь Лишённый Наследства смело вышел из шатра и увидел оруженосцев всех пятерых зачинщиков турнира: он узнал их по коричнево-чёрным кафтанам и по тому, что каждый из них держал в поводу лошадь своего хозяина, навьюченную его доспехами.
— По правилам рыцарства, — сказал первый оруженосец, — я, Болдуин де Ойлей, оруженосец грозного рыцаря Бриана де Буагильбера, явился от его имени передать вам, ныне именующему себя рыцарем Лишённым Наследства, того коня и то оружие, которые служили упомянутому Бриану де Буагильберу во время турнира, происходившего сегодня. Вам предоставляется право удержать их при себе или взять за них выкуп. Таков закон ратного поля.
Четверо остальных оруженосцев повторили почти то же самое и выстроились в ряд, ожидая решения рыцаря Лишённого Наследства.
— Вам четверым, господа, — отвечал рыцарь, — равно как и вашим почтенным и доблестным хозяевам, я отвечу одинаково: передайте благородным рыцарям мой привет и скажите, что я бы дурно поступил, лишив их оружия и коней, которые никогда не найдут себе более храбрых и достойных наездников. К сожалению, я не могу ограничиться таким заявлением. Я не только по имени, но и на деле лишён наследства и принуждён сознаться, что господа рыцари весьма обяжут меня, если выкупят своих коней и оружие, ибо даже и то, которое я ношу, я не могу назвать своим.
— Нам поручено, — сказал оруженосец Реджинальда Фрон де Бефа, — предложить вам по сто цехинов выкупа за каждого коня вместе с вооружением.
— Этого вполне достаточно, — сказал рыцарь Лишённый Наследства. — Обстоятельства вынуждают меня принять половину этой суммы. Из остающихся денег прошу вас, господа оруженосцы, половину разделить между собой, а другую раздать герольдам, вестникам, менестрелям и слугам.
Оруженосцы сняли шапки и с низкими поклонами стали выражать глубочайшую признательность за такую исключительную щедрость. Затем рыцарь обратился к Болдуину, оруженосцу Бриана де Буагильбера:
— От вашего хозяина я не принимаю ни доспехов, ни выкупа. Скажите ему от моего имени, что наш бой не кончен и не кончится до тех пор, пока мы не сразимся и мечами и копьями, пешие или конные. Он сам вызвал меня на смертный бой, и я этого не забуду. Пусть он знает, что я отношусь к нему не так, как к его товарищам, с которыми мне приятно обмениваться любезностями: я считаю его своим смертельным врагом.
— Мой господин, — отвечал Болдуин, — умеет на презрение отвечать презрением, за удары платить ударами, а за любезность — любезностью. Если вы не хотите принять от него хотя бы часть того выкупа, который назначили за доспехи других рыцарей, я должен оставить здесь его оружие и коня. Я уверен, что он никогда не снизойдёт до того, чтобы снова сесть на эту лошадь или надеть эти доспехи.
— Отлично сказано, добрый оруженосец! — сказал рыцарь Лишённый Наследства. — Ваша речь обличает смелость и горячность, подобающие тому, кто отвечает за отсутствующего хозяина. И всё же не оставляйте мне ни коня, ни оружия и возвратите их хозяину. А если он не пожелает принять их обратно, возьмите их себе, друг мой, и владейте ими сами. Раз я имею право ими распоряжаться, охотно дарю их вам.
Болдуин низко поклонился и ушёл вместе с остальными, а рыцарь Лишённый Наследства возвратился в шатёр.
— До сих пор. Гурт, — сказал он своему служителю, — честь английского рыцарства не пострадала в моих руках.
— А я, — подхватил Гурт, — для саксонского свинопаса недурно сыграл роль норманского оруженосца.
— Это правда, — отвечал рыцарь Лишённый Наследства. — А всё-таки я всё время был в тревоге, как бы твоя неуклюжая фигура не выдала тебя.
— Ну, вот этого, — сказал Гурт, — я нисколько не боюсь! Если кто может меня узнать, то разве только шут Вамба! До сих пор я не знаю в точности, дурак он или плут. Ох, и трудно же мне было удержаться от смеха, когда старый мой хозяин проходил так близко от меня; он-то думал, что Гурт пасёт его свиней за много миль отсюда, среди кустов и болот Ротервуда! Если меня узнают…
— Ну, довольно об этом, — прервал его рыцарь. — Ты знаешь, что я обещал тебе.
— Не в этом дело! — сказал Гурт. — Я никогда не предам друга из страха перед наказанием. Шкура у меня толстая, выдержит и розги и скрёбки не хуже любого борова из моего стада.
— Поверь, я вознагражу тебя за те опасности, которым ты подвергаешься из любви ко мне, Гурт, — сказал рыцарь. — А пока что возьми, пожалуйста, десять золотых монет.
— Я теперь богаче, — сказал Гурт, пряча деньги в сумку, — чем любой раб или свинопас во все времена.
— А вот этот мешок с золотом, — продолжал его хозяин, — снеси в Ашби. Разыщи там Исаака из Йорка. Пускай он из этих денег возьмёт себе то, что следует за коня и доспехи, которые он достал мне в долг.
— Нет, клянусь святым Дунстаном, этого я не сделаю! — воскликнул Гурт.
— Как не сделаешь плут? — спросил рыцарь. — Как же ты смеешь не исполнять моих приказаний?
— Всегда исполняю, коли то, что вы приказываете, честно, и разумно, и по-христиански, — отвечал Гурт. — А это что ж такое! Чтобы еврей сам платил себе — нечестно, так как это всё равно, что надуть своего хозяина; да и неразумно, ибо это значит остаться в дураках; да и не по-христиански, так как это значит ограбить единоверца, чтобы обогатить еретика.
— По крайней мере уплати ему как следует, упрямец! — сказал рыцарь Лишённый Наследства.
— Вот это я исполню, — ответил Гурт, сунув мешок под плащ. Но, выходя из шатра, он проворчал себе под нос:
— Не будь я Гурт, коли не заставлю Исаака согласиться на половину той суммы, которую он запросит!
С этими словами он ушёл, предоставив рыцарю Лишённому Наследства углубиться в размышления о своих личных делах. По многим причинам, которых мы пока не можем разъяснить читателю, эти размышления были самого тяжёлого и печального свойства.
Теперь мы должны перенестись мысленно в селение возле Ашби, или, скорее, в усадьбу, стоявшую в его окрестностях и принадлежавшую богатому еврею, у которого поселился на это время Исаак со своей дочерью и прислугой. Известно, что евреи оказывали широкое гостеприимство своим единоверцам и, напротив, сухо и неохотно принимали тех, кого считали язычниками; впрочем, те и не заслуживали лучшего приёма, так как сами притесняли евреев.
В небольшой, но роскошно убранной в восточном вкусе комнате Ревекка сидела на вышитых подушках, нагромождённых на низком помосте, устроенном у стен комнаты в замену стульев и скамеек. Она с тревогой и дочерней нежностью следила за движениями своего отца, который взволнованно шагал взад и вперёд. По временам он всплёскивал руками и возводил глаза к потолку, как человек, удручённый великим горем.
— О Иаков, — восклицал он, — о вы, праведные праотцы всех двенадцати колен нашего племени! Я ли не выполнял всех заветов и малейших правил Моисеева закона, за что же на меня такая жестокая напасть? Пятьдесят цехинов сразу вырваны у меня когтями тирана!
— Мне показалось, отец, — сказала Ревекка, — что ты охотно отдал принцу Джону золото.
— Охотно? Чтоб на него напала язва египетская! Ты говоришь — охотно? Так же охотно, как когда-то в Лионском заливе собственными руками швырял в море товары, чтобы облегчить корабль во время бури. Я одел тогда кипящие волны в свои лучшие шелка, умастил их пенистые гребни миррой и алоэ, украсил подводные пещеры золотыми и серебряными изделиями! То был час неизречённой скорби, хоть я и собственными руками приносил такую жертву!
— Но эта жертва была угодна богу для спасения нашей жизни, — сказала Ревекка, — и разве с тех пор бог отцов наших не благословил твою торговлю, не приумножил твоих богатств?
— Положим, что так, — отвечал Исаак, — а что, если тиран вздумает наложить на них свою руку, как он сделал сегодня, да ещё заставит меня улыбаться, пока он будет меня грабить? О дочь моя, мы с тобой обездоленные скитальцы! Худшее зло для нашего племени в том и заключается, что, когда нас оскорбляют и грабят, все кругом только смеются, а мы обязаны глотать обиды и смиренно улыбаться!
— Полно, отец, — воскликнула Ревекка, — и мы имеем некоторые преимущества! Правда, эти язычники жестоки и деспотичны, однако и они до некоторой степени зависят от детей Сиона, которых преследуют и презирают. Если бы не наши богатства, они были бы не в состоянии ни содержать войско во время войны, ни давать пиров после побед; а то золото, что мы им даём, с лихвою возвращается снова в наши же сундуки. Мы подобны той траве, которая растёт тем пышнее, чем больше её топчут. Даже сегодняшний блестящий турнир не обошёлся без помощи презираемого еврея и только по его милости мог состояться.
— Дочь моя, — сказал Исаак, — ты затронула ещё одну струну моей печали! Тот добрый конь и богатые доспехи, что составляют весь чистый барыш моей сделки с Кирджат Джайрамом в Лестере, пропали. Да, пропали, поглотив заработок целой недели, целых шести дней, от одной субботы до другой! Впрочем, ещё посмотрим, может быть это дело будет иметь лучший конец. Он, кажется, в самом деле добрый юноша!
— Но ведь ты, — возразила Ревекка, — наверное, не раскаиваешься в том, что отплатил этому рыцарю за его добрую услугу.
— Это так, дочь моя, — сказал Исаак, — но у меня так же мало надежды на то, что даже лучший из христиан добровольно уплатит свой долг еврею, как и на то, что я своими глазами увижу стены и башни нового храма.
Сказав это, он снова зашагал по комнате с недовольным видом, а Ревекка, понимая, что её попытки утешить отца только заставляют его жаловаться на новые и новые беды и усиливают мрачное настроение, решила воздержаться от дальнейших замечаний. (Решение в высшей степени мудрое, и мы бы посоветовали всем утешителям и советчикам в подобных случаях следовать её примеру.)
Между тем совсем стемнело, и вошедший слуга поставил на стол две серебряные лампы, горящие фитили которых были погружены в благовонное масло; другой слуга принёс драгоценные вина и тончайшие яства и расставил их на небольшом столе из чёрного дерева, выложенном серебром. В то же время он доложил Исааку, что с ним желает поговорить назареянин (так евреи называли между собою христиан). Кто живёт торговлей, тот обязан во всякое время отдавать себя в распоряжение каждого посетителя, желающего вести с ним дело. Исаак поспешно поставил на стол едва пригубленный кубок с греческим вином, сказал дочери: «Ревекка, опусти покрывало» — и приказал слуге позвать пришедшего.
Едва Ревекка успела опустить на своё прекрасное лицо длинную фату из серебряной вуали, как дверь отворилась и вошёл Гурт, закутанный в широкие складки своего норманского плаща. Наружность его скорее внушала подозрение, чем располагала к доверию, тем более что, входя, он не снял шапки, а ещё ниже надвинул её на хмурый лоб.
— Ты ли Исаак из Йорка? — сказал Гурт по-саксонски.
— Да, это я, — отвечал Исаак на том же наречии; ведя торговлю в Англии, он свободно говорил на всех языках, употребительных в пределах Британии. — А ты кто такой?
— До этого тебе нет дела, — сказал Гурт.
— Столько же, сколько и тебе до моего времени, — сказал Исаак. — Как же я стану с тобой разговаривать, если не буду знать, кто ты такой?
— Очень просто, — отвечал Гурт, — платя деньги, я должен знать, тому ли лицу я плачу, а тебе, я думаю, совершенно всё равно, из чьих рук ты их получишь.
— О бог отцов моих! Ты принёс мне деньги? Ну, это совсем другое дело. От кого же эти деньги?
— От рыцаря Лишённого Наследства, — сказал Гурт. — Он вышел победителем на сегодняшнем турнире, а деньги шлёт тебе за боевые доспехи, которые, по твоей записке, доставил ему Кирджат Джайрам из Лестера. Лошадь уже стоит в твоей конюшне; теперь я хочу знать, сколько следует уплатить за доспехи.
— Я говорил, что он добрый юноша! — воскликнул Исаак в порыве радостного волнения. — Стакан вина не повредит тебе, — прибавил он, подавая свинопасу бокал такого чудесного напитка, какого Гурт сроду ещё не пробовал. — А сколько же ты принёс денег?
— Пресвятая дева! — молвил Гурт, осушив стакан и ставя его на стол. — Вот ведь какое вино пьют эти нечестивцы, а истинному христианину приходится глотать один только эль, да ещё такой мутный и густой, что он не лучше свиного пойла! Сколько я денег принёс? — продолжал он, прерывая свои нелюбезные замечания. — Да небольшую сумму, однако для тебя будет довольно. Подумай, Исаак, надо же и совесть иметь.
— Как же так, — сказал Исаак, — твой хозяин завоевал себе добрым копьём отличных коней и богатые доспехи. Но, я знаю, он хороший юноша. Я возьму доспехи и коней в уплату долга, а что останется сверх того, верну ему деньгами.
— Мой хозяин уже сбыл с рук весь этот товар, — сказал Гурт.
— Ну, это напрасно! — сказал еврей. — Никто из здешних христиан не в состоянии скупить в одни руки столько лошадей и доспехов. Но у тебя есть сотня цехинов в этом мешке, — продолжал Исаак, заглядывая под плащ Гурта, — он тяжёлый.
— У меня там наконечники для стрел, — соврал Гурт без запинки.
— Ну хорошо, — сказал Исаак, колеблясь между страстью к наживе и внезапным желанием выказать великодушие. — Коли я скажу, что за доброго коня и за богатые доспехи возьму только восемьдесят цехинов, тут уж мне ни одного гульдена барыша не перепадёт. Найдётся у тебя столько денег, чтобы расплатиться со мной?
— Только-только наберётся, — сказал Гурт, хотя еврей запросил гораздо меньше, чем он ожидал, — да и то мой хозяин останется почти ни с чем. Ну, если это твоё последнее слово, придётся уступить тебе.
— Налей-ка себе ещё стакан вина, — сказал Исаак. — Маловато будет восьмидесяти цехинов: совсем без прибыли останусь. А как лошадь, не получила ли она каких-нибудь повреждений? Ох, какая жестокая и опасная была эта схватка! И люди и кони ринулись друг на друга, точно дикие быки бешанской породы. Немыслимо, чтобы коню от того не было никакого вреда.
— Конь совершенно цел и здоров, — возразил Гурт, — ты сам можешь осмотреть его. И, кроме того, я говорю прямо, что семидесяти цехинов за глаза довольно за доспехи, а слово христианина, надеюсь, не хуже еврейского: коли не хочешь брать семидесяти, я возьму мешок (тут он потряс им так, что червонцы внутри зазвенели) и снесу его назад своему хозяину.
— Нет, нет, — сказал Исаак, так и быть, выкладывай таланты… то есть шекели… то есть восемьдесят цехинов, и увидишь, что я сумею тебя поблагодарить.
Гурт выложил на стол восемьдесят цехинов, а Исаак, медленно пересчитав деньги, выдал ему расписку в получении коня и денег за доспехи.
У еврея руки дрожали от радости, пока он завёртывал первые семьдесят золотых монет; последний десяток он считал гораздо медленнее, разговаривая всё время о посторонних предметах, и по одной спускал монеты в кошель. Казалось, что скаредность борется в нём с лучшими чувствами, побуждая опускать в кошель цехин за цехином, в то время как совесть внушает, что надо хоть часть возвратить благодетелю или по крайней мере наградить его слугу. Речь Исаака была примерно такой:
— Семьдесят один, семьдесят два; твой хозяин — хороший юноша. Семьдесят три… Что и говорить, превосходный молодой человек… Семьдесят четыре… Эта монета немножко обточена сбоку… Семьдесят пять… А эта и вовсе лёгкая… Семьдесят шесть… Если твоему хозяину понадобятся деньги, пускай обращается прямо к Исааку из Йорка… Семьдесят семь… То есть, конечно, с благонадёжным обеспечением…
Тут он помолчал, и Гурт уже надеялся, что остальные три монеты избегнут участи предыдущих.
Однако счёт возобновился:
— Семьдесят восемь… И ты тоже славный парень… Семьдесят девять… И, без сомнения, заслуживаешь награды.
Тут Исаак запнулся и поглядел на последний цехин, намереваясь подарить его Гурту. Он подержал его на весу, покачал на кончике пальца, подбросил на стол, прислушиваясь к тому, как он зазвенит. Если бы монета издала тупой звук, если бы она оказалась хоть на волос легче, чем следовало, великодушие одержало бы верх; но, к несчастью для Гурта, цехин покатился звонко, светился ярко, был новой чеканки и даже на одно зерно тяжелее узаконенного веса. У Исаака не хватило духу расстаться с ним, и он, как бы в рассеянности, уронил его в свой кошель, сказав:
— Восемьдесят штук; надеюсь, что твой хозяин щедро наградит тебя. Однако ж, — прибавил он, пристально глядя на мешок, бывший у Гурта, — у тебя тут, наверное, ещё есть деньги?
Гурт осклабился, что означало у него улыбку, и сказал:
— Пожалуй, будет ещё столько же, как ты сейчас сосчитал.
Гурт сложил расписку, бережно спрятал её в свою шапку и заметил:
— Только смотри у меня, коли ты расписку написал неправильно, я тебе бороду выщиплю.
С этими словами, не дожидаясь приглашения, он налил себе третий стакан вина, выпил его и вышел не прощаясь.
— Ревекка, — сказал еврей, — этот измаилит чуть не надул меня. Впрочем, его хозяин — добрый юноша, и я рад, что рыцарь добыл себе и золото и серебро, и всё благодаря быстроте своего коня и крепости своего копья, которое, подобно копью Голиафа, могло соперничать в быстроте с ткацким челноком.
Он обернулся, ожидая ответа от дочери, но оказалось, что её нет в комнате: она ушла, пока он торговался с Гуртом.
Между тем Гурт, выйдя в тёмные сени, оглядывался по сторонам, соображая, где же тут выход. Вдруг он увидел женщину в белом платье с серебряной лампой в руке. Она подала ему знак следовать за ней в боковую комнату. Гурт сначала попятился назад. Во всех случаях, когда ему угрожала опасность со стороны материальной силы, он был груб и бесстрашен, как кабан, но он был боязлив во всём, что касалось леших, домовых, белых женщин и прочих саксонских суеверий так же, как его древние германские предки. Притом он помнил, что находится в доме еврея, а этот народ, помимо всех других неприятных черт, приписываемых ему молвою, отличался ещё, по мнению простонародья, глубочайшими познаниями по части всяких чар и колдовства. Однако же после минутного колебания он повиновался знакам, подаваемым привидением. Последовав за ним в комнату, он был приятно изумлён, увидев, что это привидение оказалось той самой красивой еврейкой, которую он только что видел в комнате её отца и ещё днём заметил на турнире.
Ревекка спросила его, каким образом рассчитался он с Исааком, и Гурт передал ей все подробности дела.
— Мой отец только подшутил над тобой, добрый человек, — сказала Ревекка, — он задолжал твоему хозяину несравненно больше, чем могут стоить какие-нибудь боевые доспехи и конь. Сколько ты заплатил сейчас моему отцу?
— Восемьдесят цехинов, — отвечал Гурт, удивляясь такому вопросу.
— В этом кошельке, — сказала Ревекка, — ты найдёшь сотню цехинов. Возврати своему хозяину то, что ему следует, а остальное возьми себе. Ступай! Уходи скорее! Не трать времени на благодарность! Да берегись: когда пойдёшь через город, легко можешь потерять не только кошелёк, но и жизнь… Рейбен, — позвала она слугу, хлопнув в ладоши, — посвети гостю, проводи его из дому и запри за ним двери!
Рейбен, темнобровый и чернобородый сын Израиля, повиновался, взял факел, отпер наружную дверь дома и, проведя Гурта через мощёный двор, выпустил его через калитку у главных ворот. Вслед за тем он запер калитку и задвинул ворота такими засовами и цепями, какие годились бы и для тюрьмы.
— Клянусь святым Дунстаном, — говорил Гурт, спотыкаясь в темноте и ощупью отыскивая дорогу, — это не еврейка, а просто ангел небесный! Десять цехинов я получил от молодого хозяина да ещё двадцать от этой жемчужины Сиона. О, счастливый мне выдался денёк! Ещё бы один такой, и тогда конец твоей неволе, Гурт! Внесёшь выкуп и будешь свободен, как любой дворянин! Ну, тогда прощай мой пастуший рожок и посох, возьму добрый меч да щит и пойду служить моему молодому хозяину до самой смерти, не скрывая больше ни своего лица, ни имени.
Глава XI
Первый разбойник
Остановитесь! Всё отдайте нам!
Не то в карманах ваших станем шарить.
Спид
Сэр, мы пропали! Это те мерзавцы,
Которые на всех наводят страх.
Валентин
Друзья мои…
Первый разбойник
Нет, сэр, мы вам враги.
Второй разбойник
Постой, послушаем его.
Третий разбойник
Конечно!
Он по сердцу мне.
«Два веронца»
Остановитесь! Всё отдайте нам!
Не то в карманах ваших станем шарить.
Спид
Сэр, мы пропали! Это те мерзавцы,
Которые на всех наводят страх.
Валентин
Друзья мои…
Первый разбойник
Нет, сэр, мы вам враги.
Второй разбойник
Постой, послушаем его.
Третий разбойник
Конечно!
Он по сердцу мне.
«Два веронца»
Ночные приключения Гурта этим не кончились. Он и сам начал так думать, когда, миновав одну или две усадьбы, расположенные на окраине селения, очутился в овраге. Оба склона его густо заросли орешником и остролистом; местами низкорослые дубы сплетались ветвями над дорогой. К тому же она была вся изрыта колеями и выбоинами, потому что ко дню турнира по ней проезжало множество повозок со всякими припасами. Склоны оврага были так высоки и растительность так густа, что сюда вовсе не проникал слабый свет луны.
Из селения доносился отдалённый шум гулянья — взрывы громкого смеха, крики, отголоски дикой музыки. Все эти звуки, говорившие о беспорядках в городке, переполненном воинственными дворянами и их развращённой прислугой, стали внушать Гурту некоторое беспокойство.
«Еврейка-то была права, — думал он про себя. — Помоги мне бог и святой Дунстан благополучно добраться до дому со своей казной! Здесь такое сборище не то чтобы записных воров, а странствующих рыцарей, странствующих оруженосцев, странствующих монахов да музыкантов, странствующих шутов да фокусников, что любому человеку с одной монеткой в кармане станет страшновато, а уж про свинопаса с целым мешком цехинов и говорить нечего. Скорее бы миновать эти проклятые кусты! Тогда по крайней мере заметишь этих чертей раньше, чем они вскочат тебе на плечи».
Гурт ускорил шаги, чтобы выйти из оврага на открытую поляну. Однако это ему не удалось. В самом конце оврага, где чаща была всего гуще, на него накинулись четыре человека, по двое с каждой стороны, и схватили его за руки.
— Давай свою ношу, — сказал один из них, — мы подносчики чужого добра, всех избавляем от лишнего груза.
— Не так-то легко было бы вам избавить меня от груза, — угрюмо пробормотал честный Гурт, который не мог смириться даже перед непосредственной опасностью, — кабы я поспел хоть три раза стукнуть вас по шее.
— Посмотрим, — сказал разбойник. — Тащите плута в лес, — обратился он к товарищам. — Как видно, этому парню хочется, чтобы ему и голову проломили и кошелёк отрезали.
Гурта довольно бесцеремонно поволокли по склону оврага в густую рощу, отделявшую дорогу от открытой поляны. Он поневоле должен был следовать за своими свирепыми провожатыми в самые густые заросли. Вдруг они неожиданно остановились на открытой лужайке, залитой светом луны. Здесь к ним присоединились ещё два человека, по-видимому из той же шайки. У них были короткие мечи на боку, а в руках — увесистые дубины. Гурт только теперь заметил, что все шестеро были в масках, это настолько явно свидетельствовало о характере их занятий, что не вызывало никаких дальнейших сомнений.
— Сколько при тебе денег, парень? — спросил один.
— Тридцать цехинов моих собственных денег, — угрюмо ответил Гурт.
— Отобрать, отобрать! — закричали разбойники. — У сакса тридцать цехинов, а он возвращается из села трезвый! Тут не о чем толковать! Отобрать у него всё без остатка! Отобрать непременно!
— Я их копил, чтобы внести выкуп и освободиться, — сказал Гурт.
— Вот и видно, что ты осёл! — возразил один из разбойников. — Выпил бы кварту-другую доброго эля и стал бы так же свободен, как и твой хозяин, а может быть, даже свободнее его, коли он такой же саксонец, как ты.
— Это горькая правда, — отвечал Гурт, — но если этими тридцатью цехинами я могу от вас откупиться, отпустите мне руки, я вам их сейчас же отсчитаю.
— Стой! — сказал другой, по виду начальник. — У тебя тут мешок. Я его нащупал под твоим плащом, там гораздо больше денег, чем ты сказал.
— То деньги моего хозяина, доброго рыцаря, — сказал Гурт. — Я бы про них и не заикнулся, если бы вам хватило моих собственных денег.
— Ишь какой честный слуга! — сказал разбойник. — Это хорошо. Ну, а мы не так уж преданы дьяволу, чтобы польститься на твои тридцать цехинов. Только расскажи нам всё по чистой правде. А пока давай сюда мешок.
С этими словами он вытащил у Гурта из-за пазухи кожаный мешок, внутри которого вместе с оставшимися цехинами лежал и кошелёк, данный Ревеккой. Затем допрос возобновился.
— Кто твой хозяин?
— Рыцарь Лишённый Наследства, — отвечал Гурт.
— Это тот, кто своим добрым копьём выиграл приз на нынешнем турнире? — спросил разбойник. — Ну-ка, скажи, как его зовут и из какого он рода?
— Ему угодно скрывать это, — отвечал Гурт, — и, уж конечно, не мне выдавать его тайну.
— А тебя самого как зовут?
— Коли скажу вам своё имя, вы, пожалуй, отгадаете имя хозяина, — сказал Гурт.
— Однако ты изрядный нахал! — сказал разбойник. — Но об этом после. Ну, а как это золото попало к твоему хозяину? По наследству он его получил или сам раздобыл?
— Добыл своим добрым копьём, — отвечал Гурт. — В этих мешках лежит выкуп за четырех добрых коней и за полное вооружение четырех рыцарей.
— Сколько же тут всего?
— Двести цехинов.
— Только двести цехинов! — сказал разбойник. — Твой хозяин великодушно поступил с побеждёнными и взял слишком мало выкупа. Назови по именам, от кого он получил это золото.
Гурт перечислил имена рыцарей.
— А как же доспехи и конь храмовника Бриана де Буагильбера? Сколько же он за них назначил? Ты видишь, что меня нельзя надуть.
— Мой хозяин, — отвечал Гурт, — ничего не возьмёт от храмовника, кроме крови. Они в смертельной вражде, и потому между ними не может быть мира.
— Вот как! — молвил разбойник и слегка задумался. — А что же ты делал теперь в Ашби, имея при себе такую казну?
— Я ходил платить Исааку, еврею из Йорка, за доспехи, которые он доставил моему хозяину к этому турниру.
— Сколько же ты уплатил Исааку? Судя по весу этого мешка, мне сдаётся, что там всё ещё есть двести цехинов.
— Я уплатил Исааку восемьдесят цехинов, — сказал Гурт, — а он взамен дал мне сто.
— Как! Что ты мелешь! — воскликнули разбойники. — Уж не вздумал ли ты подшутить над нами?
— Я говорю чистую правду, — сказал Гурт. — Это такая же святая правда, как то, что месяц светит на небе. Можете сами проверить: ровно сто цехинов в шёлковом кошельке лежат в этом мешке отдельно от остальных.
— Опомнись, парень, — сказал старший. — Ты говоришь о еврее: да они не расстанутся с золотом, как сухой песок в пустыне — с кружкой воды, которую выльет на него странник. Раздуйте огонь. Я посмотрю, что у него там в мешке. Если этот парень сказал правду, щедрость еврея — поистине такое же чудо, как та вода, которую его предки иссекли из камня в пустыне.
Мигом добыли огня, и разбойник принялся осматривать мешок. Остальные столпились вокруг; даже те двое, что держали Гурта, увлечённые общим примером, перестали обращать внимание на пленника. Гурт воспользовался этим, стряхнул их с себя и мог бы бежать, если бы решился бросить хозяйские деньги на произвол судьбы. Но об этом он и не думал. Выхватив дубину у одного из разбойников, он хватил старшего по голове, как раз когда тот меньше всего ожидал подобного нападения. Ещё немного, и Гурт схватил бы свой мешок. Однако разбойники оказались проворнее и снова овладели как мешком, так и верным оруженосцем.
— Ах ты, мошенник! — сказал старший, вставая. — Ведь ты мог мне голову проломить! Попадись ты в руки другим людям, которые промышляют тем же, чем мы, плохо бы тебе пришлось за такую дерзость! Но ты сейчас узнаешь свою участь. Поговорим сначала о твоём хозяине, а потом уж о тебе; впереди рыцарь, а за ним — его оруженосец, так ведь по рыцарским законам? Стой смирно! Если ты только шелохнёшься, мы тебя успокоим на всю жизнь. Друзья мои, — продолжал он, обращаясь к своей шайке, — кошелёк вышит еврейскими письменами, и я думаю, что этот иомен сказал правду. Хозяин его — странствующий рыцарь и похож на нас самих, пусть пройдёт через наши руки без пошлины: ведь и собаки не грызутся между собой в таких местах, где водится много лисиц и волков.
— Чем же он похож на нас? — спросил один из разбойников. — Желал бы я послушать, как это можно доказать!
— Глупый ты человек! — сказал атаман. — Да разве этот рыцарь не так же беден и обездолен, как мы? Разве он не добывает себе хлеб насущный острым мечом? Не он ли побил Фрон де Бефа и Мальвуазена так, как мы сами побили бы их, если б могли? И не он ли объявил вражду не на жизнь, а насмерть Бриану де Буагильберу, которого нам самим приходится бояться по множеству причин? Так неужели же у нас меньше совести, чем её оказалось у иудея?
— Нет, это было бы стыдно! — проворчал другой. — Однако, когда я был в шайке старого крепыша Ганделина, мы в такие тонкости не входили… А как же быть с этим наглецом? Так и отпустить его не проучивши?
— Попробуй-ка сам проучить его, — отвечал старший. — Эй, слушай! — продолжал он, обращаясь к Гурту. — Коли ты с такой охотой ухватился за дубину, может быть ты умеешь ею орудовать?
— Про то тебе лучше знать, — сказал Гурт.
— Да, признаться, ты знатно меня хватил, — сказал атаман. — Отколоти этого парня, тогда и ступай на все четыре стороны; а коли не сладишь с ним… Нечего делать, ты такой славный малый, что я, кажется, сам внесу за тебя выкуп. Ну-ка, Мельник, бери свою дубину и береги голову, а вы, ребята, отпустите пленника и дайте ему такую же дубину. Здесь теперь света довольно, и они смогут отлично оттузить друг друга.
Вооружённые одинаковыми дубинками, бойцы выступили на освещённую середину лужайки, а разбойники расположились вокруг.
Мельник, ухватив дубину по самой серёдке и быстро вертя ею над головой, тем способом, который французы называют faire le moulinet, хвастливо вызывал Гурта на поединок:
— Ну-ка, деревенщина, выходи! Только сунься, я тебе покажу, каково попадаться мне под руку!
— Коли ты и вправду мельник, — отвечал Гурт, с таким же проворством вертя своей дубинкой, — значит, ты вдвойне грабитель. А я честный человек и вызываю тебя на бой!
Обменявшись такими любезностями, противники сошлись и в течение нескольких минут с одинаковой силой и храбростью наносили друг другу удары и отражали их. Это делалось с такой ловкостью и быстротой, что по поляне шёл непрерывный стук и треск их дубинок и издали могло показаться, что здесь дерутся по крайней мере по шесть человек с каждой стороны. Менее упорные и менее опасные побоища не раз бывали описаны в звучных героических балладах. Но бой Мельника с Гуртом так и останется невоспетым за неимением поэта, который воздал бы им должное. Все же, хотя бой на дубинках уже вышел из моды, мы постараемся если не в стихах, то в прозе отдать дань справедливости этим отважным бойцам.
Долго они сражались с равным успехом. Наконец Мельник, встретив упорное сопротивление, которое сопровождали насмешки и хохот его товарищей, потерял всякое терпение. Такое состояние духа очень неблагоприятно для этой благородной забавы, где выигрывает наиболее хладнокровный. Это обстоятельство дало решительный перевес Гурту, который с редким мастерством сумел воспользоваться ошибками своего противника.
Мельник яростно наступал, нанося удары обоими концами своей дубины и стараясь подойти поближе. Гурт только защищался, вытянув руки и быстро вращая палкой. На этой оборонительной позиции он держался до тех пор, пока не заметил, что противник начинает выдыхаться. Тогда он наотмашь занёс дубину. Мельник только что собрался отпарировать этот удар, как Гурт проворно перехватил дубину в правую руку и изо всей силы треснул его по голове. Мельник тут же растянулся на траве.
— Молодец, честно побил! — закричали разбойники. — Многие лета доброй потехе и старой Англии! Сакс унесёт в целости и казну и свою собственную шкуру, а Мельник-то сплоховал перед ним.
— Ну, друг мой, можешь идти своей дорогой, — сказал Гурту предводитель разбойников, выражая общее мнение. — Я дам тебе в провожатые двух товарищей. Они тебя доведут кратчайшим путём до палатки твоего хозяина и в случае чего защитят от ночных бродяг, у которые совесть не такая чувствительная, как у нас. Нынешней ночью много их шатается по здешним местам. Берегись, однако, — прибавил он сурово. — Ты ведь не сказал нам своего имени, так и наших имён не спрашивай и не пытайся узнавать, кто мы и откуда. Если не послушаешься, пеняй на себя.
Гурт поблагодарил предводителя и обещал следовать его советам. Двое разбойников взяли свои дубины и повели Гурта окольной тропинкой через чащу вниз, к оврагу. На опушке им навстречу вышли двое людей. Они обменялись несколькими словами с проводниками и опять скрылись в глубине леса. Отсюда Гурт заключил, что шайка большая и сборное место охраняется зорко.
Выйдя на открытую равнину, поросшую вереском, Гурт не знал бы, куда ему направить свои шаги, если бы разбойники не повели его прямо на вершину холма. Оттуда были видны освещённые луной частокол, окружавший ристалище, шатры, раскинутые у обоих его концов, знамёна, развевавшиеся над ними. Гурт мог даже расслышать тихое пение, которым развлекалась ночная стража.
Разбойники остановились.
— Дальше мы не пойдём, — сказал один из них, — иначе нам самим несдобровать. Помни, что тебе сказано: помалкивай о том, что с тобой приключилось сегодня, и увидишь, что всё будет хорошо. Но, если позабудешь наши советы, от мщения не убережёшься, хотя бы ты и спрятался в Тауэре.
— Спокойной ночи, милостивые господа, — сказал Гурт, — я ваших приказаний не забуду и надеюсь, что вы не примете за обиду, коли я пожелаю вам заняться более безопасным и честным ремеслом.
На этом они расстались. Разбойники повернули обратно, а Гурт направился к шатру своего хозяина и, невзирая на только что выслушанные увещевания, не замедлил рассказать ему все свои приключения.
Рыцарь Лишённый Наследства был удивлён щедростью Ревекки, которой он, впрочем, решил не пользоваться, не менее, чем великодушием разбойников. Впрочем, он недолго размышлял об эти странных событиях, потому что хотел поскорее лечь спать. Ему было необходимо как следует отдохнуть, чтобы набраться сил для завтрашнего состязания.
Итак, рыцарь лёг на роскошную постель, приготовленную в его шатре, а верный Гурт растянулся на полу, покрытом вместо ковра медвежьими шкурами, у самого входа, чтобы никто не мог проникнуть к ним, не разбудив его.
Глава XII
Герольды уж не ездят взад-вперёд,
Гремит труба, и в бой рожок зовёт.
Вот в западной дружине и в восточной
Втыкаются древки в упоры прочно,
Вонзился шип преострый в конский бок.
Тут видно, кто боец и кто ездок.
О толстый щит ломается копьё,
Боец под грудью чует остриё.
На двадцать футов бьют обломки ввысь…
Вот, серебра светлей, мечи взвились,
Шишак в куски раздроблён и расшит,
Потоком красным грозно кровь бежит.
Чосер
Гремит труба, и в бой рожок зовёт.
Вот в западной дружине и в восточной
Втыкаются древки в упоры прочно,
Вонзился шип преострый в конский бок.
Тут видно, кто боец и кто ездок.
О толстый щит ломается копьё,
Боец под грудью чует остриё.
На двадцать футов бьют обломки ввысь…
Вот, серебра светлей, мечи взвились,
Шишак в куски раздроблён и расшит,
Потоком красным грозно кровь бежит.
Чосер
Настало безоблачное, великолепное утро. Солнце только что показалось на горизонте, и наиболее праздные — или самые ревностные — зрители уже потянулись с разных сторон по зелёному лугу к ристалищу, чтобы пораньше занять удобные места. Вслед за ними явились маршалы со своими прислужниками и герольды. Они должны были составить списки участников общего турнира; каждый рыцарь обязан был указать, на чьей стороне он собирается выступить. Подобная предосторожность была нужна для того, чтобы равномерно распределить сражающихся и не давать численного перевеса ни той, ни другой партии.
В соответствии с обычаями турниров рыцарь Лишённый Наследства был признан главой первой партии, Бриан де Буагильбер, как лучший после него боец предыдущего дня, назначен был главой второй. К нему примкнули, конечно, все зачинщики турнира, за исключением Ральфа де Випонта, который всё ещё не оправился после своего падения. С обеих сторон не было недостатка в доблестных и знатных рыцарях.
Несмотря на то, что общие турниры были гораздо опаснее одиночных состязаний, они всегда пользовались большим успехом среди рыцарей. Многие рыцари, которые не отваживались на единоборство с прославленными бойцами из числа зачинщиков, охотно выступали в общем турнире, где могли выбрать себе равного по силам противника. Так и на этот раз: в каждую партию записалось по пятидесяти рыцарей, и маршалы, к великой досаде опоздавших, объявили, что больше не могут принять.
К десяти часам утра всё поле, окружавшее ристалище, было усеяно всадниками, всадницами и пешеходами, опешившими на турнир. Вскоре затрубили трубы, возвещавшие прибытие принца Джона и его свиты, а за ними — и целой толпы рыцарей, как желавших сразиться, так и других, не имевших такого намерения.
К этому времени приехал и Седрик Сакс с леди Ровеной, но без Ательстана, который облёкся в боевой панцирь и заявил, что станет в ряды бойцов. К немалому удивлению Седрика, он записался в партию Бриана де Буагильбера.
Седрик решительно возражал против неблагоразумного выбора своего друга, но Ательстан дал ему такой ответ, какие могут давать люди, которые упорствуют, но не в состоянии доказать свою правоту.
У него была особая причина присоединиться к партии храмовника, но он умолчал о ней из осторожности. Хотя по вялости характера он ничем не проявил своей особой преданности леди Ровене, тем не менее он был далеко не равнодушен к её красоте. Ательстан считал, что его брак с Ровеной дело решённое, так как Седрик и другие родственники красавицы выразили своё согласие. Поэтому гордый властитель Конингсбурга с затаённым неудовольствием смотрел на то, как герои вчерашнего по праву победителя избрал Ровену королевой праздника. Ательстан вознамерился наказать его за такое предпочтение, которое, как ему казалось, чем-то вредило его собственному сватовству. Уверенный в своей несокрушимой силе и убеждённый льстецами в том, что он в бою обладает большим искусством, он решился не только оставить рыцаря Лишённого Наследства без своей могучей помощи, но и при случае обрушиться на него всею тяжестью своей боевой секиры.
Так как принц Джон намекнул, что ему хотелось бы обеспечить победу партии зачинщиков, де Браси и другие приближённые к принцу рыцари записались в их партию. С другой стороны, много славных рыцарей саксонского и норманского происхождения, как уроженцев Англии так и чужих стран, записалось в противную партию, желая выступить под началом такого превосходного бойца, каким оказался рыцарь Лишённый Наследства.
Как только принц Джон заметил, что избранная королева турнира подъехала к ристалищу, он с самым любезным видом, который умел принять, когда хотел. поскакал к ней навстречу, снял шляпу и сам помог ей сойти с лошади, а вся его свита обнажила головы, и один из важнейших сановников спешился и взял под уздцы её лошадь.
— Как видите, — сказал принц Джон, — мы первые подаём пример проявления верноподданнических чувств королеве любви и красоты и сами возведём её на трон. Благородные дамы, — обратился он к галерее, — извольте следовать за вашей повелительницей, если желаете, в свою очередь, удостоиться таких же почестей.
С этими словами принц провёл леди Ровену к тронной ложе, а самые красивые и знатные из присутствующих дам поспешили вслед за нею, стараясь сесть как можно ближе к своей временной королеве.
Когда леди Ровена заняла своё место, раздалась торжественная музыка, наполовину заглушаемая приветственными криками толпы. Блестящее оружие и доспехи рыцарей ослепительно сверкали на солнце; бойцы толпились по обоим концам ристалища и с жаром обсуждали расположение своих сил.
Герольды призвали к молчанию на время чтения правил турнира. Правила эти были введены для того, чтобы по возможности уменьшить опасность состязания, во время которого рыцари должны были сражаться отточенными мечами и заострёнными копьями.
Бойцам воспрещалось колоть мечами, а позволено было только рубить. Им предоставлялось право пустить в ход палицу или секиру, но отнюдь не кинжал. Упавший с коня мог продолжать бой только с пешим противником. Всадникам же воспрещалось нападать на пешего. Если бы рыцарю удалось загнать противника на противоположный конец ристалища, где он сам, или его оружие, или лошадь коснулись бы внешней ограды, противник был бы обязан признать себя побеждённым и предоставить своего коня и доспехи в распоряжение победителя. Рыцарь, потерпевший такое поражение, не имел права участвовать в дальнейших состязаниях. Если выбитый из седла не в состоянии был подняться сам, его оруженосец или паж имел право выйти на арену и помочь своему хозяину выбраться из свалки, но в таком случае рыцарь считался побеждённым и проигрывал своего коня и оружие. Бой должен был прекратиться, как только принц Джон бросит на арену свой жезл или трость. Это была мера предосторожности на случай, если состязание окажется слишком кровопролитным и долгим. Каждый рыцарь, нарушивший правила турнира или как-нибудь иначе погрешивший против законов рыцарства, подвергался лишению доспехов; вслед за тем ему на руку надевали щит, перевёрнутый нижним концом вверх, и сажали верхом на ограду, на всеобщее посмеяние.
После того как были объявлены эти правила, герольды в заключение призвали всех добрых рыцарей дополнить свой долг и заслужить благосклонность королевы любви и красоты. Возвестив всё это, герольды стали на свои места. Тогда с обоих концов арены длинными вереницами выступили рыцари и выстроились друг против друга двойными рядами; предводитель каждой партии занял место в центре переднего ряда, после того как разместил в полном порядке всех бойцов.
Красивое и вместе с тем устрашающее зрелище представляли эти рыцари, молодцевато сидевшие на конях, в богатых доспехах, готовые устремиться в ожесточённый бой. Словно железные изваяния возвышались они на своих боевых сёдлах и с таким же нетерпением ожидали сигнала к битве, как их резвые кони, которые звонко ржали и били копытами, выражая желание ринуться вперёд.
Рыцари подняли длинные копья, на их отточенных остриях засверкало солнце, а плюмажи и вымпелы заколебались над их шлемами. Так они стояли, пока маршалы проверяли ряды обеих партий, желая убедиться, что в каждой из них равное число бойцов. Счёт подтвердил, что все в сборе. Тогда маршалы удалились с ристалища, и Уильям де Вивиль громовым голосом воскликнул:
— Laissez aller! [Пусть едут! (франц.)]
Трубы затрубили, копья разом склонились и укрепились в упорах, шпоры вонзились в бока коней, передние ряды обеих партий полным галопом понеслись друг на друга и сшиблись посреди арены с такой силой, что гул был слышен за целую милю. Задние ряды с обеих сторон медленно двинулись вперёд, чтобы оказать поддержку тем из своих, которые пали, либо попытать своё счастье с теми, кто победил.
Об исходе схватки сразу нельзя было ничего сказать, так как поднялось густое облако пыли. Только через минуту взволнованные зрители получили возможность увидеть, что происходит на поле битвы. Оказалось, что добрая половина рыцарей обеих партий выбита из седла. Одни упали от ловкого удара копьём, другие были смяты непомерной силой и тяжестью противника на коне, иные лежали на арене, не имея сил подняться; иные успели вскочить на ноги и вступить в рукопашный бой с теми из врагов, которых постигла та же участь; получившие тяжёлые раны шарфами зажимали льющуюся кровь и пытались выбраться из толпы.
Всадники, лишившиеся копий, сломанных в яростной схватке, снова сомкнулись и, обнажив мечи, с боевыми кликами обменивались такими ударами с противниками, как будто от исхода этого боя зависели их честь и самая жизнь.
Сумятица увеличилась ещё более, когда к месту схватки подоспели вторые ряды, бросившиеся на помощь своим товарищам. Сторонники Бриана де Буагильбера кричали: «Босеан, Босеан! За храм, за храм!» А противники их отвечали на это криками: «Desdichado! Desdichado!», превратив девиз, начертанный на щите их вождя, в свой боевой клич.
По мере того как бойцы сражались с возрастающей яростью и с переменным успехом, волна победы перекатывалась то к южному, то к северному концу ристалища, смотря по тому, которая партия одерживала верх. Лязг оружия, возгласы сражающихся и звуки труб сливались в ужасающий шум, заглушая стоны раненых, беспомощно распростёртых на арене под копытами коней. Блестящие доспехи рыцарей покрывались пылью и кровью, а удары мечей и секир оставляли на них вмятины и трещины. Пышные перья, сорванные со шлемов, падали, как снежные хлопья. Вид рыцарского войска утратил воинское великолепие и пышность и мог внушать только ужас или сострадание.
Но такова сила привычки, что не только простолюдины, всегда жадные до кровавых зрелищ, но даже знатные дамы, наполнявшие галереи, глядели, не отрываясь, на побоище с захватывающим интересом и волнением; однако они не выражали желания отвести глаза от столь ужасного зрелища. Правда, иные прелестные щёчки бледнели; по временам, когда чей-нибудь возлюбленный, брат или муж внезапно падал с лошади, раздавались испуганные возгласы. Но большинство дам поощряли бойцов рукоплесканиями, махали платками и шарфами и восклицали: «Молодецкое копьё! Добрый меч!», когда ловкий удар или толчок попадал в поле их зрения.
Если даже прекрасный пол принимал такое живое участие в кровавой потехе, можно себе представить, с каким азартом следили за ней мужчины. Их волнение выражалось громкими кликами при каждом новом повороте боя; взоры всех были прикованы к происходящему на арене; глядя на зрителей, можно было подумать, что они сами раздают или получают удары. В минуты затишья слышались громкие восклицания герольдов:
— Сражайтесь, храбрые рыцари! Человек умирает, а слава живёт! Сражайтесь! Смерть лучше поражения! Сражайтесь, храбрые рыцари, ибо прекрасные очи взирают на ваши подвиги.
Битва шла с переменным успехом. Каждый из зрителей старался отыскать глазами предводителей, державшихся в самой гуще сражения и ободрявших товарищей восклицаниями и собственным примером. Оба совершали славные подвиги, оба не находили среди всех остальных рыцарей равных противников. Побуждаемые взаимной враждой, прекрасно понимая, что падение одного из них равносильно решительной победе другого, они всё время искали встречи. Но сумятица и беспорядок в начале боя были таковы, что все их старания ни к чему не приводили: их постоянно разлучали другие участники турнира, в свою очередь стремившиеся помериться силами с предводителем враждебной партии.
Но мало-помалу ряды сражавшихся стали редеть: одни признали себя побеждёнными, других прижали к ограде в конце арены, третьи лежали на земле раненые, и храмовник с рыцарем Лишённым Наследства сошлись наконец лицом к лицу. Соперники схватились со всей яростью смертельной вражды. Искусство, с каким они наносили и отражали удары, было таково, что у зрителей невольно вырывались единодушные возгласы восторга и одобрения.
Но именно в эту минуту партия рыцаря Лишённого Наследства оказалась в очень трудном положении: на одном фланге его сторонников теснила богатырская рука Реджинальда Фрон де Бефа, на другом — могучий Ательстан опрокидывал и рассеивал всех, попадавшихся ему на пути. Видя, что перед ними нет более непосредственных противников, оба эти рыцаря, по-видимому, подумали одновременно, что доставят решительную победу своей партии, если помогут храмовнику сладить с его врагом. Поэтому оба разом повернули коней и с разных сторон помчались на рыцаря Лишённого Наследства. Невероятно, чтобы один человек мог устоять против такого неожиданного и неравного нападения, если бы его не предупредили общие крики зрителей, которые не могли оставаться безучастными свидетелями такой неминуемой опасности.
— Берегись, берегись, сэр Лишённый Наследства! — кричали со всех сторон, так что рыцарь успел вовремя заметить новых противников.
Изо всей силы ударив храмовника, он осадил свою лошадь назад и увернулся от нападения Ательстана и Реджинальда Фрон де Бефа. Оба эти рыцаря едва не столкнулись друг с другом и, не удержав вовремя своих лошадей, промчались между соперниками. Однако они тотчас исправили свой промах и вместе с Брианом де Буагильбером втроём напали на рыцаря Лишённого Наследства.
Ничто не могло бы спасти его, если бы не удивительная сила и резвость благородного коня, доставшегося ему накануне после победы. Это его выручило, тем более что лошадь Буагильбера была ранена, а кони Ательстана и Реджинальда Фрон де Бефа изнемогали под грузом своих гигантских хозяев, закованных в тяжёлые доспехи. Рыцарь Лишённый Наследства с таким искусством управлял своим конём, а благородное животное так быстро ему повиновалось, что в течение нескольких минут он мог отбиваться сразу от трех противников. С быстротою сокола увёртывался он от врагов, бросаясь то на одного, то на другого, на лету ударяя мечом и тотчас отскакивая назад, не получая предназначенных ему ответных ударов.
Все зрители бешено рукоплескали его искусству, однако было ясно, что он всё-таки должен пасть под напором троих противников. Тогда вся знать, окружавшая принца Джона, стала единодушно упрашивать его поскорее бросить жезл на арену, чтобы спасти доблестного рыцаря от бесславного поражения, вызванного численным превосходством противников.
— Ну нет, клянусь небом, — отвечал принц Джон, — этот выскочка, скрывающий своё имя да ещё пренебрегающий нашим хлебосольством, уже получил приз, пускай теперь выигрывают другие.
Едва он произнёс эти слова, как неожиданный случай решил судьбу турнира.
В числе сторонников Desdichado был один рыцарь в чёрных доспехах, верхом на вороной лошади, такой же крепкой и мощной, как и сам всадник. У этого рыцаря на щите не было никакого девиза, и до сих пор он почти не принимал участия в битве, ограничиваясь отражением случайных противников, никого не преследуя и сам никого не вызывая. Словом, он играл скорее роль зрителя, нежели деятельного участника в турнире, и зрители прозвали его Le noir Faineant — Чёрным Лентяем. Теперь этот рыцарь словно проснулся. Видя, как яростно теснят предводителя его партии, он вонзил шпоры в бока своей лошади и, как молния, помчался на помощь товарищу, зычным голосом крикнув:
— Desdichado! Иду на выручку! И пора было выручать его. В то время как рыцарь Лишённый Наследства бился с храмовником, Фрон де Беф занёс над ним меч. Однако, прежде чем Фрон де Беф успел нанести удар, чёрный всадник хватил его по голове. Скользнув по гладкому шлему, меч со страшной силой обрушился на броню коня, и Фрон де Беф, оглушённый яростным ударом, рухнул на землю вместе с лошадью. Тогда Чёрный Лентяй направил коня к Ательстану Конингсбургскому. Бросив меч, сломавшийся в схватке с Фрон де Бефом, он выхватил из рук увальня сакса тяжёлую секиру и так ударил его по гребню шлема, что Ательстан без чувств растянулся на земле. Совершив эти два подвига, за которые зрители наградили его тем более бурными выражениями восторга, что их не ожидали, Чёрный Рыцарь, казалось, снова впал в состояние вялого безучастия и спокойно отъехал в северный конец ристалища, предоставляя своему предводителю самому расправиться с Брианом де Буагильбером. Теперь это было уже не такой трудной задачей, как раньше. Потеряв много крови, лошадь храмовника не выдержала последнего столкновения с рыцарем Лишённым Наследства и свалилась. Бриан де Буагильбер скатился на землю, запутавшись ногой в стремени. Его противник мигом соскочил с коня и, занеся роковой меч над головой поверженного врага, велел ему сдаваться. Тогда принц Джон, взволнованный опасностью, в какой находился рыцарь Храма, избавил Буагильбера от унижения признать себя побеждённым: принц бросил на арену свой жезл и тем положил конец состязанию.
Впрочем, последние вспышки битвы догорали сами собой, так как большинство рыцарей, остававшихся ещё на поле битвы, как бы по взаимному соглашению воздерживалось от дальнейшей борьбы, предоставив предводителям самим решать судьбу партии.
Оруженосцы, благоразумно избегавшие подавать помощь своим хозяевам во время битвы, толпой устремились на арену, чтобы подобрать раненых, которых с величайшей заботливостью и вниманием перенесли в соседние шатры и в другие помещения, заготовленные в ближайшем селении.
Так кончилась достопамятная ратная потеха при Ашби де ла Зуш — один из самых блестящих турниров того времени. Правда, только четыре рыцаря встретили смерть на ристалище, а один из них попросту задохнулся от жары в своём панцире, однако более тридцати получили тяжкие раны и увечья, от которых четверо или пятеро вскоре также умерли, а многие на всю жизнь остались калеками. А потому в старинных летописях этот турнир именуется «благородным и весёлым ратным игрищем при Ашби».
Теперь принцу Джону предстояло рассудить, кто из рыцарей наиболее отличился в бою, и он решил отдать пальму первенства тому рыцарю, которого народная молва окрестила Чёрным Лентяем.
Некоторые из присутствовавших возражали принцу, указывая, что честь победы на турнире принадлежала рыцарю Лишённому Наследства: он один одолел шестерых противников и выбил из седла и поверг на землю предводителя противной партии. Но принц Джон стоял на своём, утверждая, что рыцарь Лишённый Наследства и его сторонники непременно проиграли бы состязание, если не подоспел на выручку могучий рыцарь в чёрных доспехах, а потому ему и следует присудить приз.
Однако, к удивлению всех присутствующих. Чёрного Рыцаря нигде не могли отыскать. В ту минуту, как кончилось состязание, он покинул ристалище, и некоторые из зрителей видели, как он медленно ехал к лесу с тем апатичным и равнодушным видом, за который его и прозвали Чёрным Лентяем. Тщетно дважды трубили, трубы и герольды громким голосом вызывали его вперёд — он не явился. Принцу Джону пришлось снова решать, кому следует вручить приз. Теперь уже нельзя было долее откладывать признание прав рыцаря Лишённого Наследства; потому он и был провозглашён героем дня.
По залитому кровью, усеянному обломками оружия и трупами лошадей полю маршалы повели победителя к подножию трона принца Джона.
— Рыцарь Лишённый Наследства, — сказал принц Джон, — если вы всё ещё не согласны объявить нам своё настоящее имя, мы под этим титулом вторично признаем вас победителем на турнире и заявляем, что вы имеете право получить из рук королевы любви и красоты почётный венец, который вы своею доблестью вполне заслужили.
Рыцарь почтительно и изящно поклонился, но не произнёс ни слова в ответ.
Опять зазвучали трубы, и герольды громогласно провозгласили честь храбрым и славу победителю. Дамы замахали своими шёлковыми платками и вышитыми покрывалами. Зрители всех сословий единодушно изъявляли свой восторг, а маршалы проводили рыцаря к подножию почётного трона, где сидела леди Ровена.
Победителя поставили на колени на нижней ступени подножия трона. Казалось, что с той минуты, как прекратилась битва, он двигался и действовал уже не по собственной воле, а скорей по указке окружавших его людей. Некоторые заметили, что, когда его вторично вели через ристалище, он шатался. Ровена величавой поступью сошла с возвышения и только хотела возложить венец, который она держала в руках, на шлем рыцаря, как все маршалы воскликнули в один голос:
— Так нельзя. Нужно, чтоб он обнажил голову.
Рыцарь слабым голосом пробормотал несколько слов, которые глухо и неясно прозвучали из-под забрала. Только и можно было разобрать, что он просит не снимать с него шлема.
Но маршалы — из желания ли соблюсти все формальности или из любопытства — не обратили внимания на его заявление и, разрезав завязки шлема, расстегнув латный нашейник, обнажили его голову. Перед взорами присутствующих предстало красивое, потемневшее от загара лицо молодого человека лет двадцати пяти, обрамлённое короткими светлыми волосами. Это лицо было бледно как смерть и в одном или двух местах запятнано кровью.
Слабый крик вырвался из груди Ровены, когда она увидела его. Однако, овладев собой и вся дрожа от сдерживаемого волнения, она принудила себя выдержать роль до конца. Она возложила на склонённую перед ней голову рыцаря великолепный венок, назначенный в награду победителю, и произнесла внятно и спокойно следующие слова:
— Жалую тебе этот венец, сэр рыцарь, как награду, предназначенную доблестному победителю на сегодняшнем турнире. — Тут она замолкла на несколько секунд, но потом прибавила с твёрдостью: — И никогда венец рыцарства не был возложен на более достойное чело.
Рыцарь склонил голову и поцеловал руку прекрасной королевы, вручившей ему награду за храбрость, потом внезапно пошатнулся и упал у её ног.
Последовало всеобщее смятение. Седрик, онемевший от изумления при внезапном появлении своего изгнанного сына, бросился было вперёд, словно желая разлучить его с Ровеной. Но маршалы успели предупредить его: угадав причину обморока Айвенго, они поспешили расстегнуть его панцирь и увидели, что у него в боку зияет рана, нанесённая ударом копья.
Глава XIII
«Пусть каждый, кто искусством знаменит,
Ко мне приблизится, — сказал Атрид, —
Пускай ко мне героя подойдут,
Которым строгий ваш не страшен суд,
И тучного быка получит тот,
Кто всех стрелков уменьем превзойдёт».
«Илиада»
Ко мне приблизится, — сказал Атрид, —
Пускай ко мне героя подойдут,
Которым строгий ваш не страшен суд,
И тучного быка получит тот,
Кто всех стрелков уменьем превзойдёт».
«Илиада»
Как только было произнесено имя Айвенго, оно стало передаваться из уст в уста со всею быстротой, какую могло сообщить усердие одних и любопытство других. Очень скоро оно достигло слуха принца Джона, лицо его омрачилось, когда он услышал эту новость, затем, оглянувшись вокруг, сказал с пренебрежительным видом:
— Что вы думаете, господа, а в особенности вы, сэр приор, о рассуждениях учёных относительно не зависящих от нас симпатий и антипатий? Недаром я сразу почувствовал неприязнь к этому молодцу, хотя и не подозревал, что под его доспехами скрывается любимчик моего брата.
— Фрон де Беф, пожалуй, должен будет возвратить своё поместье Айвенго, — сказал де Браси, который, с честью выполнил свои обязанности на турнире, успел снять щит и шлем и присоединился к свите принца.
— Да, — молвил Вальдемар Фиц-Урс, — этот воин, вероятно, потребует обратно замок и поместье, пожалованные ему Ричардом, а потом благодаря великодушию вашего высочества перешедшие во владение Фрон де Бефа.
— Фрон де Беф, — возразил принц Джон, — скорее способен поглотить ещё три таких поместья, как поместье Айвенго, чем вернуть обратно хоть одно. Впрочем, я полагаю, что никто из вас не станет отрицать моего права раздавать ленные поместья тем верным слугам, которые сомкнулись вокруг меня и готовы нести воинскую службу не так, как те бродяги, которые скитаются по чужим странам и не способны ни охранять отечество, ни показать нам свою преданность.
Окружающие были лично заинтересованы в этом вопросе, и потому никто и не подумал оспаривать мнимые права принца.
— Щедрый принц! Вот истинно благородный властелин: он принимает на себя труд вознаграждать своих преданных сторонников!
Таковы были слова, раздавшиеся среди приближённых принца: каждый из них сам надеялся поживиться за счёт любимцев и сторонников короля Ричарда, а многие уже преуспели в этом.
Аббат Эймер присоединился к общему мнению, заметив только, что «благословенный Иерусалим» нельзя, собственно, причислять к чужим странам, ибо он есть наш общий отец, отец всех христиан.
— Однако я не вижу, — продолжал аббат, — какое отношение имеет рыцарь Айвенго к Иерусалиму? Насколько мне известно, крестоносцы под начальством Ричарда не бывали дальше Аскалона, который, как всем ведомо, есть город филистимлян и не может пользоваться привилегиями священного города.
Вальдемар, ходивший из любопытства взглянуть на Айвенго, воротился в ложу принца.
— Этот храбрец, — сказал он, — вряд ли наделает много хлопот вашему высочеству, а Фрон де Беф может спокойно владеть своими поместьями: рыцарь очень серьёзно ранен.
— Какова бы ни была его судьба, он всё-таки победитель нынешнего дня, — сказал принц Джон, — и, будь он самым опасным из наших врагов или самым верным из друзей нашего брата — что почти одно и тоже, — следует залечить его раны: наш собственный врач подаст ему помощь.
При этих словах коварная улыбка появилась на губах принца. Вальдемар поспешил ответить, что Айвенго уже унесён с ристалища и находится на попечении друзей.
— Мне было грустно смотреть, — продолжал он, — на печаль королевы любви и красоты: ей предстояло царствовать всего один день, да и тот по милости этого происшествия превратился в день скорби. Я вообще не такой человек, чтобы женская печаль могла меня растрогать, но эта леди Ровена с таким достоинством сдерживала свою скорбь, что о ней можно было догадываться лишь по её стиснутым рукам и сухим глазам, смотревшим на бездыханное тело у её ног.
— Кто эта леди Ровена, о которой столько говорят? — спросил принц Джон.
— Она богатейшая наследница знатного саксонского рода, — отвечал аббат Эймер, — роза красоты и бесценная жемчужина, прекраснейшая из тысячи, зерно ладана, благовонная мирра.
— Мы утешим её скорбь, — сказал принц Джон, — и заодно улучшим её род, выдав замуж за норманна. Она, должно быть, несовершеннолетняя, а следовательно, мы имеем королевское право располагать её рукой. Что ты на это скажешь, де Браси? Не желаешь ли получить землю и доходы, сочетавшись браком с саксонкой, по примеру соратников Завоевателя?
— Если земли окажутся мне по вкусу, невеста мне наверняка понравится, и я буду крайне признателен вашему высочеству за это доброе дело, — отвечал де Браси. — Оно с избытком покроет все обещания, данные вашему верному слуге и вассалу.
— Мы этого не забудем, — сказал принц Джон. — А чтобы не терять даром времени, вели нашему сенешалю распорядиться, чтобы на сегодняшнем вечернем пиру была эта леди Ровена. Пригласите также и того мужлана — её опекуна, да и саксонского быка, которого Чёрный Рыцарь свалил нынче на турнире. Де Бигот, — продолжал принц, обращаясь к своему сенешалю, — постарайся передать им наше вторичное приглашение в такой учтивой форме, чтобы польстить их саксонской гордости и лишить их возможности отказать нам ещё раз. Хотя, клянусь костями Бекета, оказывать им любезность — всё равно что метать бисер перед свиньями!
Сказав это, принц Джон собрался уже подать сигнал к отбытию с ристалища, когда ему вручили маленькую записку.
— Откуда? — спросил принц, оглянувшись на подателя.
— Из-за границы, государь, но не знаю откуда, — отвечал слуга, — это письмо привёз сюда француз, который говорит, что скакал день и ночь, чтобы вручить его вашему высочеству.
Принц Джон внимательно посмотрел на адрес, потом на печать, скреплявшую шёлковую нить, которой была обмотана свёрнутая записка: на печати были изображены три лилии. Принц с явным волнением развернул письмо и, когда прочёл его, встревожился ещё сильнее. Записка гласила:
«Будьте осторожны — дьявол спущен с цепи».
Принц побледнел как смерть, сначала потупился, потом поднял глаза к небу, как человек, только что узнавший, что он приговорён к смерти. Оправившись от первого потрясения, он отвёл в сторону Вальдемара Фиц-Урса и де Браси и дал им поочерёдно прочесть записку.
— Это значит, — сказал он упавшим голосом, — что брат мой Ричард получил свободу.
— Быть может, это ложная тревога или поддельное письмо? — спросил де Браси.
— Нет, это подлинный почерк и печать самого короля Франции, — возразил принц Джон.
— В таком случае, — предложил Фиц-Урс, — пора нашей партии сосредоточиться в каком-нибудь сборном месте, например в Йорке. Через несколько дней, наверно, будет уже слишком поздно. Вашему высочеству следует прекратить эти забавы.
— Однако, — сказал де Браси, — нельзя распустить простолюдинов и иоменов без обещанных состязаний.
— Ну что ж, — сказал Вальдемар, — ещё далеко до ночи, пускай стрелки выпустят в цель несколько десятков стрел, а потом можно присудить приз. Тогда всё, что принц обещал этому стаду саксонских рабов, будет выполнено с избытком.
— Спасибо, Вальдемар, — сказал принц. — Между прочим, ты мне напомнил, что я должен ещё отплатить тому дерзкому простолюдину, который осмелился вчера оскорбить нашу особу. Пускай и вечерний пир пройдёт своим чередом, как было назначено сначала. Даже если это — последний час моей власти, я посвящу его мщению и удовольствиям: пусть новые заботы приходят завтра.
Вскоре звуки труб вновь собрали зрителей, начавших было расходиться. Вслед за тем было объявлено, что принц Джон ввиду неотложных дел вынужден отменить завтрашний праздник. Тем не менее ему не хотелось отпускать добрых иоменов, не испытав их искусства и ловкости. Поэтому он соблаговолил распорядиться, чтобы назначенное на завтра состязание в стрельбе из луков состоялось теперь же, до захода солнца. Наилучшему стрелку полагается приз: рог в серебряной оправе и шёлковая перевязь с великолепной вышивкой и медальоном святого Губерта, покровителя охоты.
Сначала более тридцати иоменов явились на состязание. Среди них были и королевские лесничие из Нидвуда и Чарнвуда. Но когда стрелки поняли, с кем им придётся мериться силами, человек двадцать сразу же отказались от своего намерения, так как никому не хотелось идти на заведомый проигрыш. В те времена каждый искусный стрелок был хорошо известен во всей округе, и все состязавшиеся знали, чего они могут ждать друг от друга, вроде того, как в наши дни известны каждому любителю спорта приметы и свойства лошади, которая бежала на скачках в Ньюмаркете.
Однако и после этого в списке соперников значилось восемь иоменов. Желая поближе рассмотреть этих отборных стрелков, принц Джон спустился на арену. Некоторые из них носили форму королевских стрелков. Удовлетворив своё любопытство, он огляделся вокруг, отыскивая ненавистного ему иомена. Оказалось, что тот спокойно стоит там же, где вчера.
— Эй, молодец! — сказал принц Джон. — Я так и думал, что ты только нахальный хвастун, а не настоящий стрелок! Я вижу, ты не решаешься выступить рядом с этими ребятами.
— Прошу извинить, сэр, — отвечал иомен, — у меня есть другая причина, чтобы воздержаться от стрельбы, а не боязнь поражения.
— Какая же именно? — осведомился принц Джон. Сам не зная почему, он испытывал мучительный интерес к этому человеку.
— Я не знаю, — отвечал иомен, — та ли у них мишень, что у меня, привыкли ли они к ней, как я? И ещё потому, что сомневаюсь, будет ли приятно вашей светлости, если и третий приз достанется человеку, невольно заслужившему ваше неудовольствие.
Принц Джон покраснел и спросил:
— Как тебя зовут?
— Локсли, — отвечал иомен.
— Ну, Локсли, — продолжал принц, — ты непременно примешь участие в состязании после того, как эти иомены покажут своё искусство. Если выиграешь приз, я надбавлю тебе двадцать червонцев, но если проиграешь, с тебя сдерут твой зелёный кафтан и прогонят с арены кнутом, как наглого болтуна.
— А что, если я не захочу стрелять на таких условиях? — сказал иомен. — Ваша милость — человек могущественный, что и говорить! У вас большая стража, так что содрать с меня одежду и отстегать легко, но принудить меня натянуть лук и выстрелить нельзя.
— Если ты откажешься от моего предложения, начальник стражи сломает твой лук и стрелы и выгонит тебя отсюда, как малодушного труса.
— Вы не по совести ставите мне условия, гордый принц, — сказал иомен. — Принуждаете меня к соперничеству с лучшими стрелками Лестера и Стаффордшира, а в случае неудачи грозите мне таким позором. Но я повинуюсь вашему желанию.
— Воины, присматривать за ним хорошенько! — сказал принц Джон. — Он уже струсил, а я не хочу, чтобы он уклонился от испытания. А вы, друзья, стреляйте смелее. Жареный олень и бочонок вина приготовлены для вас вон в той палатке. После вручения приза вы можете подкрепить свои силы и отведать прекрасного вина.
Мишень установили в верхнем конце южного проезда на ристалище. Участники состязания должны были поочерёдно становиться на нижнем конце проезда; отсюда до мишени было достаточное расстояние для стрельбы из лука, что называлось «на ветер». Очередь устанавливалась по жребию, каждый стрелок должен был выпустить по три стрелы. Состязанием заведовал старшина низшего звания, носивший титул «старшины игр», так как маршалы турнира считали для себя унизительным руководить забавами иоменов.
Выступая один за другим, стрелки уверенно посылали в цель свои стрелы. Из двадцати четырех стрел десять вонзились в мишень, а остальные расположились так близко от неё, что попадание можно было считать хорошим. Из десяти стрел, попавших в мишень, две вонзились во внутренний круг, и обе принадлежали Губерту — лесничему, состоявшему на службе у Мальвуазена. Его и признали победителем.
— Ну что же, Локсли? — со злой усмешкой сказал принц Джон, обращаясь к смелому иомену. — Хочешь ты помериться с Губертом или предпочитаешь сразу отдать свой лук и колчан?
— Коли иначе нельзя, — сказал Локсли, — я не прочь попытать счастья. Только с одним условием: если я дважды попаду в цель Губерта, он должен будет стрелять в ту цель, которую я выберу.
— Это справедливое требование, — сказал принц Джон, — и мы на него согласны. Губерт, если ты побьёшь этого хвастуна, я насыплю тебе полный рог серебра.
— Человек может сделать только то, что в его силах, — отвечал Губерт. — Мой дедушка отлично стрелял из лука в битве при Гастингсе, и я надеюсь, что не посрамлю его памяти.
Первую мишень сняли и поставили другую такую же. Губерт, как победивший на предварительном состязании, стрелял первым. Он долго целился, прикидывая глазом расстояние, в то же время держал лук натянутым, наложив стрелу на тетиву. Наконец он ступил шаг вперёд и, вытянув левую руку так, что середина или прицел лука пришёлся вровень с лицом, оттянул тетиву вплоть до самого уха. Стрела засвистела в воздухе и вонзилась в круг, но не в центр мишени.
— Вы не приняли в расчёт ветра, Губерт, — сказал его соперник, натягивая свой лук, — а то вы попали бы ещё лучше.
С этими словами Локсли стал на назначенное место и спустил стрелу с беспечным видом, почти не целясь. Его стрела вонзилась в мишень на два дюйма ближе к центру, чем у Губерта.
— Клянусь небом, — сказал принц Джон Губерту, — тебя стоит повесить, если ты потерпишь, чтобы этот негодяй тебя превзошёл в стрельбе.
Но у Губерта на все случаи был только один ответ.
— Да хоть повесьте меня, ваше высочество, — сказал он, — человек может сделать только то, что в его силах. А вот мой дедушка важно стрелял из лука…
— Чёрт побери твоего деда и всё его потомство! — прервал его принц Джон. — Стреляй, бездельник, да хорошенько, а не то тебе будет плохо!
Понукаемый таким образом, Губерт снова стал на место и, помня совет своего соперника, принял в расчёт только что поднявшийся слабый ветерок, прицелился и выстрелил так удачно, что попал в самую середину мишени.
— Ай да Губерт! Ай да Губерт! — закричала толпа, которая гораздо более сочувствовала известному ей стрелку, чем незнакомцу. — В самую серединку! В самую серёдку! Да здравствует Губерт!
— Лучше этого выстрела тебе не удастся сделать, Локсли, — сказал принц со злорадной улыбкой.
— Ну-ка, я подшибу его стрелу, — отвечал Локсли и, прицелившись, расщепил торчащую в мишени стрелу Губерта. Зрители, теснившиеся вокруг, были так потрясены этим чудом искусства, что даже не выражали своего изумления обычными в таких случаях возгласами.
— Это, должно быть, не человек, а дьявол! — шептали друг другу иомены. — С тех пор как в Англии согнули первый лук, такого стрелка ещё не видывали.
— Теперь, — сказал Локсли, — разрешите мне, ваша милость, поставить такую мишень, какая в обычае у нас в северной области, и прошу пострелять по ней любого доблестного иомена, который хочет заслужить улыбку своей красотки.
С этими словами он направился за пределы ограды, но, оглянувшись, прибавил:
— Если угодно, пошлите со мной стражу. Мне нужно срезать ветку с ближайшей ивы.
Принц Джон подал было знак сторожам следовать за ним. Но со всех сторон раздались крики: «Позор, позор!» — и принцу пришлось отменить своё оскорбительное распоряжение.
Через минуту Локсли воротился и принёс прямой прут толщиной в палец и футов в шесть длиной. Он принялся сдирать с него кору, говоря, что предлагать хорошему охотнику стрелять по такой широченной мишени, какая была поставлена раньше, — значит насмехаться над ним. У него на родине всякий сказал бы, что тогда уж лучше сделать мишенью круглый стол короля Артура, вокруг которого умещалось шестьдесят человек.
— У нас, — говорил он, — семилетний ребёнок попадает тупой стрелой в такую мишень.
Потом он степенным шагом перешёл на противоположный конец ристалища, воткнул ивовый прут отвесно в землю и сказал:
— А вот если кто попадёт в эту палку за сто ярдов, того я назову достойным носить лук и стрелы в присутствии короля, будь это сам славный Ричард.
— Мой дед, — сказал Губерт, — изрядно стрелял из лука в битве при Гастингсе, но в такие мишени не стреливал, да и я не стану. Коли этот иомен подшибет такую тростинку, я охотно уступлю первенство ему или, скорее, тому бесу, что носит его куртку, потому что человек не может так стрелять. Человек может сделать только то, что в его силах. Я не стану стрелять, раз сам знаю, что наверняка промахнусь. Ведь это всё равно, что стрелять в остриё ножа, или в соломинку, или в солнечный луч… Эта белая чёрточка так тонка, что я и разглядеть-то её не могу.
— Трусливый пёс! — воскликнул принц Джон. — Ну, Локсли, плут, стреляй хоть ты, и, если попадёшь в такую цель, я скажу, что ты первый человек, которому это удалось. Нечего хвастать своим превосходством, пока оно не подтверждено делом.
— Я сделаю то, что в моих силах, — отвечал Локсли. — Большего от человека нельзя требовать, как говорит Губерт.
Сказав это, он снова взялся за лук, но предварительно переменил тетиву, находя, что она недостаточно кругла и успела немного перетереться от двух предыдущих выстрелов. На этот раз он прицеливался гораздо тщательнее, и толпа народа, затаив дыхание, ждала, что будет. Стрелок оправдал общую уверенность в его искусстве: стрела расщепила ивовый прут, в который была направлена. Последовал взрыв восторженных восклицаний. Сам принц Джон позабыл на минуту свою неприязнь к Локсли, так он был поражён его ловкостью.
— Вот тебе двадцать золотых, — сказал принц, — и охотничий рог. Ты честно заслужил приз. Мы дадим тебе пятьдесят золотых, если ты согласишься носить нашу форму и поступить к нам на службу телохранителем. Ещё никогда ни у кого не было такой сильной руки и верного глаза, как у тебя.
— Простите меня, благородный принц, — сказал Локсли. — Я дал обет, что если когда-либо поступлю на службу, то не иначе, как к царственному брату вашего величества, королю Ричарду. Эти двадцать золотых я предоставляю Губерту: он сегодня стрелял из лука ничуть не хуже, чем его покойный дед в битве при Гастингсе. Если бы Губерт из скромности не отказался от состязания, он бы так же попал в прутик, как и я.
Губерт покачал головой и неохотно принял щедрый подарок незнакомца. Вслед за тем Локсли, желая поскорее избегнуть общего внимания, смешался с толпой и больше не показывался.
Быть может, победоносный стрелок не ускользнул бы так легко от принца, если бы принц Джон не был в эту минуту занят гораздо более важными и тревожными мыслями. Подав знак к окончанию состязаний, он подозвал своего камергера и приказал ему немедленно скакать в Ашби и разыскать там еврея Исаака.
— Скажи этой собаке, — сказал он, — чтобы он сегодня же, до солнечного заката, непременно прислал мне две тысячи крон. Он знает, какое я дам обеспечение, но ты всё-таки покажи ему этот перстень, чтобы он не сомневался, что ты от меня. Остальную сумму пусть он доставит мне в Йорк не позже, чем через шесть дней. Если он не исполнит этого, я с него голову сниму. Поглядывай повнимательнее, не пропусти его невзначай по дороге — этот поганый нечестивец ещё сегодня щеголял перед нами своими крадеными нарядами.
Сказав это, принц сел на коня и поехал в Ашби, а после этого стали расходиться и все остальные зрители.
Глава XIV
Была одета пышно рать,
И было рыцарям под стать
Великолепье их забав,
Когда, бывало, всех собрав —
И дам и воинов — в кружок
Звучал в старинном замке рог.
Уортон
И было рыцарям под стать
Великолепье их забав,
Когда, бывало, всех собрав —
И дам и воинов — в кружок
Звучал в старинном замке рог.
Уортон
Принц Джон давал роскошный пир в замке Ашби. Это было не то здание, величавые развалины которого и поныне интересуют путешественников; последнее было выстроено в более поздний период лордом Гастингсом, обергофмейстером английского двора, одной из первых жертв тирании Ричарда III; впрочем, этот лорд более известен как лицо, выведенное на сцену Шекспиром, нежели славой исторического деятеля.
В ту пору замок и городок Ашби принадлежали Роджеру де Квинси, графу Уинчестеру, который отправился вместе с Ричардом в Палестину. Принц Джон занял его замок и без зазрения совести распоряжался его имуществом. Желая ослепить всех своим хлебосольством и великолепием, он приказал приготовить пиршество как можно роскошней.
Поставщики принца, используя полномочия короля, опустошили всю округу. Приглашено было множество гостей. Принц Джон, сознавая необходимость снискать популярность среди местного населения, пригласил несколько знатных семейств саксонского и датского происхождения, а также местных нетитулованных дворян. Многочисленность презираемых и угнетаемых саксов должна была сделать их грозной силой во время приближавшейся смуты, и поэтому, по политическим соображениям, необходимо было заручиться поддержкой их вождей.
В связи с этим принц намеревался обойтись со своими гостями-саксами с непривычной любезностью. Не было человека, который мог бы с такой готовностью, как принц Джон, подчинять свои чувства корыстным интересам, но свойственные ему легкомыслие и вспыльчивость постоянно разрушали и сводили на нет всё, что успевало завоевать его лицемерие.
В этом смысле особенно показательно было его поведение в Ирландии, куда послал его отец, Генрих II, с целью завоевать симпатии жителей этой страны, только что присоединённой к Англии. Ирландские вожди старались оказать юному принцу всевозможные почести, выразить верноподданнические чувства и стремление к миру. Вместо того чтобы любезно отнестись к встретившим его ирландским вождям, принц Джон и его свита не могли удержаться от искушения подёргать их за длинные бороды. Подобное поведение, разумеется, жестоко оскорбило именитых представителей Ирландии и роковым образом повлияло на отношение этой страны к английскому владычеству. Нужно помнить об этой непоследовательности, свойственной принцу Джону, для того чтобы понять его поведение на пиру.
Следуя решению, принятому в более спокойные минуты, принц Джон встретил Седрика и Ательстана с отменной вежливостью и выразил только сожаление, а не гнев, когда Седрик извинился, говоря, что леди Ровена по нездоровью не могла принять его любезное приглашение. Седрик и Ательстан были в старинной саксонской одежде. Их костюмы, сшитые из дорогой материи, вовсе не были безобразны, но по своему покрою они так отличались от модных нарядов остальных гостей, что принц и Вальдемар Фиц-Урс при виде саксов насилу удержались от смеха. Однако, с точки зрения здравого смысла, короткая и плотно прилегающая к телу туника и длинный плащ саксов были красивее и удобнее, чем костюм норманнов, состоявший из широкого и длинного камзола, настолько просторного, что он более походил на рубашку или кафтан извозчика, поверх которого надевался короткий плащ. Плащ этот не защищал ни от дождя, ни от холода и только на то и годился, чтобы на него нашивали столько дорогих мехов, кружев и драгоценных камней, сколько удавалось уместить здесь портному. Карл Великий, в царствование которого эти плащи впервые вошли в употребление, был поражён их нелепостью. «Скажите, ради бога, — говорил он, — к чему эти кургузые плащи? В постели они вас не прикроют, на коне не защитят от ветра и дождя, а в сидячем положении не предохранят ног от сырости или мороза».
Тем не менее короткие плащи всё ещё были в моде в то время, в особенности при дворах принцев из дома Анжу. Они были широко распространены и среди свиты принца Джона. Понятно, что длинные мантии, составляющие верхнюю одежду саксов, казались тут очень смешными.
Гости сидели за столом, ломившимся под бременем вкусных яств. Сопровождавшие принца многочисленные повара, стремясь как можно больше разнообразить блюда, подаваемые на стол, ухитрялись так приготовить кушанья, что они приобретали необычайный вид, вроде того, как и нынешние мастера кулинарного искусства доводят обыкновенные съестные припасы до степени полной неузнаваемости. Помимо блюд домашнего изготовления, тут было немало тонких яств, привезённых из чужих краёв, жирных паштетов, сладких пирогов и крупитчатого хлеба, который подавался только за столом у знатнейших особ. Пир увенчивался наилучшими винами, как иностранными, так и местными.
Норманское дворянство, привыкшее к большой роскоши, было довольно умеренно в пище и питьё. Оно охотно предавалось удовольствию хорошо поесть, но отдавало предпочтение изысканности, а не количеству съеденного. Норманны считали обжорство и пьянство отличительными качествами побеждённых саксов и считали эти качества свойственными низшей породе людей.
Однако принц Джон и его приспешники, подражавшие его слабостям, сами были склонны к излишествам в этом отношении. Как известно, принц Джон оттого и умер, что объелся персиками, запивая их молодым пивом. Но он, во всяком случае, составлял исключение среди своих соотечественников.
С лукавой важностью, лишь изредка подавая друг другу таинственные знаки, норманские рыцари и дворяне взирали на бесхитростное поведение Седрика и Ательстана, не привыкших к подобным пирам. И пока их поступки были предметом столь насмешливого внимания, эти не обученные хорошим манерам саксы несколько раз погрешили против условных правил, установленных для хорошего общества. Между тем, как известно, человеку несравненно легче прощаются серьёзные прегрешения против благовоспитанности или даже против нравственности, нежели незнание малейших предписаний моды или светских приличий. Седрик после мытья рук обтёр их полотенцем, вместо того чтобы обсушить их, изящно помахав ими в воздухе. Это показалось присутствующим гораздо смешнее того, что Ательстан один уничтожил огромный пирог, начинённый самой изысканной заморской дичью и носивший в то время название карум-пай. Но когда после перекрёстного допроса выяснилось, что конингсбургский тан не имел никакого понятия о том, что он проглотил, и принимал начинку карум-пая за мясо жаворонков и голубей, тогда как на самом деле это были беккафичи и соловьи, его невежество вызвало гораздо больше насмешек, чем проявленная им прожорливость.
Долгий пир наконец кончился. За круговой чашей гости разговорились о подвигах прошедшего турнира, о неизвестном победителе в стрельбе из лука, о Чёрном Рыцаре, отказавшемся от заслуженной славы, и о доблестном Айвенго, купившем победу столь дорогой ценой. Обо всём говорилось с военной прямотой, шутки и смех звучали по всему залу. Один принц Джон сидел, угрюмо нахмурясь; видно было, что какая-то тяжкая забота легла на его душу. Только иногда под влиянием своих приближённых он на минуту принуждал себя заинтересоваться окружающими. В такие минуты он хватал со стола кубок с вином, выпивал его залпом и, чтобы поднять настроение, вмешивался в общий разговор, нередко невпопад.
— Этот кубок, — сказал он, — мы поднимем за здоровье Уилфреда Айвенго, героя нынешнего турнира. Мы сожалеем, что рана препятствует его участию в нашем пире. Пускай же выпьют вместе со мной за его здоровье. В особенности же Седрик Ротервудский, почтенный отец подающего большие надежды сына.
— Нет, государь, — возразил Седрик, вставая и ставя обратно на стол невыпитый кубок, — я не считаю больше сыном непокорного юношу, который ослушался моих приказаний и отрёкся от нравов и обычаев предков.
— Не может быть! — воскликнул принц Джон с хорошо разыгранным изумлением. — Возможно ли, чтобы столь доблестный рыцарь был непокорным и недостойным сыном?
— Да, государь, — отвечал Седрик, — таков Уилфред. Он покинул отчий дом и присоединился к легкомысленным дворянам, составляющим двор вашего брата. Там он и научился наездническим фокусам, которые вы так высоко цените. Он покинул меня, вопреки моему запрещению. В дни короля Альфреда такой поступок назывался бы непослушанием, а это считалось преступлением, которое наказывалось очень строго.
— Увы! — молвил принц Джон с глубоким вздохом притворного сочувствия. — Уж если ваш сын связался с моим несчастным братом, так нечего спрашивать, где и от кого он научился неуважению к родителям.
И это говорил принц Джон, намеренно забывая, что из всех сыновей Генриха II именно он больше всех отличался своим непокорным нравом и неблагодарностью по отношению к отцу.
— Мне кажется, — сказал он, помолчав, — что мой брат намеревался даровать своему любимцу богатое поместье.
— Он так и сделал, — отвечал Седрик. — Одной из главных причин моей ссоры с сыном и послужило его унизительное согласие принять на правах вассала именно те поместья, которыми его предки владели по праву, независимо ни от чьей воли.
— Стало быть, вы не будете возражать, добрый Седрик, — сказал принц Джон, — если мы закрепим это поместье за лицом, которому не будет обидно принять землю в подарок от британской короны. Сэр Реджинальд Фрон де Беф, — продолжал он, обращаясь к барону, — надеюсь, вы сумеете удержать за собой доброе баронское поместье Айвенго. Тогда сэр Уилфред не навлечёт на себя вторично родительского гнева, снова вступив во владение им.
— Клянусь святым Антонием, — отвечал чернобровый богатырь, — я согласен, чтобы ваше высочество зачислили меня в саксы, если Седрик, или Уилфред, или даже самый родовитый англичанин сумеет отнять у меня имение, которое вы изволили мне пожаловать!
— Ну, сэр барон, — молвил Седрик, обиженный этими словами, в которых выразилось обычное презрение норманнов к англичанам, — если бы кому вздумалось назвать тебя саксом, это была бы для тебя большая и незаслуженная честь.
Фрон де Беф хотел было возразить, но принц Джон со свойственными ему легкомыслием и грубостью перебил его.
— Разумеется, господа, — сказал он, — благородный Седрик вполне прав: их порода первенствует над нашей как длиною родословных списков, так и длиною плащей.
— И в ратном поле они тоже бегут впереди нас, — заметил Мальвуазен, — как олень, преследуемый собаками.
— Им не следует идти впереди нас, — сказал приор Эймер. — Не забудьте их превосходство в манерах и знании приличий.
— А также их умеренность в пище и трезвое поведение, — прибавил де Браси, позабыв, что ему обещали саксонскую невесту.
— И мужество, которым они отличались при Гастингсе и в других местах, — заметил Бриан де Буагильбер.
Пока придворные с любезной улыбкой наперебой изощрялись в насмешках, лицо Седрика багровело от гнева, и он с яростью переводил взгляд с одного обидчика на другого, как будто столь быстро наносимые обиды лишали его возможности ответить на каждую в отдельности. Словно затравленный бык, окружённый своими мучителями, он, казалось, не мог сразу решить, на ком из них сорвать свою злобу.
Наконец, задыхаясь от бешенства, он обратился к принцу Джону, главному зачинщику полученных оскорблений.
— Каковы бы ни были недостатки и пороки нашего племени, — сказал он, — каждый сакс счёл бы себя опозоренным, если бы в своём доме допустил такое обращение с безобидным гостем, какое ваше высочество изволил допустить сегодня. А кроме того, каковы бы ни были неудачи, испытанные нашими предками в битве при Гастингсе, об этом следовало бы помолчать тем (тут он взглянул на Фрон де Бефа и храмовника), кто за последние два-три часа не раз был выбит из седла копьём сакса.
— Клянусь богом, ядовитая шутка! — сказал принц Джон. — Как вам это нравится, господа? Наши саксонские подданные совершенствуются в остроумии и храбрости. Вот какие настали времена! Что скажете, милорды? Клянусь солнцем, уж не лучше ли нам сесть на суда да вовремя убраться назад, в Нормандию?
— Это со страху-то перед саксами! — подхватил де Браси со смехом.
— Нам не надо иного оружия, коме охотничьих рогатин, чтобы этих кабанов припереть к стене.
— Полноте шутить, господа рыцари, — сказал Фиц-Урс. — А вашему высочеству пора уверить почтенного Седрика, что в подобных шутках никакой обиды для него нет, хотя наше зубоскальство и может показаться обидным непривычному человеку.
— Обиды? — повторил принц Джон, снова становясь чрезвычайно вежливым. — Надеюсь, никто не может подумать, что я позволю в своём присутствии нанести обиду гостю. Ну вот, я снова наполняю кубок и пью за здоровье самого Седрика, раз он отказывается пить за здоровье своего сына.
И снова пошла кругом заздравная чаша, сопровождаемая лицемерными речами придворных, которые, однако, не произвели на Седрика желаемого действия. Хотя от природы он был не особенно сметлив, но всё же обладал достаточной чуткостью, чтобы не поддаться на все эти любезности. Он молча выслушал следующий тост принца, провозглашённый «за здравие сэра Ательстана Конингсбургского», и выпил вместе со всеми.
Сам Ательстан только поклонился и в ответ на оказанную ему честь разом осушил огромный кубок.
— Ну, господа, — сказал принц Джон, у которого от выпитого вина начинало шуметь в голове, — мы оказали должную честь нашим саксам. Теперь их очередь отплатить нам любезностью. почтенный тан, — продолжал он, обратясь к Седрику, — не соблаговолите ли вы назвать нам такого норманна, имя которого менее всего вам неприятно. Если оно всё-таки оставит после себя неприятный вкус на ваших губах, то вы заглушите его добрым кубком вина.
Фиц-Урс поднялся со своего места и, остановившись за креслом Седрика, шепнул ему, что он не должен упускать удобного случая восстановить доброе согласие между обойма племенами, назвав имя принца Джона.
Сакс ничего не ответил на это дипломатическое предложение, встал со своего места и, налив полную чашу вина, обратился к принцу с такой речью:
— Ваше высочество выразили желание, чтобы я назвал имя норманна, достойного упоминания на нашем пиру. Для меня это довольно тяжёлая задача: всё равно что рабу воспеть своего властелина или побеждённому, переживающему все бедственные последствия завоевания, восхвалять своего победителя. Однако я хочу назвать такого норманна — первого среди храбрых и высшего по званию, лучшего и благороднейшего представителя своего рода. Если же кто-нибудь откажется признать со мною его вполне заслуженную славу, я назову того лжецом и бесчестным человеком и готов ответить за это моей собственной жизнью. Подымаю мой кубок за Ричарда Львиное Сердце!
Принц Джон, ожидавший, что сакс закончит свою речь провозглашением его имени, вздрогнул, услышав имя оскорблённого им брата. Он машинально поднёс к губам кубок с вином, но тотчас поставил его на стол, желая посмотреть, как будут вести себя при этом неожиданном тосте его гости. Не поддержать тост было, пожалуй, так же опасно, как и присоединиться к нему. Иные из придворных, постарше и опытнее других, поступили точно так же, как принц, то есть поднесли кубок к губам и поставили его обратно. Другие, одушевляемые более благородными чувствами, воскликнули: «Да здравствует король Ричард! За его скорейшее возвращение к нам!» Некоторые, в том числе Фрон де Беф и храмовник, вовсе не притронулись к своим кубкам, причём лица их не выражали угрюмое презрение. Однако никто не дерзнул открыто возразить против тоста в честь законного короля.
Насладившись своим торжеством, Седрик обратился к своему спутнику:
— Пойдём, благородный Ательстан, — сказал он. — Мы пробыли здесь достаточно долго, отплатив за любезность принца Джона, пригласившего нас на свой гостеприимный пир. Кому угодно ближе ознакомиться с нашими простыми саксонскими обычаями, милости просим к нам, под кров наших отцов. На королевское пиршество мы довольно насмотрелись. Довольно с нас норманских учтивостей.
С этими словами он встал и вышел из зала, а за ним последовали Ательстан и некоторые другие гостисаксы, которые также сочли себя оскорблёнными издевательством принца Джона и его приближённых.
— Клянусь костями святого Фомы, — сказал принц Джон, когда они ушли, — эти саксонские чурбаны сегодня отличились на турнире и с пира ушли победителями!
— Conclamatum est, poculatum est, — сказал приор Эймер, — то есть выпили мы довольно, покричали вдоволь — пора оставить наши кубки в покое.
— Должно быть, монах собирается исповедовать на ночь какую-нибудь красавицу, что так спешит выйти из-за стола, — сказал де Браси.
— Нет, ошибаетесь, сэр рыцарь, — отвечал аббат, — мне необходимо сегодня же отправиться домой.
— Начинают разбегаться, — шёпотом сказал принц, обращаясь к Фиц-Урсу. — Заранее струсили! И этот подлый приор первый отрекается от меня.
— Не опасайтесь, государь, — сказал Вальдемар, — я приведу ему такие доводы, что он сам поймёт, что необходимо примкнуть к нам, когда мы соберёмся в Йорке… Сэр приор, мне нужно побеседовать с вами наедине, перед тем как вы сядете на коня.
Между тем остальные гости быстро разъезжались. Остались только лица, принадлежавшие к партии принца, и его слуги.
— Вот результат ваших советов, — сказал принц, гневно обратившись к Фиц-Урсу. — За моим собственным столом меня одурачил пьяный саксонский болван, и при одном имени моего брата люди разбегаются от меня, как от прокажённого!
— Потерпите, государь, — сказал советник, — я бы мог возразить на ваше обвинение, сославшись на то, что ваше собственное легкомыслие разрушило мои планы и увлекло вас за пределы благоразумной осторожности. Но теперь не время попрекать друг друга. Де Барси и я тотчас отправимся к этим нерешительным трусам и постараемся доказать им, что они уж слишком далеко зашли, чтобы отступать.
— Ничего из этого не выйдет, — сказал принц Джон, шагая по комнате в сильном возбуждении, которому отчасти способствовало и выпитое им вино. — Они уже видели на стене начертанные письмена; заметили на песке следы львиной лапы; слышали приближающийся львиный рёв, потрясший лес. Теперь ничто не воскресит их мужества.
— Дай бог, чтобы сам-то он не струсил, — шепнул Фиц-Урс, обращаясь к де Браси. — От одного имени брата его трясёт как в лихорадке! Плохо быть советником принца, которому не хватает твёрдости и постоянства как в добрых, так и в худых делах.
Глава XV
Смешно! Он думает, что я всего лишь
Его орудие, его слуга.
Ну что ж, пускай. Но в путанице бед,
Его коварством низким порождённых,
Я проложу дорогу к высшим целям,
И кто меня осудит?
«Базиль», трагедия
Его орудие, его слуга.
Ну что ж, пускай. Но в путанице бед,
Его коварством низким порождённых,
Я проложу дорогу к высшим целям,
И кто меня осудит?
«Базиль», трагедия
Никогда паук не затрачивал столько усилий на восстановление своей разорванной паутины, сколько затратил Вальдемар Фиц-Урс, чтобы собрать разбежавшихся сторонников клики принца Джона. Немногие из них присоединились к нему, разделяя его стремления, и никто — из личной привязанности. Поэтому Фиц-Урсу приходилось напоминать им о преимуществах, которыми они пользовались, и сулить им новые выгоды. Распутных молодых дворян он прельщал картинами необузданного разгула; честолюбивым он обещал власть, корыстным — богатство и увеличение их поместий. Вожаки наёмных отрядов получили денежные подарки, как довод, наиболее доступный их пониманию, и притом такой, без которого всякие другие были бы совершенно напрасны. Деятельный агент принца сыпал обещаниями ещё щедрее, чем деньгами. Было сделано всё для того, чтобы положить конец колебаниям сомневающихся и ободрить малодушных. Он отзывался о возвращении короля Ричарда как о событии совершенно невероятном; но когда по сомнительным ответам и недоверчивому виду своих сообщников замечал, что именно этого они опасаются больше всего, он тотчас менял тактику и смело утверждал, что если бы и случилось такое происшествие, оно не должно оказать никакого влияния на их политические расчёты.
«Если Ричард вернётся, — говорил Фиц-Урс, — он вернётся с тем, чтобы обогатить своих обедневших и обнищавших крестоносцев за счёт тех, кто не последовал за ним в Святую Землю. Он вернётся, чтобы предать страшной каре тех, кто в его отсутствие провинился против законов государства или привилегий короны. Он отомстит рыцарям Храма и иоаннитского ордена за то предпочтение, которое они оказывали Филиппу, королю французскому, во время войн в Палестине. Короче говоря, вернувшись, он будет карать, как изменников, всех сторонников своего брата, принца Джона… Неужели вы так страшитесь его могущества? — продолжал хитрый наперсник принца. — Мы признаём его за храброго и сильного рыцаря, но теперь уже не то время, что было при короле Артуре, когда один воин шёл против целой армии. Если Ричард действительно вернётся, нужно, чтобы он оказался один… Да за ним и некому прийти. Пески Палестины побелели от костей его рыцарского войска, а те из его сторонников, которые вернулись на родину, стали нищими бродягами вроде Уилфреда Айвенго».
«К чему вы говорите о правах Ричарда на престол? — продолжал Фиц-Урс, возражая тем, кого смущала эта сторона дела. — Разве герцог Роберт, старший сын Вильгельма Завоевателя, не имел таких же прав? Между тем престол заняли его младшие братья — сначала Уильям Рыжий, потом Генрих. Роберт был одарён теми же хорошими качествами, какие выдвигаются теперь в пользу Ричарда: он был отважный рыцарь, искусный полководец, щедрый к своим сторонникам, усердный к церкви; вдобавок участвовал в крестовом походе и освободил гроб господень. И, однако же, сам он умер жалким, слепым пленником в Кардиффском замке, потому что противился воле народа, который не пожелал иметь его своим королём! Мы вправе, — говорил Фиц-Урс, — выбрать из числа принцев королевской крови того, кто всех достойней высшей власти… То есть, — поспешил он оговориться, — того, кто, будучи королём, будет более полезен для дворян, чем остальные. Возможно, что Ричард превосходит принца Джона своими личными достоинствами; но когда мы примем во внимание, что Ричард вернётся с мечом мстителя, тогда как Джон обеспечит нам награды, льготы, права, богатства и почести, мы поймём, кого из них должно поддерживать дворянство».
Оратор выставлял ещё и другие доводы в том же духе, стараясь приспособиться к воззрениям каждого, с кем имел дело; подобные доводы произвели нужное впечатление на дворян, примыкавших к партии принца Джона. Большинство из них согласилось явиться в Йорк, где они должны были окончательно договориться о короновании принца Джона.
Поздним вечером Вальдемар Фиц-Урс, измученный всеми этими хлопотами, хотя и довольный результатами своих трудов, возвратился в замок Ашби. При входе в один из залов он встретился с де Браси, который сменил свой нарядный костюм на зелёный короткий камзол и штаны того же цвета, надел кожаную шапочку, повесил сбоку короткий меч, через плечо перекинул охотничий рог, за пояс заткнул пучок стрел, а в руках держал длинный лук. Если бы Фиц-Урс встретил его при входе в замок, он прошёл бы мимо, приняв его за иомена из стражи; но тут он присмотрелся внимательнее и под одеждой английского иомена узнал норманского рыцаря.
— Что за маскарад, де Браси? — сказал Фиц-Урс с досадой. — Время ли заниматься ряженьем, как на вятках, теперь, когда решается участь нашего вождя, принца Джона! Почему ты вместе со мной не пошёл к этим малодушным трусам, которые от одного имени короля Ричарда приходят в ужас, как дети от слова «сарацин»?
— Я занимался своими делами, — отвечал де Браси спокойно, — так же как и вы, Фиц-Урс, занимались вашими.
— Это я-то занимался своими делами! — воскликнул Вальдемар. — Нет, я улаживал дела принца Джона, нашего общего патрона.
— Но разве при этом ты думал о чём-нибудь другом, — сказал де Браси, — кроме своего личного блага? Полно, Фиц-Урс, мы с тобой отлично знаем друг друга. Тобой руководит честолюбие — я стремлюсь к наслаждению, и то и другое соответствует нашим возрастам. А о принце Джоне мы одного мнения. Он слишком слабый человек, чтобы стать решительным монархом, слишком деспотичен, чтобы быть приятным монархом, слишком самонадеян и дерзок, чтобы быть популярным монархом, и слишком неустойчив и труслив, чтобы долгое время оставаться монархом. Но это тот монарх, в царствование которого Фиц-Урс и де Браси надеются возвыситься и процветать; а потому вы помогайте ему своей политикой, а я — добрыми копьями моих вольных дружинников.
— Хорош союзник! — молвил Фиц-Урс нетерпеливо. — В самый решительный час разыгрывает из себя шута! Скажи на милость, к чему ты затеял этот нелепый маскарад?
— Чтобы добыть себе жену, — хладнокровно отвечал де Браси. — По способу колена Вениаминова.
— Колена Вениаминова? — повторил Фиц-Урс. — Не понимаю, о чём ты говоришь!
— Как, разве тебя тут не было вчера вечером, когда приор Эймер рассказывал нам историю, после того как менестрель спел романс?.. Он рассказал, что в отдалённые времена в Палестине возникла смертельная вражда между племенем Вениамина и остальными коленами израильского народа. И вот они перебили почти всех рыцарей этого племени, а те поклялись именем пресвятой богородицы, что не допустят, чтобы оставшиеся в живых женились на женщинах из вражеских колен. Впоследствии они раскаялись, что дали такой обет, и послали к его святейшеству папе спросить совета, как бы им снять с себя эту клятву; и тогда, по совету святого отца, молодёжь из колена Вениаминова отправилась на великолепный турнир и похитила оттуда всех присутствовавших дам и таким образом добыла себе жён, не спрашивая согласия ни самих невест, ни их семейств.
— Я слышал эту историю, — сказал Фиц-Урс, — но только сдаётся мне, что либо ты, либо приор всё спутали — и время этих событий и самые обстоятельства дела.
— Э, не всё ли равно! — сказал де Браси. — Я тебе сказал, что собираюсь добыть себе жену по способу колена Вениаминова. Это значит, что в этом самом наряде я намерен напасть на стадо саксонских быков, ехавших сегодня из Ашби, и отнять у них красавицу Довену.
— Да ты с ума сошёл, де Браси! — сказал Фиц-Урс. — Подумай, ведь эти люди, хотя они и саксы, богаты и влиятельны. Они пользуются уважением среди своих соплеменников; таких знатных саксов осталось немного.
— А нужно, чтобы ни одного не осталось, — сказал де Браси. — Следует довершить дело завоевания.
— Во всяком случае, теперь не время заниматься этим, — сказал Фиц-Урс. — Близится смута. Нам необходимо заручиться сочувствием народа. Помни, что принцу Джону придётся покарать всякого, кто обидит народных любимцев.
— Посмотрим, пусть только он посмеет! — сказал де Браси. — Тогда он узнает разницу между поддержкой таких славных молодцов, как мои, и этого сброда саксонских чурбанов. Впрочем, я и не думаю сразу объявлять своё имя и звание. Разве я в этой одежде не похож на смелого охотника из тех, что весело трубят в рожок? Во всём будут винить разбойников из йоркширских лесов. У меня верные лазутчики, и я знаю, как и куда поедут саксы. Сегодня они ночуют в монастыре святого Витоля или, как его называют саксы, Витольда в Бёртоне на Тренте. А завтра они доберутся как раз до нашей засады, и мы, как соколы, налетим на них. Тут я вдруг предстану в своём обычном наряде, разыграю роль любезного рыцаря и освобожу несчастную красавицу из рук грубых похитителей. Я провожу её в замок Арон де Бефа или увезу в Нормандию, коли понадобится, и до тех пор не покажу родственникам, пока она не превратится в законную супругу Мориса де Браси.
— Нечего сказать, план хоть куда, — сказал Фиц-Урс. — Я даже думаю, что ты не сам его придумал. Слушай, де Браси, скажи откровенно, кто тебе его подсказал и кто взялся тебе содействовать? Ведь твой собственный отряд, кажется, далеко отсюда, чуть ли не в Йорке.
— Если тебе непременно хочется это знать — изволь, — сказал де Браси. — Это задумал Бриан де Буальбер, а первоначальная мысль принадлежит мне и пришла мне в голову после того, как я услышал о приключениях Вениаминова племени. Буагильбер поможет мне совершить нападение; он со своими людьми будет изображать разбойников, а я потом, переменив платье, отобью у них красавицу.
— Клянусь моим спасением, — сказал Фиц-Урс, — вот план, достойный ваших умных голов! Твоя предусмотрительность, де Браси, как нельзя лучше показана в этом плане: оставить красотку в руках своего почтенного союзника. Возможно, что тебе посчастливится отнять её у саксов, но как ты вырвешь её из когтей Буагильбера? Это такой сокол, который привык сам хватать куропаток и умеет крепко держать свою добычу.
— Да ведь он храмовник, — сказал де Браси. — Ему нельзя жениться, значит он не может быть мне соперником. Ну, а если бы он попытался нанести бесчестье будущей невесте де Браси, — клянусь небом, даже если бы он один представлял собой весь свой орден, и тогда он не посмел бы нанести мне такое оскорбление!
— Ну, я вижу, что все мои речи ни к чему не ведут, — сказал Фиц-Урс. — Мне хорошо известно твоё упрямство. Я только прошу тебя: не теряй времени даром, пусть эта глупая и неуместная затея кончится как можно скорее.
— Уверяю тебя, — отвечал де Браси, — что через несколько часов всё будет кончено. Я вовремя попаду в Йорк со своими молодцами и поддержу любой твой смелый замысел… Но я слышу, что мои товарищи уже собрались, — на заднем дворе топот и ржание коней… Прощай. Как истый рыцарь, я лечу заслужить улыбку красавицы.
— «Как истый рыцарь»! — повторил Фиц-Урс, глядя ему вслед. — Вернее сказать — как глупец, как дитя, способное бросить важное дело, чтобы ловить пушинку, летящую мимо. Да, вот с какими людьми предстоит мне действовать, и ради кого? Чтобы добыть корону этому легкомысленному и развратному принцу, который, наверно, окажется таким же неблагодарным монархом, каким был непокорным сыном и бессердечным братом. Но ведь и он не более как орудие в моих руках. Сколько бы он ни гордился своей знатностью, вздумай он поступить наперекор моим желаниям, он тотчас же узнает, чем это ему грозит.
Тут размышления этого государственного мужа были прерваны голосом принца, послышавшимся из внутренних покоев:
— Благородный Вольдемар Фиц-Урс! И, сняв с головы шапочку, будущий канцлер (ибо таково было звание, к которому стремился этот хитрый норманн) поспешил на зов будущего монарха.
Глава XVI
В глуши, от суеты мирской вдали,
Отшельника святого дни текли;
Он спал на мху, в пещере жизнь влача,
Он ел плоды, пил воду из ключа,
О боге думал, избегал людей
И лишь молитвой занят был своей.
Парнелл
Отшельника святого дни текли;
Он спал на мху, в пещере жизнь влача,
Он ел плоды, пил воду из ключа,
О боге думал, избегал людей
И лишь молитвой занят был своей.
Парнелл
Читатель, вероятно, не забыл, что исход турнира был решён вмешательством неизвестного рыцаря — того самого, кто за своё равнодушие и безучастность получил сначала прозвище Чёрного Лентяя. Оказав помощь Айвенго, рыцарь, когда поединок закончился победой, тотчас покинул арену, и его нигде не могли отыскать, чтобы вручить награду за доблесть. Пока трубачи и герольды призывали его, рыцарь давно уже углубился в лес, держа путь к северу, избегая торных дорог. Он остановился на ночлег в маленькой харчевне, стоявшей в стороне от большой дороги. Там он узнал от странствующего менестреля, чем кончился турнир.
На другой день рыцарь выехал рано, предполагая совершить длинный переезд; накануне он так заботливо берёг силы своего коня, что теперь имел полную возможность ехать без длительных остановок. Но чрезвычайно запутанные тропинки помешали ему выполнить своё намерение. К наступлению сумерек он достиг лишь западной границы Йоркшира. А между тем ночь надвигалась быстро. Всадник и его лошадь были крайне утомлены. Необходимо было подумать о ночлеге.
Казалось, в местах, где очутился к тому времени рыцарь, негде было найти кров для ночлега и ужин. По-видимому, ему, как это часто случалось со странствующими рыцарями, оставалось одно: пустить свою лошадь пастись, а самому лечь под дубом и предаться мечтам о своей возлюбленной. Но у Чёрного Рыцаря, должно быть, не было возлюбленной; или, обладая таким же хладнокровием в любви, какое проявлял в битве, он не мог настолько погрузиться в мысли о её красоте и непреклонности, чтобы забыть о собственной усталости и голоде; любовные мечты, как видно, не могли заменить ему существенных радостей ночлега и ужина. Поэтому он с большим неудовольствием озирался вокруг, видя, что забрался в такую глушь, где хоть и много было лужаек, следов и тропинок, но было ясно, что они протоптаны пасущимися стадами или дикими оленями и теми охотниками, которые за ними гонялись.
До сих пор рыцарь держал свой путь по солнцу; но оно уже скрылось за Дербиширскими холмами, и легко было сбиться с дороги. Тщетно пробовал он выбирать торные тропы в надежде наткнуться на пастушеский шалаш или домик лесного сторожа. Всё было напрасно. Тогда, не надеясь больше на себя, рыцарь решился положиться на чутьё своего коня. По собственному опыту он хорошо знал, что лошади нередко обладают удивительной способностью находить нужное направление.
Как только добрый конь, изнемогающий под тяжёлым седоком в боевых доспехах, почувствовал по ослабленным поводьям, что он предоставлен собственной воле, силы его как бы удвоились. До сир пор он только жалобным ржаньем отзывался на понукания и пришпоривание. Теперь же, словно гордясь оказанным ему доверием, он насторожил уши и пошёл гораздо быстрее. Выбранная им тропинка круто сворачивала в сторону от прежнего пути, но, видя, с какой уверенностью его конь двинулся по новой дороге, рыцарь не противился ему.
Конь оправдал такое доверие. Тропинка стала шире, утоптаннее, а слабый звон небольшого колокола указывал на то, что где-то поблизости есть часовня или хижина отшельника.
Вскоре рыцарь выехал на открытую поляну; на другой стороне её возвышался огромный утёс с крутыми, изъеденными ветром и дождём серыми склонами. Кое-где в его расщелинах пустили корни и росли дубки и кусты остролиста, местами густой плющ зелёной мантией окутывал склоны и колыхался над обрывами, подобно султанам над шлемами воинов, придавая изящество тому, что само по себе было грозно и внушительно. У подножия скалы, прилепившись к ней одной стеной, стояла хижина, сложенная из нетесаных брёвен, добытых в соседнем лесу; щели, которые оставались между ними, были замазаны глиной, смешанной со мхом. Перед дверью воткнуто было в землю очищенное от ветвей молодое сосновое деревце с перекладиной наверху, служившее бесхитростной эмблемой креста. Немного правее из расселины утёса выбивалась прозрачная струя воды, падавшая на широкий камень, выдолбленный наподобие чащи. Переполняя этот естественный бассейн, вода переливалась через край на поляну и, проложив себе естественное русло, журча текла по ней, чтобы потеряться в ближайшем лесу.
Возле источника видны были развалины очень маленькой часовни с обвалившейся крышей. Всё здание когда-то было никак не больше шестнадцати футов в длину и двенадцати в ширину, а низкая крыша покоилась на четырех концентрических сводах, опиравшихся по углам на короткие и толстые колонны; ещё были целы две арки, хотя крыша между ними обрушилась. Низкий, закруглённый вверху вход в эту старинную часовню был украшен высеченными из камня зубцами наподобие зубов акулы, что нередко встречается на древних образцах орнамента саксонского зодчества. Над порталом на четырех небольших колоннах возвышалась колокольня, где висел позеленевший от времени и непогод колокол. Его слабый звон и слышал в лесу Чёрный Рыцарь.
В полумраке сгустившихся сумерек открылась взорам путника эта мирная и спокойная картина, внушая ему твёрдую надежду на пристанище, так как одной из непременных обязанностей отшельников, удалявшихся на житьё в леса, было гостеприимство, оказываемое запоздавшим или сбившимся с дороги путникам.
Рыцарь не терял времени на то, чтобы рассматривать в подробностях описанную нами картину, а, соскочив с коня и поблагодарив святого Юлиана — покровителя путешественников за ниспослание ему надёжного ночлега, древком копья постучал в дверь хижины.
Довольно долго никто не отзывался. И когда он наконец добился ответа, нельзя сказать, чтобы он был приятным.
— Проходи мимо, — послышался низкий, сиплый голос, — не мешай служителю господа и святого Дунстана читать вечерние молитвы.
— Преподобный отец, — сказал рыцарь, — я бедный странник, заблудившийся в этих лесах; воспользуйся случаем проявить милосердие и гостеприимство.
— Добрый брат мой, — отвечал обитатель хижины, — пресвятой деве и святому Дунстану угодно было, чтобы я сам нуждался и в милосердии и в гостеприимстве, где уже тут оказывать их. Моя пища такова, что и собака от неё отвернётся, а постель такая, что любая лошадь из барской конюшни откажется от неё. Проходи своей дорогой, бог тебе поможет.
— Как же мне искать дорогу, — возразил рыцарь, — в такой глуши, да ещё тёмной ночью? Прошу тебя, честной отец, если ты христианин, отопри дверь и укажи мне по крайней мере, в какую сторону ехать.
— А я тебя прошу, брат мой во Христе, не приставай ко мне, сделай милость! — сказал пустынник. — Ты и так заставил меня пропустить молитвы — одну pater, две aves и одну credo, которые я, окаянный грешник, должен был, согласно своему обету, прочитать до восхода луны.
— Дорогу! Укажи мне дорогу! — заорал рыцарь. — Хоть дорогу-то укажи, если ничего больше от тебя не дождёшься!
— Дорогу, — отвечал отшельник, — указать нетрудно. Как выйдешь по тропинке из лесу, тут тебе будет болото, а за ним — река. Дождей на этих днях не было, так через неё, пожалуй, можно переправиться. Когда переправишься через брод, ступай по левому берегу. Только смотри не оборвись, потому что берег-то крут. Да ещё я слыхал, что тропинка в некоторых местах осыпалась. Оттуда уже всё прямо…
— Что же это — и тропинка осыпалась, и крутизна, и брод, да ещё и болото! — прервал его рыцарь. — Ну, сэр отшельник, будь ты хоть рассвятой, не заставишь ты меня пуститься ночью по такой дороге. Я тебе толком говорю… Ты живёшь подаянием соседей и не имеешь права отказать в ночлеге заблудившемуся путнику. Скорей отпирай дверь, не то, клянусь небом, я её выломаю!
— Ах, друг мой, — сказал отшельник, — перестань надоедать мне! Если ты принудишь меня защищаться мирским оружием, тебе же будет хуже.
В этот момент отдалённое ворчанье и тявканье собак, которое путник слышал уже давно, превратилось в яростный лай. Рыцарь догадался, что отшельник, испуганный его угрозой ворваться насильно, кликнул на помощь собак, находившихся внутри. Взбешённый этими приготовлениями, рыцарь ударил в дверь ногой с такой силой, что стены и столбы хижины дрогнули.
Пустынник, как видно не желая вторично подвергать дверь такому удару, громким голосом закричал:
— Имей же терпение! Подожди, добрый странник, сейчас я сам отопру дверь, хотя не ручаюсь, что этим доставлю тебе удовольствие.
Дверь распахнулась, и перед рыцарем предстал отшельник — человек высокого роста, крепкого телосложения, в длинной власянице, подпоясанной соломенным жгутом. В одной руке он держал зажжённый факел, а в другой — толстую и увесистую дубинку. Две большие мохнатые собаки, помесь борзой с дворняжкой, стояли по сторонам, готовые по первому знаку броситься на непрошеного гостя. Но когда при свете факела сверкнули высокий шлем и золотые шпоры рыцаря, стоявшего снаружи, отшельник изменил своё первоначальное намерение. Он усмирил разъярённых псов и вежливо пригласил рыцаря войти, объяснив свой отказ отпереть дверь боязнью воров и разбойников, которые не почитают ни пресвятую богородицу, ни святого Дунстана, а потому не щадят и святых отшельников, проводящих жизнь в молитвах.
— Однако, мой отец, — сказал рыцарь, рассматривая жалую обстановку хижины, где не было ничего, кроме кучи сухих листьев, служивших постелью, деревянного распятия, молитвенника, грубо обтёсанных стола и двух скамеек, — вы так бедны, что могли бы, кажется, не бояться грабителей; к тому же ваши собаки так сильны, что, по-моему, могут свалить и оленя, а не то что человека.
— Это добрый лесной сторож привёл мне собак, — сказал отшельник, — чтобы они охраняли моё одиночество до тех пор, пока не наступят более спокойные времена.
Говоря это, он воткнул факел в согнутую полосу железа, заменявшую подсвечник, поставил трехногий дубовый стол поближе к очагу, подбросил на угасавшие уголья несколько сухих поленьев, придвинул скамью к столу и движением руки пригласил рыцаря сесть напротив.
Они уселись и некоторое время внимательно смотрели друг на друга. Каждый из них думал, что редко ему случалось встречать более крепкого и атлетически сложенного человека, чем тот, который в эту минуту сидел перед ним.
— Преподобный отшельник, — сказал рыцарь, долго и пристально смотревший на хозяина, — позвольте ещё раз прервать ваши благочестивые размышления. Мне бы хотелось спросить вашу святость о трех вещах: во-первых, куда мне поставить коня, во-вторых, чем мне поужинать и, в-третьих, где я могу отдохнуть?
— Я тебе отвечу жестом, — сказал пустынник, — потому что я придерживаюсь правила не употреблять слова, когда можно объясниться знаками. — Сказав это, он указал на два противоположных угла хижины и добавил: — Вот тебе конюшня, а вот постель, а вот и ужин, — закончил он, сняв с полки деревянную тарелку, на которой было горсти две сушёного гороха, и поставил её на стол.
Рыцарь, пожав плечами, вышел из хижины, ввёл свою лошадь, которую перед тем привязал к дереву, заботливо расседлал её и покрыл собственным плащом.
На отшельника, видимо, произвело впечатление то, с какой заботой и ловкостью незнакомец обращался с конём. Пробормотав что-то насчёт корма, оставшегося после лошади лесничего, он вытащил откуда-то охапку сена и положил её перед рыцарским конём, потом принёс сухого папоротника и бросил его в том углу, где должен был спать рыцарь. Рыцарь учтиво поблагодарил его за любезность. Сделав всё это, оба снова присели к столу, на котором стояла тарелка с горохом. Отшельник произнёс длинную молитву, от латинского языка которой осталось всего лишь несколько слов; по окончании молитвы он показал гостю пример, скромно положив себе в рот с белыми и крепкими зубами, похожими на кабаньи клыки, три или четыре горошины — слишком жалкий помол для такой большой и благоустроенной мельницы.
Желая последовать этому похвальному примеру, гость отложил в сторону шлем, снял панцирь и часть доспехов. Перед пустынником предстал статный воин с густыми курчавыми светло-русыми волосами, орлиным носом, голубыми глазами, сверкавшими умом и живостью, и красиво очерченным ртом, оттенённым усами более тёмными, чем волосы; вся его осанка изобличала смелого и предприимчивого человека.
Отшельник, как бы желая ответить доверием на доверчивость гостя, тоже откинул на спину капюшон и обнажил круглую, как шар, голову человека в расцвете лет. Его бритая макушка была окружена венцом жёстких чёрных волос, что придавало ей сходство с приходским загоном для овец, обнесённым высокой живой изгородью. Черты его лица не обличали ни монашеской суровости, ни аскетического воздержания. Напротив, у него было открытое свежее лицо с густыми чёрными бровями, чёрная курчавая борода, хорошо очерченный лоб и такие круглые пунцовые щёки, какие бывают у трубачей. Лицо и могучее сложение отшельника говорили скорее о сочных кусках мяса и окороках, нежели о горохе и бобах, и это сразу бросилось в глаза рыцарю.
Рыцарь с большим трудом прожевал горсть сухого гороха и попросил благочестивого хозяина дать ему запить эту еду. Тогда отшельник поставил перед ним большую кружку чистейшей родниковой воды.
— Это из купели святого Дунстана, — сказал он. — В один день, от восхода до заката солнца, он окрестил там пятьсот язычников — датчан и британцев. Благословенно имя его!
С этими словами он приник своей чёрной бородой к кружке и отпил маленький глоточек.
— Мне кажется, преподобный отче, — сказал рыцарь, — что твоя скудная пища и священная, но безвкусная влага, который ты утоляешь свою жажду, отлично идут тебе впрок. Тебе куда больше подходило бы драться на кулачках или дубинках, чем жить в пустыне, читать молитвенник да питаться сухим горохом и холодной водой.
— Ах, сэр рыцарь, — отвечал пустынник, — мысли у вас, как и у всех невежественных мирян, заняты плотью. Владычице нашей богородице и моему святому покровителю угодно было благословить мою скудную пищу, как издревле благословенны были стручья и вода, которыми питались отроки Содрах, Мисах и Авденаго, не пожелавшие вкушать от вин и яств, присылаемых им сарацинским царём.
— Святой отец, — сказал рыцарь, — поистине бог творит чудеса над тобою, а потому дозволь грешному мирянину узнать твоё имя.
— Можешь звать меня, — отвечал отшельник, — причетником из Копменхерста, ибо так меня прозвали в здешнем краю. Правда, прибавляют ещё к этому имени прозвище святой, но на этом я не настаиваю, ибо недостоин такого титула. Ну, а ты, доблестный рыцарь, не скажешь ли, как мне называть моего почтенного гостя?
— Видишь ли, святой причетник из Копменхерста, — сказал рыцарь, — в здешнем краю меня зовут Чёрным Рыцарем; многие прибавляют к этому титул Лентяй, но я тоже не гонюсь за таким прозвищем.
Отшельник едва мог скрыть улыбку, услыхав такой ответ.
— Вижу, сэр Ленивый Рыцарь, что ты человек осмотрительный и разумный, — сказал он, — и вижу, кроме того, что моя бедная монашеская пища тебе не по нутру; может, ты привык к роскоши придворной жизни, избалован городскими излишествами… Помнится мне, сэр Лентяй, что когда здешний щедрый лесной сторож привёл мне этих собак и сложил у часовни корм для своей лошади, он как будто оставил здесь кое-какие съестные припасы. Так как они для меня непригодны, то я едва не позабыл о них, обременённый своими размышлениями.
— Готов поклясться, что он оставил, — сказал рыцарь. — С той минуты, как ты откинул свой капюшон, святой причетник, я убедился, что у тебя в келье водится пища получше гороха. Сдаётся мне, что твой сторож — добрый малый и весельчак. Да и всякий, кто видел, как твои крепкие зубы грызут этот горох, а горло глотает такую пресную жидкость, не мог бы оставить тебя на этом лошадином корме и захотел бы снабдить чем-нибудь посытнее. Ну-ка, доставай скорее, что там принёс тебе сторож.
Отшельник внимательно посмотрел на рыцаря. Видно было, что он колебался, не зная, благоразумно ли откровенничать с гостем.
Но у рыцаря было открытое и смелое лицо, а усмехнулся он так добродушно и забавно, что поневоле внушил хозяину доверие и симпатию.
Обменявшись с ним молчаливыми взглядами, отшельник пошёл в дальний конец хижины и открыл потайной чулан, доступ к которому скрыт был очень тщательно и даже довольно замысловато. Из глубины тёмного сундука, стоявшего внутри чулана, он вытащил громадный запечённый в оловянном блюде пирог. Это кушанье он поставил на стол, и гость, не теряя времени, своим кинжалом разрезал корку, чтобы познакомиться с начинкой.
— Как давно приходил сюда добрый сторож? — спросил рыцарь у хозяина, проглотив несколько кусков этого блюда.
— Месяца два назад, — отвечал отшельник, не подумав.
— Клянусь истинным богом, — сказал рыцарь, — в твоей хижине то и дело натыкаешься на чудеса! Я готов поклясться, что жирный олень, послуживший начинкой этому пирогу, ещё на днях бегал по лесу.
Отшельник смутился; он сидел с довольно жалким видом, глядя, как быстро убывает пирог, на который гость набросился с особым рвением. После всего, что он наговорил о своём воздержании, ему было неловко самому последовать примеру гостя, хотя он бы тоже с удовольствием отведал пирога.
— Я был в Палестине, сэр причетник, — сказал рыцарь, вдруг сразу перестав есть, — и вспоминаю, что, по тамошним обычаям, каждый хозяин, угощая гостя, должен сам принимать участие в трапезе, чтобы не подумали, что в пище есть отрава. Я, конечно, не дерзаю заподозрить святого человека в предательстве, однако буду тебе премного благодарен, если ты последуешь этому восточному обычаю.
— Чтобы рассеять ваши неуместные опасения, сэр рыцарь, я согласен на этот раз отступить от своих правил, — отвечал отшельник, и так как в те времена ещё не было в употреблении вилки, он немедленно погрузил пальцы во внутренность пирога.
Когда таким образом лёд был сломан и церемонии отброшены в сторону, гость и хозяин начали состязаться в том, кто из них окажется лучшим едоком; но хоть гость, вероятно, постился дольше, отшельник съел гораздо больше его.
— Святой причетник, — сказал рыцарь, утолив голод, — я готов прозакладывать своего коня против цехина, что тот честный малый, которому мы обязаны этой отличной дичью, оставил здесь и бутыль с вином, или бочонок канарского, или что-нибудь в этом роде, чтобы запить этот чудеснейший пирог. Конечно, это такой пустяк, что он не мог удержаться в памяти строгого постника. Но я думаю, что если ты хорошенько поищешь в той норе, то убедишься, что я не ошибаюсь.
Вместо ответа отшельник только ухмыльнулся и вытащил из своего сундука кожаную бутыль вместимостью в полведра. Потом он принёс два больших кубка из буйволового рога в серебряной оправе; полагая, что теперь уже можно не стесняться, он налил их до краёв и, сказав по обычаю саксов: «Твоё здоровье, сэр Ленивый Рыцарь», — разом осушил свой кубок.
— Твоё здоровье, святой причетник из Копменхерста, — ответил рыцарь и также осушил свой кубок.
— А знаешь ли, святой причетник, — сказал затем пришелец, — я никак не могу понять, почему это такой здоровенный молодец и мастер покушать, как ты, задумал жить один в этой глуши. По-моему, тебе куда больше подошло бы жить в замке, есть жирно, пить крепко, а не питаться стручками да запивать их водой или хотя бы подачками какого-то сторожа… Будь я на твоём месте, я бы нашёл себе и забаву и пропитание, охотясь за королевской дичью. Мало ли добрых стад в этих лесах, и никто не подумает хватиться того оленя, который пойдёт на пользу служителю святого Дунстана.
— Сэр Ленивый Рыцарь, — отвечал причетник, — это опасные слова, прошу, не произноси их. Я поистине отшельник перед королём и законом. Если бы я вздумал пользоваться дичью моего владыки, не миновать бы мне тюрьмы, а может, если не спасёт моя ряса, — и виселицы.
— А всё-таки, — сказал рыцарь, — будь я на твоём месте, я бы выходил в лунные ночи, когда лесники и сторожа завалятся спать, и, бормоча молитвы, нет-нет да и пускал бы стрелу в стадо бурых оленей, что пасутся на зелёных лужайках… Разреши мои сомнения, святой причетник: неужели ты никогда не занимаешься такими делами?
— Друг Лентяй, — отвечал отшельник, — ты знаешь о моём хозяйстве всё, что тебе нужно, и даже больше того, что заслуживает непрошеный гость, врывающийся силою. Поверь мне, пользуйся добром, которое посылает тебе Бог, и не допытывайся, откуда что берётся. Наливай свою чашу на здоровье, но, пожалуйста, не задавай мне больше дерзких вопросов. Не то я тебе докажу, что, кабы не моя добрая воля, ты бы не нашёл здесь пристанища.
— Клянусь честью, это ещё больше разжигает моё любопытство! — сказал рыцарь. — Ты самый таинственный отшельник, какого мне доводилось встречать. Прежде чем мы расстанемся, я хочу хорошенько с тобой познакомиться. А что до твоих угроз, знай, святой человек, что моё ремесло в том и состоит, чтобы выискивать опасности всюду, где они водятся.
— Сэр Ленивый Рыцарь, пью за твоё здоровье, — сказал пустынник. — Я высоко ценю твою доблесть, но довольно низкого мнения о твоей скромности. Если хочешь сразиться со мной равным оружием, я тебя поприятельски и по братской любви так отделаю, что на целых двенадцать месяцев отучу от греха излишнего любопытства.
Рыцарь выпил с ним и попросил назначить род оружия.
— Да нет такого оружия, начиная от ножниц Далилы и копеечного гвоздя Иаили до меча Голиафа, — отвечал отшельник, — с которым я не был бы тебе под пару… Но раз уж ты предоставляешь мне выбор оружия, что ты скажешь, друг мой, о таких безделках?
С этими словами он отпер другой чулан и вынул оттуда два палаша и два щита, какие обычно носили иомены. Рыцарь, следивший за его движениями, заметил в этом втором потайном чулане два или три отличных лука, арбалет, связку прицелов для него и шесть колчанов со стрелами. Между прочими предметами, далеко не приличествующими для особ духовного звания, в глубине тёмного чулана бросилась ему в глаза арфа.
— Ну, брат причетник, обещаю тебе, что не стану больше приставать с обидными расспросами, — сказал рыцарь. — То, что я вижу в этом шкафу, разрешает все мои недоумения. Кроме того, я заметил там одну вещицу, — тут он наклонился и сам вытащил арфу, — на которой буду состязаться с тобой гораздо охотнее, чем на мечах.
— Думается мне, сэр рыцарь, — сказал отшельник, — что тебя понапрасну прозвали Лентяем. Признаюсь, ты кажешься мне очень подозрительным молодцом. Тем не менее ты у меня в гостях, и я не стану испытывать твоё мужество иначе, как по твоему собственному желанию. Садись, наполни свой кубок, будем пить, петь и веселиться. Коли знаешь хорошую песню, всегда будешь приятным гостем в Копменхерсте, пока я состою настоятелем при часовне святого Дунстана, а это, Бог даст, продлится до тех пор, пока вместо серой рясы не покроют меня зелёным дёрном. Ну, что же ты не пьёшь? Наливай чашу полнее, потому что эту арфу теперь не скоро настроишь. А ничто так не прочищает голос и не обостряет слух, как чаша доброго вина. Что до меня, я люблю, чтобы винцо пробрало меня до кончиков пальцев; вот тогда я могу ловко перебирать струны.
Глава XVII
Я вечером в углу своём
Читаю книгу перед сном,
Немало в книгах есть моих
Рассказов о делах святых;
И, затушив свечу свою,
Церковный мерный гимн пою.
Кто не уйдёт от всех забав,
Отшельнический посох взяв,
И кто не предпочтёт покой
Безумной суёте мирской?
Уортон
Читаю книгу перед сном,
Немало в книгах есть моих
Рассказов о делах святых;
И, затушив свечу свою,
Церковный мерный гимн пою.
Кто не уйдёт от всех забав,
Отшельнический посох взяв,
И кто не предпочтёт покой
Безумной суёте мирской?
Уортон
Гость исполнил в точности совет гостеприимного отшельника, однако довольно долго возился с арфой, прежде чем её настроил.
— Мне кажется, святой отец, — сказал он, — что тут не хватает одной струны, да и остальные в плохом виде.
— Ага, так ты заметил это? — сказал отшельник. — Значит, ты мастер своего дела. Вино и яблочная настойка, — прибавил он, с важностью подняв глаза к небу. — Вся беда от вина и яблочной настойки. Я уж говорил Аллену из Лощины, северному менестрелю, что после седьмой кружки лучше не трогать арфы. Но уж больно он упрям, с ним не сговоришься… Друг, пью за успех твоего исполнения.
Сказав это, он с важным видом опорожнил свой кубок, всё время покачивая головой при воспоминании о пьяном шотландском певце.
Тем временем рыцарь кое-как привёл струны в порядок и после краткой прелюдии спросил хозяина, что ему больше нравится: спеть ли сервенту на языке ок или же на языке уа, или виреле, или балладу на простонародном английском языке?
— Балладу, балладу, — сказал отшельник. — Это будет лучше всякой французской дребедени. Я чистейший англичанин, сэр рыцарь, такой же англичанин, каким был мой заступник святой Дунстан, а он, наверно, так же чурался этих ок и уа, как чёртова копыта. У меня в келье допускаются только английские песни.
— Ну хорошо, — согласился рыцарь, — я попробую припомнить балладу, сочинённую одним саксом, которого я знавал в Святой Земле.
Оказалось, что если рыцарь и не был вполне искусным менестрелем, то по крайней мере его вкус развился под влиянием наставников. Голос его, который от природы был грубоват и обладал небольшим диапазоном, был хорошо обработан. Поэтому он пел очень недурно и мог бы удовлетворить и более взыскательного критика, чем наш отшельник; рыцарь пел выразительно, то протяжными, то задорными звуками, оттенял слова и придавал силу и значение стихам.
ВОЗВРАЩЕНИЕ КРЕСТОНОСЦА
Из Палестины прибыл он,
Военной славой осенён,
Он через вихри битв и гроз
Крест на плечах своих пронёс.
В боях рубцами был покрыт
Его победоносный щит.
Когда темнеет небосвод,
Любимой песню он поёт:
«Возлюбленная! Рыцарь твой
Вернулся из страны чужой;
Добыча не досталась мне:
Богатство всё моё — в коне,
В моём копье, в мече моём,
Которым я сражусь с врагом.
Пусть воина вознаградят
Твоя улыбка и твой взгляд.
Возлюбленная! Я тобой
Подвигнут был на славный бой.
Ты будешь при дворе одна
Вниманием окружена;
Глашатай скажет и певец:
«Она владычица сердец,
В турнирах билось за неё
Непобедимое копьё.
И ею меч был вдохновлён,
Сразивший мужа стольких жён:
Пришёл султану смертный час —
Его и Магомет не спас.
Сияет золотая прядь.
Числа волос не сосчитать, —
Так нет язычникам числа,
Которых гибель унесла».
Возлюбленная! Честь побед
Тебе дарю; мне — славы нет.
Скорее дверь свою открой!
Оделся сад ночной росой;
Зной Сирии мне был знаком,
Мне холодно под ветерком.
Покои отвори свои —
Принёс я славу в дар любви».
Пока продолжалось пение, отшельник вёл себя, словно присяжный критик нашего времени, присутствующий на первом представлении новой оперы. Он откинулся на спинку сиденья, зажмурился и то слегка вертел пальцами, то разводил руками или тихо помахивал ими в такт музыке. При некоторых переходах мелодии, когда его искушённому вкусу казалось, что голос рыцаря недостаточно высок для исполнения, он сам приходил ему на помощь и подтягивал. Когда баллада была пропета до конца, пустынник решительно заявил, что песня хороша и спета отлично.
— Только вот что я тебе скажу, — сказал он. — По моему мнению, мои земляки саксы слишком долго водились с норманнами и стали на их манер сочинять печальные песенки. Ну к чему добрый рыцарь уезжал из дому? Неужто он думал, что возлюбленная в его отсутствие не выйдет замуж за его соперника? Само собой разумеется, что она не обратила ни малейшего внимания на его серенаду, или как бишь это у вас называется, потому что его голос для неё — всё равно что завыванье кота в канаве… А впрочем, сэр рыцарь, пью за твоё здоровье и за успех всех верных любовников. Боюсь, что ты не таков, — прибавил он, видя, что рыцарь, почувствовавший шум в голове от беспрестанных возлияний, наполнил свою чашу не вином, а водой из кувшина.
— Как же, — сказал рыцарь, — не ты ли мне говорил, что это — вода из благословенного источника твоего покровителя, святого Дунстана?
— Так-то так, — отвечал отшельник, — он крестил в нём язычников целыми сотнями. Только я никогда не слыхивал, чтобы он сам пил эту воду. Всему своё место и своё назначение в этом мире. Святой Дунстан, верно, не хуже нашего знал привилегии весёлого монаха.
С этими словами он взял арфу и позабавил гостя следующей примечательной песенкой, приспособив к ней известный хоровой мотив старинных английских песен дерри-даун. Эти песни, как предполагают, относились к далёкой старине, более далёкой, чем эпоха семи государств англов и саксов; их пели во времена друидов, прославляя жрецов, когда те уходили в лес за омелой.
БОСОНОГИЙ МОНАХ
Ты можешь объехать за несколько лет
Испанию и Византию — весь свет;
Кого б ты ни встретил в заморских краях,
Счастливее всех босоногий монах.
В честь дамы отправился рыцарь в поход,
А вечером раненный насмерть придёт.
Его причащу: если ж дама в слезах,
Утешит её босоногий монах.
Цари своих мантий величье не раз
Меняли на скромность монашеских ряс,
Но вдруг захотеть оказаться в царях
Не мог ни один босоногий монах.
Привольное лишь у монаха житьё:
Чужое добро он сочтёт за своё,
Монаха во всех принимают домах,
Везде отдохнёт босоногий монах,
Ведь лакомства, что для него берегут,
Бывают обычно вкуснее всех блюд;
Всегда он обедает славно в гостях —
Почётнейший гость, босоногий монах.
За ужином пьёт он отменнейший эль,
И мягкую стелют монаху постель:
Хозяина выгонят вон впопыхах,
Чтоб сладко поспал босоногий монах.
Да здравствует бедность одежды моей,
Власть римского папы и вера в чертей!
Рвать розы, не думать совсем о шипах
Могу только я, босоногий монах.
— Поистине, — сказал рыцарь, — спел ты хорошо и весело и прославил своё звание как следует. А кстати о чёрте, святой причетник: неужели ты не боишься, что он когда-нибудь пожалует к тебе как раз во время таких мирских развлечений?
— Мирских? Это я-то мирянин? — возмутился отшельник. — Да я служу в своей часовне верой и правдой две обедни каждый божий день, утреню и вечерню, часы, кануны, повечерия.
— Только не лунными ночами, когда можно поохотиться за дичью, — заметил гость.
— Exceptis excipiendis, [За исключением того, что должно быть исключено (лат.)] — отвечал отшельник, — как наш старый аббат научил меня отвечать, в случае если дерзновенный мирянин вздумает расспрашивать, все ли канонические правила я исполняю в точности.
— Это так, святой отец, — сказал рыцарь, — но чёрт подстерегает нас именно за исключительными занятиями. Ты сам знаешь, что он всюду бродит, аки лев рыкающий.
— Пусть зарычит, коли посмеет, — сказал монах. — От моей верёвки он завизжит, как визжал от кочерги святого Дунстана. Я сроду не боялся ни одного человека — не боюсь и чёрта с его приспешниками. Молитвами святого Дунстана, святого Дубрика, святых Винибальда и Винифреда, святых Суиберта и Уиллика, а также святого Фомы Кентского, не считая моих собственных малых заслуг перед Богом, я ни во что не ставлю чертей, как хвостатых, так и бесхвостых. Но по секрету скажу вам, друг мой, что никогда не упоминаю о таких предметах до утренней молитвы.
Он перевёл разговор на другое, и попойка продолжалась на славу. Уже много песен было спето обоими, как вдруг их весёлую пирушку нарушил сильнейший стук в дверь лачуги.
Чем была вызвана эта помеха, мы сможем объяснить только тогда, когда возвратимся к другим действующим лицам нашего рассказа, ибо, по примеру старика Ариосто, мы не любим иметь дело только с одним каким-нибудь героем, охотно меняя и персонажей и обстановку нашей драмы.
Глава XVIII
Вперёд! Пойдём мы долом и лощиной,
Где молодой олень бежит за ланью,
Где дуб широкий крепкими ветвями
Свет не пускает в просеку лесную.
Вперёд! Ведь хорошо идти по тропам,
Пока на троне радостное солнце;
Пусть станет мрачным и небезопасным
В обманчивом мерцании Дианы.
«Эттрикский лес»
Где молодой олень бежит за ланью,
Где дуб широкий крепкими ветвями
Свет не пускает в просеку лесную.
Вперёд! Ведь хорошо идти по тропам,
Пока на троне радостное солнце;
Пусть станет мрачным и небезопасным
В обманчивом мерцании Дианы.
«Эттрикский лес»
Когда Седрик Сакс увидел, как сын его упал без чувств на ристалище в Ашби, первым его побуждением было послать своих людей позаботиться о нём, но эти слова застряли у него в горле. В присутствии такого общества он не мог заставить себя признать сына, которого изгнал из дома и лишил наследства. Однако он приказал Освальду не выпускать его из виду и с помощью двух крепостных слуг перенести в Ашби, как только толпа разойдётся. Но Освальд опоздал с исполнением этого распоряжения: толпа разошлась, а рыцаря уже нигде не было видно.
Напрасно кравчий Седрика озирался по сторонам, отыскивая, куда девался его молодой хозяин; он видел кровавое пятно на том месте, где лежал юный рыцарь, но самого рыцаря не видел: словно волшебницы унесли его куда-то. Может быть, Освальд именно так и объяснил бы себе исчезновение Айвенго (потому что саксы были крайне суеверны), если бы случайно не бросилась ему в глаза фигура человека, одетого оруженосцем, в котором он признал своего товарища Гурта. В отчаянии от внезапного исчезновения своего хозяина, бывший свинопас разыскивал его повсюду, позабыв всякую осторожность и подвергая себя нешуточной опасности. Освальд счёл своим долгом задержать Гурта, как беглого раба, чью судьбу должен был решить сам хозяин.
Кравчий продолжал расспрашивать всех встречных, не знает ли кто, куда делся Айвенго. В конце концов ему удалось узнать, что несколько хорошо одетых слуг бережно положили раненого рыцаря на носилки, принадлежавшие одной из присутствовавших на турнире дам, и сразу же унесли за ограду. Получив эти сведения, Освальд решил воротиться к своему хозяину за дальнейшими приказаниями и увёл с собой Гурта, считая его беглецом.
Седрик Сакс был во власти мучительных и мрачных предчувствий, вызванных раной сына. Его патриотический стоицизм сакса боролся с отцовскими чувствами. Но природа всё-таки взяла своё. Однако стоило ему узнать, что Айвенго, по-видимому, находится на попечении друзей, как чувства оскорблённой гордости и негодования, вызванные тем, что он называл «сыновней непочтительностью Уилфреда», снова взяли верх над родительской привязанностью.
— Пускай идёт своей дорогой, — сказал он. — Пусть те и лечат его раны, ради кого он их получил. Ему больше подходит проделывать фокусы, выдуманные норманскими рыцарями, чем поддерживать честь и славу своих английских предков мечом и секирой — добрым старым оружием нашей родины.
— Если для поддержания чести и славы своих предков, — сказала Ровена, присутствовавшая здесь же, — достаточно быть мудрым в делах совета и храбрым в бою, если достаточно быть отважнейшим из отважных и благороднейшим из благородных, то кто же, кроме его отца, станет отрицать…
— Молчите, леди Ровена! Я не хочу вас слушать! Приготовьтесь к вечернему собранию у принца. На сей раз нас приглашают с таким небывалым почётом и любезностью, о каких саксы и не слыхивали с рокового дня битвы при Гастингсе. Я отправлюсь туда немедленно, хотя бы для того, чтобы показать гордым норманнам, как мало меня волнует участь сына, даром что он победил сегодня их храбрейших воинов.
— А я, — сказала леди Ровена, — туда не поеду, и, прошу вас, остерегайтесь, потому что те качества, которые вы считаете твёрдостью и мужеством, можно принять за жестокосердие.
— Так оставайся же дома, неблагодарная! — отвечал Седрик. — Это у тебя жестокое сердце, если ты жертвуешь благом несчастного, притесняемого народа в угоду своему пустому и безответному чувству! Я найду благородного Ательстана и с ним отправлюсь на пир к принцу Джону Анжуйскому.
И он поехал на этот пир, главные события которого мы описали выше. После возвращения из замка саксонские таны в сопровождении всей своей свиты сели на лошадей. Тут-то в суматохе отъезда беглый Гурт в первый раз и попался на глаза Седрику. Мы уже знаем, что благородный сакс возвратился с пиршества отнюдь не в мягком настроении, и ему нужен был повод, чтобы выместить на ком-нибудь свой гнев.
— В кандалы его! В кандалы! — закричал он. — Освальд! Гундиберт! Подлые псы! Почему этого плута до сих пор не заковали?
Не смея противоречить, товарищи Гурта связали его ремённым поводом, то есть первым, что попалось под руку. Гурт подчинился этому без сопротивления, но укоризненно взглянул на хозяина и только сказал:
— Вот что значит любить вашу плоть и кровь больше своей собственной!
— На коней — и вперёд! — крикнул Седрик.
— И давно пора, — сказал высокородный Ательстан. — Боюсь, что, если мы не поторопимся, у достопочтенного аббата Вальтоффа испортятся все кушанья, приготовленные к ужину.
Однако путешественники ехали так быстро, что достигли монастыря святого Витольда прежде, чем произошла та неприятность, которой опасался Ательстан. Настоятель, родом из старинной саксонской фамилии, принял знатных саксонских гостей с таким широким гостеприимством, что они просидели за ужином до поздней ночи — или вернее, до раннего утра. На другой день они только после роскошного завтрака смогли покинуть кров своего гостеприимного хозяина.
В ту минуту, как кавалькада выезжала с монастырского двора, произошёл случай, несколько встревоживший саксов. Из всех народов, населявших в то время Европу, ни один с таким вниманием не следил за приметами, как саксы: большая часть всяких поверий, до сих пор живущих в нашем народе, берёт начало от их суеверий. Норманны в то время были гораздо лучше образованны, притом они были смесью весьма различных племён, с течением времени успевших освободиться от многих предрассудков, вынесенных их предками из Скандинавии; они даже чванились тем, что не верят в приметы.
В данном случае предсказание об угрожающей беде исходило от такого малопочтенного пророка, каким являлась огромная тощая чёрная собака, сидевшая на дворе. Она подняла жалобный вой в ту минуту, когда передовые всадники выехали из ворот, потом вдруг громко залаяла и, бросаясь из стороны в сторону, очевидно намеревалась присоединиться к отъезжающим.
— Не люблю я этой музыки, отец Седрик, — сказал Ательстан, называвший его таким титулом в знак почтения.
— И я тоже не люблю, дядюшка, — сказал Вамба. — Боюсь, как бы нам не пришлось заплатить волынщику.
— По-моему, — сказал Ательстан, в памяти которого эль настоятеля оставил благоприятное впечатление (ибо городок Бёртон уже и тогда славился приготовлением этого живительного напитка), — по-моему, лучше бы воротиться и погостить у аббата до обеда. Не следует трогаться в путь, если дорогу перешёл монах, или перебежал заяц, или если завыла собака. Лучше переждать до тех пор, пока не минует следующая трапеза.
— Пустяки! — сказал Седрик нетерпеливо. — Мы и так потеряли слишком много времени. А собаку эту я знаю. Это пёс моего беглого раба Гурта — такой же бесполезный дармоед, как и его хозяин.
С этими словами Седрик приподнялся на стременах и пустил дротик в бедного Фангса — так как это действительно был Фанге, повсюду сопровождавший своего хозяина и на свой лад выражавший теперь свой восторг по поводу того, что вновь обрёл его. Дротик задел плечо собаки и едва не пригвоздил её к земле. Бедный пёс взвыл ещё пуще прежнего и опрометью кинулся прочь с дороги разгневанного тана.
У Гурта сердце облилось кровью при этом зрелище: Седрик хотел убить его верного друга и помощника, и это задело его гораздо больше, чем то жестокое наказание, которое он сам только что вынес. Он тщетно старался вытереть себе глаза и наконец сказал Вамбе, который, видя своего господина не в духе, счёл более безопасным держаться подальше от него:
— Сделай милость, пожалуйста, вытри мне глаза полой твоего плаща: их совсем разъела пыль, а ремни не дают поднять руки.
Вамба оказал требуемую услугу, и некоторое время они ехали рядом. Гурт всё время угрюмо молчал. Наконец он не выдержал и отвёл свою душу такой речью.
— Друг Вамба, — сказал он, — из всех дураков, находящихся в услужении у Седрика, ты один только так ловок, что можешь угождать ему своей глупостью. А потому ступай и скажи ему, что Гурт ни из любви, ни из страха не станет больше служить ему. Он может снять с меня голову, может отстегать меня плетьми, может заковать в цепи, но я ему больше не слуга. Поди скажи ему, что Гурт, сын Беовульфа, отказывается ему служить.
— Хоть я и дурак, — отвечал Вамба, — но таких дурацких речей и не подумаю передавать ему. У Седрика за поясом ещё довольно осталось дротиков, и ты знаешь, что иной раз он очень метко попадает в цель.
— А мне всё равно, — сказал Гурт, — пускай хоть сейчас убьёт меня. Вчера он оставил валяться в крови на арене Уилфреда, моего молодого хозяина, сегодня хотел убить у меня на глазах единственную живую тварь, которая ко мне привязана. Призываю в свидетели святого Эдмунда, святого Дунстана, святого Витольда, святого Эдуарда Исповедника и всех святых саксонского календаря (надо заметить, что Седрик никогда не произносил имён тех святых, которые были не саксонского происхождения, и все его домочадцы также урезывали свои святцы), — я никогда ему этого не прощу!
— А по-моему, — возразил Вамба, нередко выступавший в роли миротворца, — Седрик вовсе не собирался вбивать Фангса, а хотел только попугать его. Ты заметил, что он привстал на стременах, чтобы пустить дротик через голову собаки, но, на беду, Фанге в эту самую минуту подпрыгнул. Вот он и получил эту царапину, которую я берусь залечить комочком дёгтя.
— Если бы так, — сказал Гурт, — если бы я мог так подумать!.. Да нет! Я видел, как метко он целился, и слышал, как дротик зажужжал в воздухе, а потом, воткнувшись в землю, всё ещё дрожал, как будто с досады, что не попал в цель. Так бросить можно только со злым смыслом. Нет, клянусь любимой свиньёй святого Антония, не стану я ему служить!
И возмущённый свинопас снова погрузился в мрачное молчание, из которого шут не мог его вывести.
Между тем Седрик и Ательстан, ехавшие впереди, беседовали о состоянии страны, о несогласиях в королевской фамилии, о распрях и вражде среди норманских дворян; они обсуждали, возможно ли во время приближавшейся междоусобной войны избавиться от норманского ига или по крайней мере добиться большей национальной независимости. Говоря о подобных предметах, Седрик всегда воодушевлялся. Восстановление независимости саксов было кумиром его души, и этому кумиру он добровольно принёс в жертву своё семейное счастье и судьбу своего сына. Но для того чтобы осуществить этот великий переворот в пользу коренных англичан, необходимо было объединиться и действовать под водительством вождя, и этот вождь должен был происходить из древнего королевского рода. Это требование выдвигали те, кому Седрик поверял свои тайные замыслы и надежды. Ательстан удовлетворял этому условию. Правда, он не отличался большим умом и не блистал никакими талантами, однако у него была довольно представительная фигура, он был не трус, искусен во всяких военных упражнениях и, казалось, охотно прислушивался к советам людей поумнее себя. Сверх того, было известно, что он человек щедрый, гостеприимный и добрый. Но каковы бы ни были достоинства Ательстана, многие из саксов склонны были признавать первенство за леди Ровеной. Она происходила от короля Альфреда, а её отец настолько прославился своей мудростью, отвагой и благородным нравом, что память его высоко чтили все его соотечественники.
Если бы Седрик захотел, ему бы ничего не стоило стать во главе третьей партии, не менее сильной, чем две другие. За Ательстана и леди Ровену говорило их королевское происхождение, но он мог противопоставить им свою храбрость, деятельный нрав, энергию и, главное, ту страстную преданность делу, которая заставила земляков прозвать его Саксом. А по рождению он сам был так знатен, что в этом смысле никому не уступал, за исключением Ательстана и своей питомицы. Но даже тень тщеславного себялюбия была чужда Седрику, и, вместо того чтобы ещё более разъединить свой и без того слабый народ созданием собственной партии, Седрик стремился устранить уже существовавший раскол; важной частью его плана было выдать леди Ровену замуж за Ательстана и таким образом слить воедино обе партии. Препятствием к его осуществлению послужила взаимная привязанность леди Ровены и его сына. Это и было главной причиной изгнания Уилфреда из родительского дома.
Седрик прибегнул к этой суровой мере в надежде, что в отсутствие Уилфреда Ровена изменит свои чувства. Но он ошибся: Ровена оказалась непреклонной, что объяснялось отчасти характером её воспитания. В глазах Седрика Альфред был чем-то вроде божества. Поэтому он относился к последней представительнице его рода с исключительным почтением, какое вряд ли внушали кому бы то ни было принцессы царствующих династий того времени. В его доме каждое желание Ровены считалось законом, и сам Седрик, словно решив, что её права должны быть полностью признаны хотя бы в пределах этого маленького круга, гордился тем, что подчинялся ей, как первый из её подданных.
Она с детства приучилась не только действовать по своей собственной воле, но и повелевать другими; а потому нет ничего удивительного, что в таком вопросе, в котором другие девушки, даже воспитанные в полном подчинении и покорности, склонны проявлять некоторую самостоятельность и способны оспаривать власть своих опекунов и родителей, Ровена высказала возмущение и негодование. Она решительно противилась всякому внешнему давлению и наотрез отказалась давать кому-либо право направлять её привязанности или располагать её наукой наперекор её воле. Свои суждения и чувства она высказывала смело, и Седрик, будучи не в силах противостоять привычному почтительному подчинению её воле, встал в тупик и не знал теперь, каким способом заставить её слушаться своего опекуна.
Тщетно пытался он пленять её воображение картиной будущей королевской власти. Ровена, одарённая большим здравым смыслом, считала планы Седрика совершенно неосуществимыми, а для себя лично нежелательными. Равена и не думала скрывать предпочтение, которое высказывала Уилфреду Айвенго. Более того — она неоднократно заявляла, что скорее пойдёт в монастырь, чем согласится разделить трон с Ательстаном. Она всегда питала презрение к Конингсбургскому тану, а теперь, после стольких неприятностей, перенесённых из-за него, чувствовала к нему нечто вроде отвращения.
Тем не менее Седрик, не очень-то веривший в женское постоянство, всемерно хлопотал о том, чтобы устроить этот брак, полагая, что этим оказывает важную услугу делу борьбы за независимость саксов. Внезапное и романтичное появление сына на турнире в Ашби он справедливо рассматривал как смертельный удар по его надеждам. Правда, родительская любовь на минуту взяла верх над гордостью и преданностью делу саксов. Однако вслед за тем оба эти чувства снова возникли в его душе, и он решил приложить необходимые усилия к соединению Ательстана с Ровеной, считая, что этот брак вместе с другими мерами будет способствовать скорейшему восстановлению независимости саксов.
Теперь он беседовал с Ательстаном о саксонских делах. Надо признаться, что в течение этой беседы Седрику, подобно Хотсперу, не раз пришлось пожалеть что ему приходится побуждать такую «крынку снятого молока» на столь великие дела. Правда, Ательстан был не чужд тщеславия, ему было приятно выслушивать речи о своём высоком происхождении и о том, что он по праву рождения должен пользоваться почётом и властью. Но его мелкое тщеславие вполне удовлетворялось тем почётом, который оказывали ему домочадцы и все окружавшие его саксы. Ательстан встречал опасность без боязни, но был слишком ленив, чтобы добровольно искать её. Он был вполне согласен с Седриком в том, что саксам следовало бы отвоевать себе независимость; ещё охотнее соглашался он царствовать над ними, когда эта независимость будет достигнута. Но лишь только начинали обсуждать планы, как возвести его на королевский престол — тут он оказывался всё тем же Ательстаном Неповоротливым, туповатым, нерешительным и непредприимчивым. Страстные и пылкие речи Седрика так же мало действовали на его вялый нрав, как раскалённое ядро — на холодную воду: несколько мгновений оно шипит и дымится, а затем остывает.
Видя, что убеждать Ательстана почти всё равно, что пришпоривать усталую клячу или ковать холодное железно, Седрик подъехал ближе к своей питомице, но разговор с ней оказался для него едва ли более приятным. Так как его появление прервало беседу леди Ровены с её любимой прислужницей о доблестном Уилфреде и его судьбе, Эльджита в отместку за себя и свою повелительницу тотчас припомнила, как Ательстан был выбит из седла на ристалище, а всякое упоминание об этом плачевном событии было чрезвычайно неприятно Седрику. Таким образом, для честного сакса это путешествие было исполнено всевозможных неприятностей и огорчений. Не раз он принимался мысленно проклинать турнир и того, кто его выдумал, да и себя самого — за то, что имел неосторожность туда поехать.
В полдень, по желанию Ательстана, остановились в роще возле родника, чтобы дать отдых лошадям, а самим немного подкрепиться: хлебосольный аббат щедро снабдил их провиантом на дорогу, который навьючили на осла. Трапеза затянулась надолго, а так как и других помех в пути было много, они потеряли надежду засветло добраться до Ротервуда. Это обстоятельство заставило их поторопиться и ехать гораздо быстрее, чем раньше.
Глава XIX
Те воины, что в свите состоят
Какой-то знатной дамы (как узнал
Я из подслушанного разговора),
Находятся уже вблизи от замка
И в нём намерены заночевать.
«Орра», трагедия
Какой-то знатной дамы (как узнал
Я из подслушанного разговора),
Находятся уже вблизи от замка
И в нём намерены заночевать.
«Орра», трагедия
Путешественники должны были теперь углубиться в глухие места дремучих лесов, которые в то время считались крайне опасными из-за множества разбойников или беглецов; доведённые до отчаяния притеснениями и нищетой, крестьяне скрывались в лесах, объединяясь в такие большие ватаги, что местная стража ничего не могла с ними поделать. Впрочем, несмотря на позднее время, Седрик и Ательстан, имея при себе десять человек хорошо вооружённых слуг, не считая Вамбы и Гурта, так как один был шут, а другой — связанный арестант, не опасались нападения этих разбойников. Нужно добавить, что, пускаясь в путь по лесам в столь позднее время, Седрик и Альтестан полагались не только на свою храбрость, но также на своё происхождение и добрую репутацию.
Разбойники были большей частью крестьяне и иомены саксонского происхождения, вынужденные вести такую отчаянную бродячую жизнь из-за жестоких лесных и охотничьих законов; обычно они не трогали своих соплеменников.
Продолжая углубляться в лес, путешественники встревожились, услышав крики, взывавшие о помощи. Подъехав к тому месту, откуда раздавались голоса, они с удивлением увидели лежащие на земле конные носилки; рядом с ними на траве сидела молодая женщина в богатой еврейской одежде, а немного подальше метался старик, который, судя по его жёлтой шапке, тоже был евреем, он бегал взад и вперёд и, ломая себе руки, стенал и жестами выражал такое отчаяние, точно с ним случилось величайшее несчастье.
Сначала на все расспросы Ательстана и Седрика старый еврей взывал ко всем патриархам Ветхого завета, умоляя поразить сынов Измаила, которые сейчас придут и изрубят их острыми мечами. Наконец Исаак из Йорка (ибо это был наш старый приятель) кое-как объяснил, что в Ашби он нанял шесть человек вооружённой стражи на мулах и конные носилки для перевозки больного друга; нанятые люди взялись проводить его до Донкастера. До сих пор они ехали вполне благополучно, но встречный дровосек сказал им, что тут, в лесу, засела большая шайка разбойников. Наёмные слуги выпрягли лошадей из носилок и бежали, покинув Исаака с дочерью, и они не могли ни защищаться, ни продолжать свой путь, каждую минуту ожидая нападения разбойников, которые могли их ограбить и даже убить.
— Если бы угодно было вашей вельможной милости, — говорил Исаак тоном глубочайшего смирения, — дозволить нам продолжать путь под вашей охраной, клянусь скрижалями нашего закона, с тех пор как Израиль был в плену, ни один еврей не платил за услугу так щедро, как мы вам отплатим за такую милость.
— Ах ты, собака! — сказал Ательстан, который особенно хорошо помнил всякие мелкие обиды. — Я ещё не забыл, как ты дерзко держал себя в галерее на ристалище! Хочешь — защищайся, хочешь — беги либо откупись от разбойников, но не ожидай от нас помощи. Если бы разбойники грабили только вас, всесветных грабителей, я бы считал, что они честнейшие люди!
Но Седрик не согласился с таким суровым решением Ательстана.
— Мы лучше вот что сделаем, — сказал он. — Дадим им лошадей и двоих людей из нашей свиты, пускай проводят их до ближнего селения. Мы от этого немного потеряем, а с помощью вашего доброго меча, благородный Ательстан, и остальной прислуги нам нетрудно будет справиться хотя бы и с двумя десятками бродяг.
Ровена, несмотря на страх, вызванный упоминанием о разбойниках, горячо поддержала предложение своего опекуна. И тут Ревекка, безучастная до сих пор, пробралась сквозь толпу слуг к лошади Ровены, преклонила колена и, по восточному обычаю, поцеловала край одежды саксонской леди. Потом она поднялась и, откинув с лица покрывало, стала умолять её во имя великого Бога, которому они обе поклоняются, во имя откровения на горе Синай, в которое они обе веруют, сжалиться над ними и позволить им ехать под охраной их отряда.
— Я не для себя молю вас о такой милости, — говорила Ревекка, — и даже не ради этого несчастного старика. Я знаю, что обижать и обирать наш народ считается у христиан малым грехом, чуть ли не заслугой, и не всё ли равно, где это делается — в городах ли, в пустыне или в чистом поле. Но я обращаюсь к вам ради того, кем и вы дорожите, и умоляю вас, ради этого больного человека, позвольте нам продолжать путь под вашим покровительством. Если с ним приключится беда, то и последние минуты вашей жизни будут отравлены мыслью, что вы не исполнили того, о чём я прошу вас.
Торжественный тон этих слов произвёл сильное впечатление на саксонскую красавицу.
— Этот старик так слаб и беспомощен, — сказала Ровена своему опекуну, — а девушка так молода и привлекательна. Притом с ними опасно больной. Хоть они и евреи, но мы, как христиане, не должны бросать их в такую минуту. Прикажите снять вьюки с двух мулов. Мулов можно впрячь в носилки, а старику и его дочери предоставить пару запасных верховых лошадей.
Седрик охотно согласился на это предложение, а Ательстан потребовал, чтобы евреи ехали позади всех: там их будет сопровождать Вамба со своим щитом из свинины.
— Я свой щит оставил на ристалище, — отвечал шут. — Таков же был удел и многих других рыцарей почище меня.
Ательстан густо покраснел, ибо его самого постигла такая участь на второй день — турнира. Между тем леди Ровена, желая загладить грубую шутку своего неуклюжего поклонника, попросила Ревекку ехать рядом с ней.
— Мне бы не следовало этого делать, — сказала Ребекка с гордым смирением. — Моё общество может оказаться унизительным для моей покровительницы.
Перемещение вьюков совершилось очень быстро. Однако слова «разбойники» было достаточно, чтобы заставить слуг спешить, тем более что приближались сумерки. Во время суматохи Гурта сняли с лошади, и он воспользовался этой минутой, чтобы попросить шута ослабить верёвки, которыми были связаны его руки. Вамба исполнил его просьбу и, быть может, намеренно так небрежно завязал новые узлы, что Гурт без особого труда высвободил руки и юркнул в кусты. Никто не обратил внимания на его бегство.
Новые распоряжения доставили столько хлопот и возни, что Гурта хватились не скоро. Зная о приказе посадить его верхом вместе с одним из слуг, каждый думал, что Гурт сидит за спиной у товарища; когда же они заметили, что Гурт исчез, опасность со стороны разбойников казалась столь непосредственной, что некогда было думать ни о чём другом.
Между тем тропа, по которой ехали путники, стала настолько узкой, что нельзя было проехать по ней более чем двоим всадникам в ряд; к тому же начался спуск в лощину, по которой протекал ручей с осыпающимися или топкими берегами, поросшими низкими кустами ивы. Седрик и Ательстан, ехавшие впереди, поняли, насколько здесь опасно нападение. Однако ни тот, ни другой не имели достаточного боевого опыта. Они решили, что лучше всего как можно скорее проскочить через лощину. Не соблюдая никакого порядка, отряд помчался вперёд. Но едва предводители с частью своих спутников перебрались через ручей, как разбойники набросились на них сразу спереди, сзади и с обеих сторон с такой стремительностью, что всякое сопротивление оказалось невозможным. Кругом раздавались неистовые крики нападавших разбойников:
— Белый Дракон! Белый Дракон! Святой Георгий постоит за старую Англию! — боевой клич нападающих, которые изображали саксонских разбойников.
Враги появились так неожиданно, бросились на путешественников так отважно и расправились с ними так быстро, что, казалось, их было вдвое больше, чем на самом деле.
Оба саксонских вождя попали в плен одновременно, но каждый при таких обстоятельствах, которые служили отражением его характера. Завидев первого врага, Седрик метнул в него дротик и попал на этот раз так метко, что пригвоздил противника к дубу, возле которого тот находился. Справившись с одним, он выхватил меч и, повернув коня, кинулся навстречу другому. Однако Седрик размахнулся мечом с такой запальчивостью, что задел за толстую ветвь соседнего дерева и обезоружил себя этим неловким ударом. Два или три разбойника бросились на него, стащили с лошади и взяли в плен. Ательстан был задержан почти одновременно с Седриком. Он ещё не успел приготовиться к защите, как его стащили с седла и связали.
Слуги, стеснённые поклажей, изумлённые и перепуганные участью своих господ, даже не сопротивлялись; леди Ровена, ехавшая в центре отряда, и еврей с дочерью, бывшие в тылу, также были взяты в плен.
Из всего отряда одному только Вамбе удалось спастись. Он выказал при этом гораздо более мужества, чем те, кто считался умнее его. Он завладел мечом одного из слуг и, размахивая им, заставил нападавших отступить, а затем сделал смелую, но безуспешную попытку пробиться на помощь Седрику. Убедившись, что это невозможно, Вамба улучил удобную минуту, спрыгнул с лошади и скрылся в кустах.
Впрочем, очутившись в безопасности, храбрый шут несколько раз останавливался в нерешимости, раздумывая, не лучше ли воротиться и разделить участь своего господина, к которому он был искренне привязан.
— Слыхал я, как люди восхваляли свободу, — пробормотал он, — а вот теперь мне хотелось бы, чтобы какой-нибудь мудрец надоумил меня, что делать с этой свободой!
Он произнёс эти слова довольно громко и вдруг услыхал очень близко от себя голос, осторожно и тихо проговоривший: «Вамба!» В ту же минуту собака, в которой он сразу узнал Фангса, бросилась к нему.
— Гурт! — ответил Вамба таким же осторожным шёпотом.
И свинопас тотчас предстал перед ним.
— Что это значит? — спросил Гурт поспешно. — Что гам за крики и стук мечей?
— Обычная история, — отвечал Вамба, — всех забрали в плен.
— Кого забрали? — воскликнул Гурт нетерпеливо.
— Нашего господина, и леди Ровену, и Ательстана, и Гундиберта, и Освальда… всех!
— Господи помилуй! — воскликнул Гурт. — Как же они попали в плен и к кому?
— Наш хозяин сразу вступил в драку, — продолжал шут. — Ательстан не поспел, а остальные и подавно. А забрали их чёрные маски и зелёные кафтаны. Теперь все они лежат, связанные, на зелёной траве, словно такие яблоки, вроде тех, что ты трясёшь в лесу на корм своим свиньям. Даже смешно, право! Я бы смеялся, кабы не слёзы! — сказал честный шут, роняя слёзы неподдельного горя.
На лице Гурта отразилось сильное волнение.
— Вамба, — сказал он, — у тебя есть оружие, а храбрости у тебя оказалось больше, чем ума; нас с тобой только двое, но внезапное нападение смелых людей может изменить многое. Пойдём!
— Куда и зачем? — спросил шут.
— Выручать Седрика.
— Не ты ли недавно отказывался служить ему?
— Теперь всё по-другому, — возразил Гурт, — тогда ему было хорошо, а теперь он в беде… Пойдём!
Только что шут собрался повиноваться, как перед ними появился какой-то человек, приказавший им остановиться. Судя по его одежде и вооружению, Вамба сначала принял его за одного из разбойников, взявших в плен Седрика. Однако на нём не было маски, и по роскошной перевязи с великолепным охотничьим рогом, спокойным манерам, повелительному голосу Вамба тотчас узнал в нём того самого иомена по имени Локсли, который одержал победу на состязании стрелков.
— Что значит этот шум? — спросил он. — Кто осмеливается чинить грабёж и насилие в этих лесах?
— Погляди поближе на их кафтаны, — отвечал Вамба, — не принадлежат ли они твоим детям: уж очень похожи они на твой собственный, как два зелёных стручка гороха друг на друга.
— Это я сейчас узнаю, — сказал Локсли, — а вам приказываю, во имя спасения вашей жизни, не сходить с места, пока я не вернусь. И вам и вашим господам будет лучше, если вы послушаетесь меня. Только сперва надо привести себя в такой вид, чтобы походить на этих грабителей.
Говоря это, он снял с себя перевязь с рогом, сорвал перо со своей шапки и всё это передал Вамбе. Потом вынул из сумки маску, надел её и, повторив приказание не трогаться с места, пошёл на разведку.
— Будем, что ли, ждать его, — спросил Вамба, — или попробуем дать тягу? Уж слишком у него наготове всё разбойничье снаряжение, чтобы он был честным человеком.
— А хоть бы он оказался самим чёртом, пусть его, — сказал Гурт. — Нам не будет хуже от того, что мы его подождём. Если он из той же шайки, он теперь успел их предупредить, и нам не удастся ни напасть на них, ни убежать. К тому же за последнее время я убедился, что настоящие разбойники не самые плохие люди.
Через несколько минут иомен вернулся.
— Друг мой Гурт, — сказал он, — я сейчас побывал у тех молодцов и теперь знаю, что это за люди и куда направляются. Я думаю, что они не собираются убивать своих пленников. Нападать на них втроём было бы просто безумием: это настоящие воины, и, как люди опытные, они расставили часовых, которые при первой попытке подойти к ним тотчас поднимут тревогу. Но я надеюсь собрать такую дружину, которая сможет их одолеть, несмотря ни на какие предосторожности. Вы оба слуги, и, как мне кажется, преданные слуги Седрика Сакса — защитника английских вольностей. Найдётся немало английских рук, чтобы выручить его из беды. Идите за мной.
С этими словами он быстро пошёл вперёд, а свинопас и шут молча последовали за ним. Однако Вамба не мог долго молчать.
— Сдаётся мне, — сказал он, разглядывая перевязь и рог, которые всё ещё держал в руках, — что я сам видел, как летела стрела, выигравшая этот славный приз, и было это совсем недавно.
— А я, — сказал Гурт, — готов поклясться своим спасением, что слышал голос того доброго иомена, который выиграл приз, и слышал я его и днём и в ночную пору, и месяц состарился с тех пор никак не больше чем на три дня.
— Любезные друзья мои, — обратился к ним иомен, — теперь не время допытываться, кто я и откуда. Если мне удастся выручить вашего хозяина, вы по справедливости будете считать меня своим лучшим другом. А как меня зовут и точно ли я умею стрелять из лука получше пастуха, и когда я люблю гулять, днём или ночью, — это всё вас не касается, а потому вы лучше не ломайте себе голову.
— Ну, попали мы в львиную пасть! — шёпотом сказал Вамба своему товарищу. — Что теперь делать?
— Тсс! Замолчи, ради бога! — сказал Гурт. — Только не рассерди его своей дурацкой болтовнёй, и увидишь, что всё кончится благополучно.
Глава XX
Осенний вечер мрачен был,
Угрюмый лес темнел вокруг,
Был путнику ночному мил
Отшельнической песни звук.
Казалось, так душа поёт,
Расправив звучные крыла,
И птицей, славящей восход,
Та песня к небесам плыла.
«Отшельник у ручья святого Клементия».
Угрюмый лес темнел вокруг,
Был путнику ночному мил
Отшельнической песни звук.
Казалось, так душа поёт,
Расправив звучные крыла,
И птицей, славящей восход,
Та песня к небесам плыла.
«Отшельник у ручья святого Клементия».
Слуги Седрика, следуя за своим таинственным проводником, часа через три достигли небольшой поляны среди леса, в центре её огромный дуб простирал во все стороны свои мощные ветви. Под деревом на траве лежали четверо или пятеро иоменов; поблизости, освещённый светом луны, медленно расхаживал часовой.
Заслышав приближение шагов, он тотчас поднял тревогу; спящие мигом проснулись, вскочили на ноги, и все разом натянули луки. Шесть стрел легли на тетиву и направились в ту сторону, откуда слышался шорох, но как только стрелки завидели и узнали проводника, они приветствовали его с глубоким почтением.
— Где Мельник? — было его первым вопросом.
— На дороге к Ротерхему.
— Сколько при нём людей? — спросил предводитель, ибо таково было, по-видимому, его звание.
— Шесть человек, и есть надежда на хорошую поживу, коли поможет Николай-угодник.
— Благочестиво сказано! — сказал Локсли. — А где Аллен из Лощины?
— Пошёл на дорогу к Уотлингу — подстеречь приора из Жорво.
— И это хорошо придумано, — сказал предводитель. — А где монах?
— У себя в келье.
— Туда я пойду сам, — сказал Локсли, — а вы ступайте в разные стороны и соберите всех товарищей. Старайтесь собрать как можно больше народу, потому что есть на примете крупная дичь, которую трудно загнать, притом она кусается. На рассвете все приходите сюда, я буду тут… Постойте, — прибавил он. — Я чуть было не забыл самого главного. Пусть двое из вас отправятся поскорее к Торклистону, замку Фрон де Бефа. Отряд переодетых молодцов везёт туда несколько человек пленных. Наблюдайте за ними неотступно. Даже в том случае, если они доберутся до замка, прежде чем мы успеем собраться с силами, честь обязывает нас покарать их. Поэтому следите за ними хорошенько, и пусть самый проворный из вас принесёт мне весть о том, что у них делается.
Стрелки обещали всё исполнить в точности и быстро разошлись в разные стороны. Тем временем их предводитель и слуги Седрика, глядевшие на него теперь с величайшим почтением и некоторой боязнью, продолжали свой путь к часовне урочища Копменхерст.
Когда они достигли освещённой луною поляны и увидели полуразрушенные остатки часовни, а рядом с нею бедное жилище отшельника, вполне соответствующее строгому благочестию его обитателя, Вамба прошептал на ухо Гурту:
— Коли тут точно живёт вор, стало быть, правду говорит пословица: «Чем ближе к церкви, тем дальше от господа бога». Я готов прозакладывать свою шапку, что это так и есть. Послушай-ка, что за песнопение в этой келье подвижника.
В эту минуту отшельник и его гость во всё горло распевали старинную застольную песенку с таким припевом:
Эх, давай-ка чашу, начнём веселье наше,
Милый мой, милый мой!
Эх, давай-ка чашу, начнём веселье наше.
Ты, Дженкин, пьёшь неплохо — ты плут и выпихова!
Эх, давай-ка чашу, начнём веселье наше…
— Недурно поют, право слово! — сказал Вамба, пробуя подтянуть припев. — Но скажите на милость, кто бы мог подумать, что услышит в глухую полночь в келье отшельника такой весёленький псалом.
— Что же тут удивительного, — сказал Гурт. — Всем известно, что здешний причетник — превесёлый парень; он убивает добрую половину всей дичи, какая пропадает в этих местах. Говорят, будто лесной сторож жаловался на него своему начальству, и, если отшельник не образумится, с него сорвут и рясу и скуфью.
Пока они разговаривали, Локсли что было силы стучался в дверь; наконец отшельник и его гость услыхали этот стук.
— Клянусь святыми чётками, — молвил отшельник, — внезапно оборвав свои звонкие рулады, — кто-то стучится! Ради моего клобука, я не хотел бы, чтобы нас застали за таким приятным занятием. У всякого человека есть недоброжелатели, почтеннейший Лентяй; чего доброго, найдутся злые сплетники, которые гостеприимство, с каким я принял усталого путника и провёл с ним часа три ночного времени, назовут распутством и пьянством.
— Вот ведь какая низкая клевета! — сказал рыцарь. — Мне хотелось бы проучить их как следует. Однако это правда, святой причетник, что у всякого человека есть враги. В здешнем краю есть такие люди, с которыми я сам охотнее стал бы разговаривать сквозь решётку забрала, чем с открытым лицом.
— Так надевай скорее на голову свой железный горшок, друг Лентяй, и поспешай, как только можешь. А я тем временем уберу эти оловянные фляги. То, что в них было налито, бултыхается теперь в моей башке. А чтобы не слышно было звяканья посуды, потому что у меня немного руки трясутся, подтяни ту песню, которую я сейчас запою. Тут дело не в словах. Я и сам-то не больно твёрдо их помню.
Сказав это, он громовым голосом затянул псалом: «Из бездны воззвал…» — и принялся уничтожать следы пиршества. Рыцарь, смеясь от души, продолжал облекаться в свои боевые доспехи, усердно подтягивая хозяину всякий раз, как успевал подавить душивший его хохот.
— Что у вас за чёртова заутреня в такой поздний час? — послышался голос из-за двери.
— Прости вам боже, сэр странник, — отвечал отшельник, из-за поднятого шума, а может быть, и спьяну не узнавший голоса, который, однако, был ему очень хорошо знаком. — Ступайте своей дорогой, ради Бога и святого Дунстана, и не мешайте мне и праведному собрату моему читать молитвы.
— Не с ума ли ты сошёл, монах? — отвечал голос снаружи. — Отопри, это я, Локсли!
— А-а! Ну ладно, всё в порядке! — сказал отшельник, обращаясь к гостю.
— Это кто же такой? — спросил Чёрный Рыцарь. — Мне нужно знать.
— Кто такой? Я же говорю тебе, что друг, — отвечал отшельник.
— Какой такой друг? — настаивал рыцарь. — Может быть, он тебе друг, а мне враг?
— Какой друг-то? — сказал отшельник. — Это, знаешь ли, такой вопрос, который легче задать, чем ответить на него. Какой друг? Да вот, коли хорошенько сообразить, это тот самый добряк, честный сторож, о котором я тебе давеча говорил.
— Понимаю, — молвил рыцарь, — значит, он такой же честный сторож, как ты благочестивый монах. Отвори же ему дверь, не то он выломает её.
Между тем собаки, сначала поднявшие отчаянный лай, теперь как будто узнали по голосу того, кто стоял за дверью. Они перестали лаять, начали царапаться в дверь и повизгивать, требуя, чтобы пришедшего скорее впустили. Отшельник снял с двери засовы и впустил Локсли и обоих его спутников.
— Слушай-ка, отче, — сказал иомен, войдя и увидев рыцаря, — что это у тебя за собутыльник?
— Это монах нашего ордена, — отвечал отшельник, покачивая головой, — мы с ним всю ночь молитвы читали.
— Должно быть, он служитель воинствующей церкви, — сказал Локсли, — эта братия теперь повсюду встречается. Я тебе говорю, монах, отложи свои чётки в сторону и берись за дубину. Нам теперь каждый человек дорог — всё равно, духовного ли он звания или светского. Да ты, кажется, помутился в рассудке! — прибавил Локсли, отведя отшельника в сторону и понижая голос. — Как же можно принимать совсем неизвестного рыцаря? Разве ты позабыл наши правила?
— Как — неизвестного? — смело ответил монах. — Я его знаю не хуже, чем нищий знает свою чашку.
— Как же его зовут? — спросил Локсли.
— Как его зовут-то? — повторил отшельник. — А зовут его сэр Энтони Скрэблстон. Вот ещё! Стану я пить с человеком, не зная, как его зовут!
— Ты слишком много пил сегодня, братец, — сказал иомен, — и, того и гляди, слишком много наболтал.
— Друг иомен, — сказал рыцарь, подходя к ним, — не сердись на весёлого хозяина. Он оказал мне гостеприимство, это правда, но если бы он не согласился принять меня, я бы заставил его это сделать.
— Ты бы заставил? — сказал отшельник. — Вот погоди, сейчас я сменю свою серую хламиду на зелёный камзол, и пусть я не буду ни честным монахом, ни хорошим лесником, если не разобью тебе башку своей дубиной.
С этими словами он сбросил с себя широкую рясу и мигом облёкся в зелёный кафтан и штаны того же цвета.
— Помоги мне, пожалуйста, зашнуровать все петли, — сказал он, обращаясь к Вамбе. — За труды я тебе поднесу чарку крепкого вина.
— Спасибо на ласковом слове, — отвечал Вамба, — только не совершу ли я святотатства, если помогу тебе превратиться из святого отшельника в грешного бродягу?
— Не бойся, — сказал отшельник. — Стоит исповедать грехи моего зелёного кафтана моему же серому балахону, и все будет ладно.
— Аминь! — сказал шут. — Суконному грешнику подобает иметь дело с холщовым духовником, так что заодно пускай уж твой балахон даст отпущение грехов и моей куртке.
Говоря это, он помог монаху продеть шнурки в бесчисленные петли, соединявшие штаны с курткой.
Пока они занимались этим, Локсли отвёл рыцаря в сторону и сказал ему:
— Не отрицайте, сэр рыцарь, вы тот самый герой, благодаря которому победа осталась за англичанами на второй день турнира в Ашби.
— Что ж из того, если ты угадал, друг иомен? — спросил рыцарь.
— В таком случае, — отвечал иомен, — я могу считать вас сторонником слабейшей партии.
— Такова прямая обязанность каждого истинного рыцаря, — сказал Чёрный Рыцарь, — и мне было бы прискорбно, если бы обо мне подумали иначе.
— Но для моих целей, — сказал иомен, — мало того, что ты добрый рыцарь, надо, чтобы ты был и добрым англичанином. То, о чём я хочу поговорить с тобой, является долгом всякого честного человека, но ещё большим долгом каждого честного сына этой страны.
— Едва ли найдётся человек, — отвечал рыцарь, — которому Англия и жизнь каждого англичанина была бы дороже, чем мне.
— Охотно этому поверю, — сказал иомен. — Никогда ещё наша страна не нуждалась так в помощи тех, кто её любит. Послушай, я тебе расскажу об одном деле. В нём ты сможешь принять почётное участие, если ты действительно таков, каким мне кажешься. Шайка негодяев, переодетых в платье людей, которые гораздо лучше их самих, захватила в плен одного знатного англичанина, по имени Седрик Сакс, а также его воспитанницу и его друга, Ательстана Конингсбургского, и увезла их в один из замков в этом лесу, под названием Торкилстон. Скажи мне как добрый рыцарь и добрый англичанин: хочешь помочь нам выручить их?
— Произнесённый обет вменяет мне в обязанность это сделать, — отвечал рыцарь, — но я хотел бы знать, кто же просит меня помочь им.
— Я, — сказал иомен, — человек без имени, но друг твоей родины и тех кто любит её. Удовольствуйтесь пока этими сведениями о моей личности, тем более что и сами вы желаете оставаться неизвестным. Знайте, однако, что моё честное слово так же верно, как если бы я носил колотые шпоры.
— Этому я охотно поверю, — сказал рыцарь. — Твоё лицо говорит о честности и твёрдой воле. Поэтому я больше не буду ни о чём тебя расспрашивать, а просто помогу тебе освободить этих несчастных пленников. А там, надеюсь, мы с тобой познакомимся поближе и, расставаясь, будем довольны друг другом.
Между тем отшельник наконец переоделся, а Вамба перешёл на другой конец хижины и случайно услышал конец разговора.
— Вот как, — шепнул он Гурту, — у нас, значит, будет новый союзник? Будем надеяться, что доблесть этого рыцаря окажется не такой фальшивой монетой, как благочестие отшельника или честность иомена. Этот Локсли кажется мне прирождённым охотником за чужой дичью, а поп — гуляка и лицемер.
— Придержи язык, Вамба, сделай милость! — сказал Гурт. — Оно, может быть и так, но явись сейчас хоть сам рогатый чёрт и предложи нам свои услуги, чтобы вызволить из беды Седрика и леди Ровену, боюсь — у меня не хватило бы набожности отказаться от его помощи.
Тем временем отшельник вооружился, как настоящий иомен, мечом, щитом, луком и колчаном со стрелами, через плечо перекинул тяжёлый бердыш. Он первый вышел из хижины, а потом тщательно запер дверь и засунул ключ под порог.
— Ну что, брат, годишься ты теперь в дело, — спросил Локсли, — или хмель всё ещё бродит у тебя в голове?
— Чтобы прогнать его, — отвечал монах, — будет довольно глотка воды из купели святого Дунстана. В голове, правда, жужжит что-то и ноги не слушаются, но всё это мигом пройдёт.
С этими словами он подошёл к каменному бассейну, на поверхности которого падавшая в него струя образовала множество пузырьков, белевших и прыгавших при бледном свете луны, припал к нему ртом и пил так долго, как будто задумал осушить источник.
— Случалось ли тебе раньше выпивать столько воды, святой причетник из Копменхерста? — спросил Чёрный Рыцарь.
— Только один раз: когда мой бочонок с вином рассохся и вино утекло незаконным путём. Тогда мне нечего было пить, кроме воды по щедрости святого Дунстана, — отвечал монах.
Тут он погрузил руки в воду, а потом окунул голову и смыл таким образом все следы полночной попойки.
Протрезвившись окончательно, весёлый отшельник ухватил свой тяжёлый бердыш тремя пальцами и, вертя его над головой, как тростинку, закричал:
— Где они, подлые грабители, что похищают девиц? Чёрт меня побери, коли я не справлюсь с целой дюжиной таких мерзавцев!
— Ты и ругаться умеешь, святой причетник? — спросил Чёрный Рыцарь.
— Полно меня к причетникам причислять! — возразил ему преобразившийся монах. — Клянусь святым Георгием и его драконом, я только до тех пор и монах, пока у меня ряса на плечах… А как надену зелёный кафтан, так могу пьянствовать, ругаться и ухаживать за девчонками не хуже любого лесника.
— Ступай вперёд, балагур, — сказал Локсли, — да помолчи немного; ты сегодня шумишь, как целая толпа монахов в сочельник, когда отец игумен уснул. Пойдёмте, друзья, медлить нечего. Надо поскорее собрать людей, и всё же у нас мало будет народу, чтобы взять приступом замок Реджинальда Фрон де Бефа.
— Что? — воскликнул Чёрный Рыцарь. — Так это Фрон де Беф выходит нынче на большую дорогу и берёт в плен верноподанных короля? Разве он стал вором и притеснителем?
— Притеснителем-то он всегда был, — сказал Локсли.
— А что до воровства, — подхватил монах, — то хорошо, если бы он хоть вполовину был так честен, как многие из знакомых мне воров.
— Иди, иди, монах, и помалкивай! — сказал иомен. — Лучше бы ты попроворнее провёл нас на сборное место и не болтал, о чём следует помалкивать как из приличия, так и ради осторожности!
Глава XXI
Увы, прошло так много дней и лет
С тех пор, как тут за стол садились люди,
Мерцанием свечей озарены!
Но в сумраке высоких этих сводов
Мне слышится времён далёких шёпот,
Как будто медлящие голоса
Тех, кто давно в своих могилах спит.
«Орра», трагедия
С тех пор, как тут за стол садились люди,
Мерцанием свечей озарены!
Но в сумраке высоких этих сводов
Мне слышится времён далёких шёпот,
Как будто медлящие голоса
Тех, кто давно в своих могилах спит.
«Орра», трагедия
Пока принимались все эти меры для освобождения Седрика и его спутников, вооружённый отряд, взявший их в плен, спешил к укреплённому замку, где предполагалось держать их в заключении. Но вскоре наступила полная темнота, а лесные тропинки были, очевидно, мало знакомы похитителям. Несколько раз они останавливались и раза два поневоле возвращались назад. Летняя заря занялась, прежде, чем они попали на верную дорогу, но зато теперь отряд продвигался вперёд очень быстро. В это время между двумя предводителями происходил такой разговор:
— Тебе пора уезжать от нас, сэр Морис, — говорил храмовник рыцарю де Браси. — Для того чтобы разыграть вторую часть нашей мистерии, ведь теперь ты должен выступать в роли освободителя.
— Нет, я передумал, — сказал де Браси. — Я до тех пор не расстанусь с тобой, пока добыча не будет доставлена в замок Фрон де Бефа. Тогда я предстану перед леди Ровеной в моём настоящем виде и надеюсь уверить её, что всему виной сила моей страсти.
— А что заставило тебя изменить первоначальный план, де Браси? — спросил храмовник.
— Это тебя не касается, — отвечал его спутник.
— Надеюсь, однако, сэр рыцарь, — сказал храмовник, — что такая перемена произошла не от того, что ты заподозрил меня в бесчестных намерениях, о которых тебе нашёптывал Фиц-Урс?
— Что я думаю, то пусть остаётся при мне, — отвечал де Браси. — Говорят, что черти радуются, когда один вор обокрадет другого. Но всем известно, что никакие черти не в силах помешать рыцарю Храма поступить по-своему.
— А вождю вольных наёмников, — подхватил храмовник, — ничто не мешает опасаться со стороны друга тех обид, которые он сам чинит всем на свете.
— Не будем без пользы упрекать друг друга, — отвечал де Браси. — Довольно того, что я имею понятие о нравственности рыцарей, принадлежащих к ордену храмовников, и не хочу дать тебе возможность отбить у меня красавицу, ради которой я пошёл на такой риск.
— Пустяки! — молвил храмовник. — Чего тебе бояться? Ведь ты знаешь, какие обеты налагает наш орден!
— Ещё бы! — сказал де Браси. — Знаю также, как эти обеты выполняются. Полно, сэр рыцарь. Все знают, что в Палестине законы служения даме подвергаются очень широкому толкованию. Говорю прямо: в этом деле я не положусь на твою совесть.
— Так знай же, — сказал храмовник, — что я нисколько не интересуюсь твоей голубоглазой красавицей. В одном отряде с ней есть другая, которая мне гораздо больше нравится.
— Как, неужели ты способен снизойти до служанки? — сказал де Браси.
— Нет, сэр рыцарь, — отвечал храмовник надменно, — до служанки я не снизойду. В числе пленных есть у меня добыча, ничем не хуже твоей.
— Не может быть. Ты хочешь сказать — прелестная еврейка? — сказал де Браси.
— А если и так, — возразил Буагильбер, — кто может мне помешать в этом?
— Насколько мне известно, никто, — отвечал де Браси, — разве что данный тобою обет безбрачия. Или просто совесть не позволит завести интригу с еврейкой.
— Что касается обета, — сказал храмовник, — наш гроссмейстер освободит от него, а что касается совести, то человек, который собственноручно убил до трехсот сарацин, может и не помнить свои мелкие грешки. Ведь я не деревенская девушка на первой исповеди в страстной четверг.
— Тебе лучше знать, как далеко простираются твои привилегии, — сказал де Браси, — однако я готов поклясться, что денежные мешки старого ростовщика пленяют тебя гораздо больше, чем чёрные очи его дочери.
— То и другое привлекательно, — отвечал храмовник. — Впрочем, старый еврей лишь наполовину моя добыча. Его придётся делить с Реджинальдом Фрон де Бефом. Он не позволит нам даром расположиться в своём замке. Я хочу получить свою долю в этом набеге и решил, что прелестная еврейка будет моей нераздельной добычей. Ну, теперь ты знаешь мои намерения, значит можешь придерживаться первоначального плана. Сам видишь, что тебе нечего опасаться моего вмешательства.
— Нет, — сказал де Браси, — я всё-таки останусь поближе к своей добыче. Всё, что ты говоришь, вполне справедливо, но меня беспокоит разрешение гроссмейстера, да и те особые привилегии, которые даёт тебе убийство трехсот сарацин. Ты так уверен, что тебе всё простится, что не станешь церемониться из-за пустяков.
Пока между рыцарями происходил этот разговор, Седрик всячески старался выпытать от окружавшей его стражи, что они за люди и с какой целью совершили нападение.
— С виду вы англичане, — говорил он, — а между тем накинулись на своих земляков, словно настоящие норманны. Если вы мне соседи, значит мои приятели: кто же из моих английских соседей когда-либо враждовал со мной? Говорю вам, иомены: даже те из вас, которые запятнали себя разбоем, пользовались моим покровительством; я жалел их за нищету и вместе с ними проклинал их притеснителей, бессовестных дворян. Что же вам нужно от меня? Зачем вы подвергаете меня насилию? Что же вы молчите? Вы поступаете хуже, чем дикие звери; неужели же вы хотите уподобиться бессловесным скотам?
Но все эти речи были напрасны. У его стражи было много важных причин не нарушать молчания, а потому он не мог донять их ни гневом, ни уговорами. Они продолжали всё так же быстро везти его вперёд, пока впереди, в конце широкой аллеи, не возник Торкилстон — древний замок, принадлежавший в те времена Реджинальду Фрон де Бефу. Этот замок представлял собою высокую четырехугольную башню, окружённую более низкими постройками и обнесённую снаружи крепкой стеной. Вокруг этой стены тянулся глубокий ров, наполненный водой из соседней речушки. Фрон де Беф нередко враждовал со своими соседями, а потому позаботился прочнее укрепить замок, построив во всех углах внешней стены ещё по одной башне. Вход в замок, как во всех укреплениях того времени, находился под сводчатым выступом в стене, защищённым с обеих сторон маленькими башенками.
Как только Седрик завидел очертания поросших мхом зубчатых серых стен замка, высившихся над окружавшими их лесами, ему всё сразу стало понятно.
— Понапрасну я обидел воров и разбойников здешних лесов, — сказал он, — подумав, что эти бандиты могут принадлежать к их ватаге… Это всё равно что приравнять лисиц наших лесов к хищным волкам Франции. Говорите, подлые собаки, чего добивается ваш хозяин: моей смерти или моего богатства? Должно быть, ему обидно, что ещё осталось двое саксов, я да благородный Ательстан, владеющих земельными угодьями в этой стране. Так убейте же нас и завершите тем своё злодейство. Вы отняли наши вольности, отнимите и жизнь. Если Седрик Сакс не в силах спасти Англию, он готов умереть за неё. Скажите вашему бесчеловечному хозяину, что я лишь умоляю его отпустить без всякой обиды леди Ровену. Она женщина; ему нечего бояться её, а с нами умрут последние бойцы, которые имеют дерзость за неё заступаться.
Стража на эту речь отвечала молчанием; к тому времени они остановились перед воротами замка. Де Браси трижды протрубил в рог. Тогда стрелки, высыпавшие на стены при их приближении, поспешили сойти вниз, опустить подъёмный мост и впустить отряд в замок. Стража заставила пленников сойти с лошадей и отвела их в зал, где им был предложен завтрак; но никто, кроме Ательстана, не притронулся к нему. Впрочем, потомку короля-исповедника тоже не дали времени основательно заняться поданными яствами, так как стража сообщила ему и Седрику, что их поместят отдельно от леди Ровены. Сопротивляться было бесполезно. Их заставили пройти в большую комнату, сводчатый потолок которой, опиравшийся на неуклюжие саксонские колонны, придавал ей сходство с трапезными залами, какие и теперь ещё можно встретить в наиболее древних из наших монастырей.
Потом леди Ровену разлучили и с её служанками и проводили — очень вежливо, но не спросив о её желании, — в отдельную комнату. Такой же сомнительный почёт был оказан и Ревекке, невзирая на мольбы её отца. Старик в отчаянии предлагал даже деньги, лишь бы дочери дозволено было оставаться при нём.
— Нечестивец, — ответил ему один из стражей, — когда ты увидишь, какая берлога тебе приготовлена, так сам не захочешь, чтобы дочь оставалась с тобой!
И без дальнейших разговоров старого Исаака потащили в сторону от остальных пленных. Всех слуг тщательно обыскали, обезоружили и заперли в особом помещении. Леди Ровену лишили даже присутствия её служанки Эльгиты.
Комната, куда заключили обоих саксонских вождей, в то время служила чем-то вроде караульного помещения, хотя в старину это был главный зал. С тех пор она получила менее важное назначение, потому что нынешний владелец, в числе других пристроек, возводимых ради большего удобства, безопасности и красоты своего баронского жилища, построил себе новый великолепный зал, сводчатый потолок которого поддерживался лёгкими и изящными колоннами, а внутренняя отделка свидетельствовала о большом искусстве в деле украшений и орнаментов, вводимых норманнами в архитектуру.
Исполненный гневных размышлений о прошедшем и настоящем, Седрик взволнованно шагал взад и вперёд по комнате; между тем Ательстан, которому природная апатия заменяла терпение и философскую твёрдость духа, равнодушно относился ко всему, кроме мелких лишений. Но и они так мало его тревожили, что он большей частью молчал, лишь изредка отзывался на возбуждённые и пылки речи Седрика.
— Да, — говорил Седрик, рассуждая сам с собой, но в то же время обращаясь и к Ательстану, — в этом самом зале пировал мой дед с Торкилем Вольфгангером, который угощал здесь доблестного и несчастного Гарольда. Гарольд шёл тогда воевать с норвежцами, ополчившимися против него под предводительством бунтовщика Тости. В этом самом зале Гарольд принял посла своего восставшего брата и дал тогда посланнику такой благородный ответ! Сколько раз, бывало, отец с восторгом рассказывал мне об этом событии! Посланец от Тости был введён в зал, переполненный именитыми саксонскими вождями, которые распивали красное вино, собравшись вокруг своего монарха.
— Я надеюсь, — сказал Ательстан, заинтересованный этой подробностью, — что в полдень они не забудут прислать нам вина и какой-нибудь еды. Поутру мы едва успели дотронуться до завтрака. Притом же пища не идёт мне впрок, если я за неё принимаюсь тотчас после верховой езды, хотя лекари и уверяют, что это очень полезно.
Седрик не обратил внимания на эти замечания и продолжал свой рассказ:
— Посланец от Тости прошёл через весь зал, не боясь хмурых взоров, устремлённых на него со всех сторон, и, остановившись перед троном короля Гарольда, отвесил ему поклон.
«Поведай, государь, — сказал посланец, — на какие условия может надеяться брат твой Тости, если сложит оружие и будет просить у тебя мира?»
«На мою братскую любовь, — воскликнул великодушно Гарольд, — и на доброе графство Нортумберлендское в придачу!»
«А если Тости примет такие условия, — продолжал посланец, — какие земельные угодья даруешь ты его верному союзнику Хардраду, королю норвежскому?»
«Семь футов английской земли! — отвечал Гарольд, пылая гневом. — А если правда, что этот Хардрад такого богатырского роста, мы можем прибавить ещё двенадцать дюймов».
Весь зал огласился восторженными кликами, кубки и рога наполнились вином; вожди пили за то, чтобы норвежец как можно скорее вступил во владение своей «английской землёй».
— И я бы с величайшим удовольствием выпил с ними, — сказал Ательстан, — потому что у меня пересохло во рту, даже язык прилипает к небу.
— Смущённый посланец, — продолжал Седрик с большим воодушевлением, хотя слушатель не проявлял никакого интереса к рассказу, — ретировался, унося с собой для Тости и его союзника зловещий ответ оскорблённого брата. И вот тогда башни Йорка и обагрённые кровью струи Дервента сделались свидетелями лютой схватки, во время которой, показав чудеса храбрости, пали и король норвежский и Тости, а с ними десять тысяч лучшего их войска. И кто бы подумал, что в тот самый день, когда одержана была это великая победа, тот самый ветер, что развевал победные саксонские знамёна, надувал и норманские паруса, направляя их суда к роковым берегам Сассекса! Кто бы подумал, что через несколько дней сам Гарольд лишится своего королевства и получит взамен столько английской земли, сколько назначил в удел своему врагу норвежскому королю! И кто бы подумал, что ты, благородный Ательстан, ты, потомок доблестного Гарольда, и я, сын одного из храбрейших защитников саксонской короны, попадём в плен к подлому норманну, и что нас будут держать под стражей в том самом зале, где наши отцы задавали столь блестящие и торжественные пиры!
— Да, это довольно печально, — отозвался Ательстан. — Надеюсь, что нам назначат умеренный выкуп. Во всяком случае, едва ли они имеют в виду морить нас голодом. Однако полдень уже, наверно, настал, а я не вижу никаких приготовлений к обеду. Посмотрите в окно, благородный Седрик, и постарайтесь угадать по направлению солнечных лучей, близко ли к полудню.
— Может быть, и близко, — отвечал Седрик, — но, глядя на эти расписные окна, я думаю совсем о другом, а не о наших мелких лишениях. Когда пробивали это окно, благородный друг мой, нашим доблестным предкам было неизвестно искусство выделывать стёкла, а тем более их окрашивать. Гордый отец Вольфгангера вызвал из Нормандии художника, дабы украсить этот зал новыми стёклами, которые окрашивали золотистый свет божьего дня всякими причудливыми цветами. Чужестранец явился сюда нищим бедняком, низкопоклонным и угодливым холопом, готовым ломать шапку перед худшим из всей челяди. А уехал он отсюда разжиревший и важный и рассказал своим корыстным соотечественникам о великих богатствах и простодушии саксонских дворян. Это была великая ошибка, Ательстан, ошибка, издавна предвиденная теми потомками Хенгиста и его храбрых дружин, которые преднамеренно хранили и поддерживали простоту старинных нравов. Мы принимали этих чужестранцев с распростёртыми объятиями. Они нам были и друзья и доверенные слуги, мы учились у них ремёслам, приглашали их мастеров. В конце концов мы стали относиться с пренебрежением к честной простоте наших славных предков; норманское искусство изнежило нас гораздо раньше, чем норманское оружие нас покорило. Лучше было бы нам жить мирно и свободно, питаться домашними яствами, чем привыкать к заморским лакомствам, пристрастие к которым связало нас по рукам и по ногам и предало в неволю иноземцу!
— Мне теперь и самая простая пища показалась бы лакомством, — сказал Ательстан. — Я удивляюсь, благородный Седрик, как это вы так хорошо помните прошлое и в то же время забываете, что пора обедать!
— Только понапрасну теряешь время, — пробормотал про себя Седрик с раздражением, — если говоришь ему о чём-либо, кроме еды! Как видно, душа Хардиканута поселилась в нём. Он только и думает, как бы попить да поесть. Увы, — продолжал он, с сожалением глядя на Ательстана, — как жаль, что такой вялый дух обитает в столь величественной оболочке! И надо же, чтобы великое дело возрождения Англии зависело от работы такого скверного рычага! Если он женится на Ровене, её возвышенный дух ещё может пробудить в нём лучшие стороны его натуры… Но какая тут свадьба, когда все мы — и Ровена, и Ательстан, да и сам я — находимся в плену у этого грубого разбойника!.. Быть может, потому он и постарался захватить нас, что опасается нашего влияния и чувствует, что, пока мы на свободе, власть, неправедно захваченная его соплеменниками, может уйти из их рук.
Пока Сакс предавался таким печальным размышлениям, дверь их тюрьмы распахнулась и вошёл дворецкий с белым жезлом в руке — знаком его старшинства среди прочей челяди. Этот важный слуга торжественным шагом вступил в зал, а за ним четверо служителей внесли стол, уставленный кушаньями, вид и запах которых мгновенно изгладили в душе Ательстана все предыдущие неприятности. Слуги, принёсшие обед, были в масках и в плащах.
— Это что за маскарад? — сказал Седрик. — Не воображаете ли вы, что мы не знаем, кто забрал нас в плен, раз мы находимся в замке вашего хозяина? Передайте Реджинальду Фрон де Бефу, — продолжал он, пользуясь случаем начать переговоры, — что единственной причиной совершённого над нами насилия мы считаем противозаконное желание обогатиться за наш счёт. Скажите ему, что мы готовы так же удовлетворить его корыстолюбие, как если бы мы имели дело с заправским разбойником. Пусть назначит выкуп за наше освобождение, и если он не превысит наших средств, мы ему заплатим.
Дворецкий вместо ответа только кивнул головой.
— И ещё передайте Реджинальду Фрон де Бефу, — сказал Ательстан, — что я посылаю ему вызов на смертный бой и предлагаю биться пешим или конным в любом месте через восемь дней после нашего освобождения. Если он настоящий рыцарь, то он не дерзнёт отложить поединок или отказаться дать мне удовлетворение.
— Передам рыцарю ваш вызов, — отвечал дворецкий, — а пока предлагаю вам откушать.
Вызов, посланный Ательстаном, произнесён был недостаточно внушительно: большой кусок, который он усердно прожёвывал в это время, усиливал его природную медлительность и значительно ослаблял впечатление от его гордой речи. Тем не менее Седрик приветствовал её как несомненный признак пробуждения воинственного духа в своём спутнике, равнодушие которого начинало его бесить, невзирая на всё почтение, какое он питал к высокому происхождению Ательстана. Зато теперь, в знак полного одобрения, он принялся от всей души пожимать ему руку, но немного огорчился, когда Ательстан сказал, что «готов сразиться хоть с дюжиной таких молодцов, как Фрон де Беф, лишь бы поскорее выбраться из этого замка, где кладут в похлёбку так много чесноку».
Не обратив внимания на то, что Ательстан вернулся к прежнему безучастию и обжорству, Седрик занял место против него и вскоре доказал, что хотя и мог ради помыслов о бедствиях родины забывать о еде, но за столом с яствами проявлял отличный аппетит, унаследованный им от саксонских предков.
Не успели пленники хорошенько насладиться завтраком, как внимание их было отвлечено от этого важного занятия звуками рога, раздавшимися перед воротами замка. Звуки эти трижды повторили вызов, и притом с такой силой, как будто трубивший в рог был сказочный рыцарь, остановившийся перед заколдованным замком И желавший снять с него заклятие, чтобы стены, башни, зубцы и бойницы исчезли, подобно утреннему туману.
Саксы встрепенулись, вскочили с мест и поспешили к окну, но ничего не увидели, потому что окна выходили во двор замка. Однако, судя по тому, что в ту же минуту в замке поднялась суматоха, было ясно, что произошло какое-то важное событие.
Глава XXII
О дочь моя! Мои дукаты! Дочь!..
Дукаты христианские мои!
Где суд? Закон? О дочь моя… дукаты!
«Венецианский купец»
Дукаты христианские мои!
Где суд? Закон? О дочь моя… дукаты!
«Венецианский купец»
Предоставим саксонским вождям вернуться к прерванному завтраку, как только их неудовлетворённое любопытство позволит им отдаться зову не утолённого ещё голода, и посмотрим на ещё более несчастного пленника — Исаака из Йорка. Бедного еврея втолкнули в тюремный подвал замка, находившийся глубоко под землёй, глубже, чем дно окружающего рва, и потому там было очень сыро. Свет проходил туда лишь через одно или два небольших отверстия, до которых пленник не мог достать рукой. Даже в яркий полдень эти дыры пропускали очень мало света, и задолго до захода солнца в подвале становилось темно. Цепи и кандалы, оставшиеся от прежних узников, висели по стенам темницы. В кольцах одних кандалов торчали две полуразрушенные кости человеческой ноги, словно здесь один из заключённых успел не только умереть, но и превратиться в скелет.
В одном конце этого зловещего подземелья находился широкий очаг, над которым была укреплена заржавевшая железная решётка.
Весь вид темницы мог привести в трепет и более храброго человека, чем Исаак. Однако теперь, перед лицом действительной опасности, он был гораздо спокойнее, нежели раньше, когда находился во власти воображаемых ужасов. Любители охоты утверждают, что заяц испытывает большие мучения, пока собаки гонятся за ним, нежели тогда, как попадает им в зубы. Вероятно, и евреи, которым приходилось всегда чего-нибудь опасаться, привыкали к мысли о мучениях, каким их могут подвергнуть, так что какое бы испытание ни предстояло им в действительности, оно не явилось бы для них неожиданностью. А именно неожиданность и заставляет людей терять голову. К тому же Исаак не первый раз попадал в опасное положение. Он был уже довольно опытен и надеялся, что и теперь ему удастся вывернуться из беды, подобно тому как добыча иногда ускользает из рук охотника. Но превыше всего его поддерживало непреклонное упорство его племени и та твёрдая решимость, с которой дети Израиля переносили жесточайшие притеснения властей и насильников, лишь бы не дать своим мучителям того, что те желали от них получить.
В этот час пассивного сопротивления, закутавшись в плащ, чтобы защититься от сырости, Исаак сидел в одном из углов подземелья. Вся его фигура, сложенные руки, растрёпанные волосы и борода, меховой плащ и высокая жёлтая шапка при тусклом и рассеянном свете могли бы послужить отличной моделью для Рембрандта. Так, не меняя позы, просидел Исаак часа три сряду. Вдруг на лестнице, ведшей в подземелье, послышались шаги. Заскрипели отодвигаемые засовы, завизжали ржавые петли, низкая дверь отворилась, и в темницу вошёл Реджинальд Фрон де Беф в сопровождении двух сарацинских невольников Буагильбера.
Фрон де Беф, человек высокого роста и крепкого телосложения, вся жизнь которого проходила на войне или в распрях с соседями, не останавливался ни перед чем ради расширения своего феодального могущества. Черты его лица вполне соответствовали его характеру, выражая преимущественно жестокость и злобу. Многочисленные шрамы от ран, которые на лице другого человека могли бы возбудить сочувствие и почтение, как доказательства мужества и благородной отваги, его лицу придавали ещё более свирепое выражение и увеличивали ужас, который оно внушало. На грозном бароне была надета плотно прилегавшая к телу кожаная куртка, поцарапанная панцирем и засаленная. У него не было иного оружия, кроме кинжала за поясом, уравновешивавшего связку тяжёлых ключей с другой стороны.
Чернокожие невольники, пришедшие вместе с бароном, были не в обычном роскошном одеянии, а в длинных рубашках и штанах из грубого холста. Рукава у них были засучены выше локтей, как у мясников, когда они принимаются за дело на бойне. Оба держали в руках по корзинке. Войдя в темницу, они стали по обеим сторонам двери, которую Фрон де Беф собственноручно накрепко запер. Приняв такие меры предосторожности, он медленной поступью прошёл через весь подвал к Исааку, пристально глядя на него. Этим взглядом он желал отнять у еврея волю — так иные звери, как говорят, парализуют свою добычу. И точно, можно было подумать, что глаза барона имеют подобную силу над несчастным пленником. Иссак сидел неподвижно, раскрыв рот, и с таким ужасом глядел на свирепого рыцаря, что всё тело его как бы уменьшилось в объёме под этим упорным зловещим взглядом лютого норманна. Несчастный Исаак был не в состоянии не только встать и поклониться — он не мог даже снять шапку или выговорить хотя бы слово мольбы: он был убеждён в том, что сейчас начнутся пытки и, быть может, его умертвят.
Величавая фигура норманна всё росла и росла в его глазах, как вырастает орёл в ту минуту, как перья его становятся дыбом и он стремглав бросается на беззащитную добычу. Рыцарь остановился в трех шагах от угла, где несчастный еврей съёжился в комочек, и движением руки подозвал одного из невольников. Чернокожий прислужник подошёл, вынул из своей корзинки большие весы и несколько гирь, положил их к ногам Фрон де Бефа и снова отошёл к двери, где его сотоварищ стоял всё так же неподвижно. Движения этих людей были медленны и торжественны, как будто в их душах заранее жило предчувствие ужасов и жестокостей. Фрон де Беф начал с того, что обратился к злополучному пленнику с такой речью.
— Ты, проклятый пёс! — сказал он, пробуждая своим низким и злобным голосом суровые отголоски под сводами подземелья. — Видишь ты эти весы?
Несчастный Исаак только опустил голову.
— На этих самых весах, — сказал беспощадный барон, — ты отвесишь мне тысячу фунтов серебра по точному счёту и весу, определённому королевской счётной палатой в Лондоне.
— Праотец Авраам! — воскликнул еврей. — Слыханное ли дело назначать такую сумму? Даже и в песнях менестрелей не поётся о тысяче фунтов серебра… Видели ли когда-нибудь глаза человеческие такое сокровище? Да в целом городе Йорке, обыщи хоть весь мой дом и дома всех моих соплеменников, не найдётся и десятой доли того серебра, которое ты с меня требуешь!
— Я человек разумный, — отвечал Фрон де Беф, и если у тебя недостанет серебра, удовольствуюсь золотом. Из расчёта за одну монету золотом шесть фунтов серебра, можешь выкупить свою нечестивую шкуру от такого наказания, какое тебе ещё и не снилось.
— Смилуйся надо мною, благородный рыцарь! — воскликнул Исаак. — Я стар, беден и беспомощен! Недостойно тебе торжествовать надо мной. Не великое дело раздавить червяка.
— Что ты стар, это верно, — ответил рыцарь, — тем больше стыда тем, кто допустил тебя дожить до седых волос, погрязшего по уши в лихоимстве и плутовстве. Что ты слаб, это также, быть может, справедливо, потому что когда же евреи были мужественны или сильны? Но что ты богат, это известно всем.
— Клянусь вам, благородный рыцарь, — сказал Исаак, — клянусь всем, во что я верю, и тем, во что мы с вами одинаково веруем…
— Не произноси лживых клятв, — прервал его норманн, — и своим упорством не предрешай своей участи, а прежде узнай и зрело обдумай ожидающую тебя судьбу. Не думай, Исаак, что я хочу только запугать тебя, воспользовавшись твоей подлой трусостью, которую ты унаследовал от своего племени. Клянусь тем, во что ты не веришь, — тем евангелием, которое проповедует наша церковь, теми ключами, которые даны ей, чтобы вязать и разрешать, что намерения мои твёрды и непреложны. Это подземелье — не место для шуток. Здесь бывали узники в десять тысяч раз поважнее тебя, и они умирали тут, и никто об этом не узнавал никогда. Но тебе предстоит смерть медленная и тяжёлая — по сравнению с ней они умирали легко.
Он снова движением руки подозвал невольников и сказал им что-то вполголоса на их языке: Фрон де Беф побывал в Палестине и, быть может, именно там научился столь варварской жестокости. Сарацины достали из своих корзин древесного угля, мехи и бутыль с маслом. Один из них высек огонь, а другой разложил угли на широком очаге, о котором мы говорили выше, и до тех пор раздувал мехи, пока уголья не разгорелись докрасна.
— Видишь, Исаак, эту железную решётку над раскалёнными угольями? — спросил Фрон де Беф. — Тебя положат на эту тёплую постель, раздев догола. Один из этих невольников будет поддерживать огонь под тобой, а другой станет поливать тебя маслом, чтобы жаркое не подгорело. Выбирай, что лучше: ложиться на горячую постель или уплатить мне тысячу фунтов серебра? Клянусь головой отца моего, иного выбора у тебя нет.
— Невозможно! — воскликнул несчастный еврей. — Не может быть, чтобы таково было действительное ваше намерение! Милосердный творец никогда не создаст сердца, способного на такую жестокость.
— Не верь в это, Исаак, — сказал Фрон де Беф, — такое заблуждение — роковая ошибка. Неужели ты воображаешь, что я, видевший, как целые города предавали разграблению, как тысячи моих собратий христиан погибали от меча, огня и потопа, способен отступить от своих намерений из-за криков какого-то еврея?.. Или ты думаешь, что эти чёрные рабы, у которых нет ни роду, ни племени, ни совести, ни закона, ничего, кроме желания их владыки, по первому знаку которого они жгут, пускают в ход отраву, кинжал, верёвку — что прикажут… Уж не думаешь ли ты, что они способны на жалость? Но они не поймут даже тех слов, которыми ты взмолился бы о пощаде! Образумься, старик, расстанься с частью своих сокровищ, возврати в руки христиан некоторую долю того, что награбил путём ростовщичества. Если слишком отощает от этого твой кошелёк, ты сумеешь снова его наполнить. Но нет того лекаря и того целебного снадобья, которое залечило бы твою обгорелую шкуру и мясо после того, как ты полежишь на этой решётке. Соглашайся скорее на выкуп и радуйся, что так легко вырвался из этой темницы, откуда редко кто выходит живым. Не стану больше тратить слов с тобою. Выбирай, что тебе дороже: твоё золото или твоя плоть и кровь. Как сам решишь, так и будет.
— Так пусть же придут мне на помощь Авраам, Иаков и все отцы нашего племени, — сказал Исаак. — Не могу я выбирать, и нет у меня возможности удовлетворить ваши непомерные требования.
— Хватайте его, рабы, — приказал рыцарь, — разденьте донага, и пускай отцы и пророки его племени помогают ему, как знают!
Невольники, повинуясь скорее движениям и знакам, нежели словам барона, подошли к Исааку, схватили несчастного, подняли с полу и, держа его под руки, смотрели на хозяина, дожидаясь дальнейших распоряжений. Бедный еврей переводил глаза с лица барона на лица прислужников, в надежде заметить хоть искру жалости, но Фрон де Беф взирал на него с той же холодной и угрюмой усмешкой, с которой начал свою жестокую расправу, тогда как в свирепых взглядах сарацин, казалось, чувствовалось радостное предвкушение предстоящего зрелища пыток, а не ужас или отвращение к тому, что они будут их деятельными исполнителями.
Тогда Исаак взглянул на раскалённый очаг, над которым собирались растянуть его, и, убедившись, что его мучитель неумолим, потерял всю свою решимость.
— Я заплачу тысячу фунтов серебра, — сказал он упавшим голосом и, несколько помолчав, прибавил: — Заплачу… Разумеется, с помощью моих собратий, потому что мне придётся, как нищему, просить милостыню у дверей нашей синагоги, чтобы собрать такую неслыханную сумму. Когда и куда её внести?
— Сюда, — отвечал Фрон де Беф, — вот здесь ты её и внесёшь весом и счётом, вот на этом самом полу. Неужели ты воображаешь, что я с тобой расстанусь прежде, чем получу выкуп?
— А какое ручательство в том, что я получу свободу, когда выкуп будет уплачен? — спросил Исаак.
— Довольно с тебя и слова норманского дворянина, ростовщичья душа, — отвечал Фрон де Беф. — Честь норманского дворянина чище всего золота и серебра, каким владеет твоё племя.
— Прошу прощения, благородный рыцарь, — робко сказал Исаак, — но почему же я должен полагаться на ваше слово, когда вы сами ни чуточки мне не доверяете?
— А потому, еврей, что тебе ничего другого не остаётся, — отвечал рыцарь сурово. — Если бы ты был в эту минуту в своей кладовой, в Йорке, а я пришёл бы к тебе просить взаймы твоих шекелей, тогда ты назначил бы мне срок возврата ссуды и условия обеспечения. Но здесь моя кладовая. Тут ты в моей власти, и я не стану повторять условия, на которых возвращу тебе свободу.
Исаак испустил горестный вздох.
— Освобождая меня, — сказал он, — даруй свободу и тем, которые были моими спутниками. Они презирали меня, как еврея, но сжалились над моей беспомощностью, из-за меня замешкались в пути, а потому и разделили со мной постигшее меня бедствие; кроме того, они могут взять на себя часть моего выкупа.
— Если ты разумеешь тех саксонских болванов, то знай, что за них истребуют иной выкуп, чем за тебя, — возразил Фрон де Беф. — Знай своё дело, а в чужие дела не суйся.
— Стало быть, — сказал Исаак, — ты отпускаешь на свободу только меня да моего раненого друга?
— Уж не должен ли я, — воскликнул Фрон де Беф, — два раза повторять сыну Израиля, чтобы он знал своё дело, а в чужие не вмешивался? Твой выбор сделан, тебе остаётся лишь уплатить выкуп, да поскорее.
— Послушай, — обратился к нему еврей, — ради того, чтобы добыть этот самый выкуп, который ты с меня требуешь вопреки своей…
Тут он запнулся, опасаясь раздражить сердитого норманна. Но Фрон де Беф рассмеялся и сам подсказал ему пропущенное слово:
— Вопреки моей совести, хотел ты сказать, Исаак? Что же ты запнулся? Я тебе говорил, что я человек рассудительный и легко переношу упрёки проигравшей стороны, даже если проигравший — еврей. А ты не был так терпелив, Исаак, в ту пору, как подавал жалобу на Жака Фиц-Доттреля за то, что он обозвал тебя кровопийцей и ростовщиком, когда ты довёл его до полного разорения.
— Клянусь талмудом, — вскричал еврей, — ваша милость заблуждается: Фиц-Доттрель замахнулся на меня кинжалом в моей собственной комнате за то, что я попросил его возвратить занятые у меня деньги. Срок уплаты долга наступил ещё на пасху.
— Ну, это мне всё равно, — сказал Фрон де Беф, — для меня интереснее узнать, когда я получу своё серебро. Когда ты мне доставишь шекели, Исаак?
— Пусть дочь моя Ревекка поедет в Йорк, — отвечал Исаак, — под охраной ваших служителей, благородный рыцарь, и так скоро, как только всаднику возможно воротиться оттуда обратно, деньги будут доставлены сюда, и вы сможете взвесить и смерить их вот тут, на полу.
— Твоя дочь? — молвил Фрон де Беф, как будто с удивлением. — Клянусь, Исаак, жаль, что я этого не знал. Я думал, что эта чернобровая девушка — твоя наложница, и по обычаю древних патриархов, подавших нам такой пример, приставил её служанкой к сэру Бриану де Буагильберу.
Вопль, вырвавшийся из груди Исаака при этих словах рыцаря, отозвался во всех углах свода и так изумил обоих сарацин, что они невольно выпустили из рук несчастного еврея. Он воспользовался этим, бросился на пол и обхватил колени Реджинальда Фрон де Бефа.
— Сэр рыцарь, — сказал он, — бери всё, что потребовал, бери вдесятеро больше, разори меня, доведи до нищеты. Нет! Порази меня своим кинжалом, изжарь на этом огне, но только пощади дочь мою, отпусти её с честью, без обиды. Заклинаю тебя тою женщиной, от которой ты рождён, пощади честь беззащитной девушки! Она живой портрет моей умершей Рахили, последний оставшийся мне залог её любви, а их было у меня шестеро! Не лишай одинокого вдовца его единственной отрады. Неужели ты хочешь, чтобы родной отец пожалел, что единственная дочь его не лежит рядом с матерью в склепе наших предков?
— Жаль, — молвил норманн, в самом деле как будто тронутый, — жаль, что я не знал об этом прежде. Я думал, что ваше племя ничего не любит, кроме своих мешков с деньгами.
— Не думай о нас так низко, хоть мы и евреи, — сказал Исаак, спеша воспользоваться минутой кажущегося сочувствия. — Ведь и загнанная лисица и замученная дикая кошка любят своих детёнышей, так же и притеснённые, презираемые потомки Авраамовы любят детей своих.
— Положим, что и так, — сказал Фрон де Беф, — вперёд я буду знать это, Исаак, ради тебя. Но теперь уже поздно. Я не могу изменить того, что случилось или должно случиться. Я уже дал слово своему товарищу по оружию, а слову своему я не изменю и для десяти евреев с десятью еврейками в придачу. К тому же почему ты думаешь, что с девушкой приключится беда, если она достанется Буагильберу?
— Неминуемо приключится! — воскликнул Исаак, ломая себе руки в смертельной тоске. — Чего же иного ждать от храмовника, как не жестокости к мужчинам и бесчестья для женщин?
— Нечестивый пёс, — сказал Фрон де Беф, сверкнув глазами и, быть может, радуясь найти предлог для гнева, — не смей поносить священный орден рыцарей Сионского Храма! Придумывай способ уплатить мне обещанный выкуп, не то я сумею заткнуть твою глотку!
— Разбойник, негодяй! — вскричал еврей, невзирая на свою полную беспомощность, будучи не в силах удержать страстного порыва. — Ничего тебе не дам! Ни одного серебряного пенни не увидишь от меня, пока не возвратишь мне дочь честно и без обиды!
— В уме ли ты, еврей? — сурово сказал норманн. — Или твоя плоть и кровь заколдованы против калёного железа и кипящего масла?
— Мне всё равно! — воскликнул Исаак, доведённый до отчаяния поруганным чувством родительской любви. — Делай со мной что хочешь. Моя дочь — поистине кровь и плоть моя, она мне в тысячу раз дороже моего тела, которое ты угрожаешь истерзать. Не видать тебе моего серебра! Ни одной серебряной монетки не дам тебе, назарянин, хотя бы от этого зависело спасение твоей окаянной души, осуждённой на гибель за преступления. Бери мою жизнь, коли хочешь, а потом рассказывай, как еврей, невзирая ни на какие пытки, сумел досадить христианину.
— А вот посмотрим, — сказал Фрон де Беф. — Клянусь благословенным крестом, которого гнушается твоё проклятое племя, ты у меня отведаешь и огня и острой стали. Раздевайте его, рабы, и привяжите цепями к решётке.
Несмотря на слабое сопротивление старика, сарацины сдёрнули с него верхнее платье и только что собрались совсем раздеть его, как вдруг раздались звуки трубы, которые трижды повторились так громко, что проникли даже в глубины подземелья. В ту же минуту послышались голоса, призывавшие сэра Реджинальда Фрон де Бефа. Не желая, чтобы его застали за таким бесовским занятием, свирепый барон дал знак невольникам снова одеть еврея и вместе с прислужниками ушёл из темницы, предоставив Исааку или благодарить бога за своё спасение, или же оплакивать судьбу своей дочери, в зависимости от того, чья участь его больше тревожила — своя ли собственная или дочерняя.
Глава XXIII
Но если трогательность нежных слов
Не может вас ко мне расположить,
Тогда — как воин, а не как влюблённый —
Любить меня вас я заставлю силой.
«Два веронца»
Не может вас ко мне расположить,
Тогда — как воин, а не как влюблённый —
Любить меня вас я заставлю силой.
«Два веронца»
Комната, в которую привели леди Ровену, была убрана с некоторой претензией на роскошь; помещая её здесь, желали, по-видимому, выказать ей особое уважение по сравнению с остальными пленниками. Но жена барона Фрон де Бефа, жившая в этой комнате, умерла очень давно, и немногие украшения, сделанные по её вкусу, успели обветшать. Обивка стен местами порвалась и висела клочьями, кое-где она поблекла от солнца и истлела от времени. Но как ни заброшена была эта комната, она была единственной, которую нашли подходящей для саксонской наследницы.
Тут и оставили её размышлять о своей судьбе, пока актёры, игравшие в этой зловещей драме, готовились к исполнению своих ролей. Эти роли были распределены на совещании, происходившем между Реджинальдом Фрон де Бефом, де Браси и храмовником. Они долго и горячо спорили о тех выгодах, которые каждый из них хотел извлечь для себя из этого дерзкого набега, и наконец решили участь своих несчастных пленников.
Около полудня де Браси, ради которого и был затеян набег, явился выполнять задуманное намерение, то есть добиваться руки и приданого леди Ровены.
Было видно, что он не всё время потратил на совещание со своими союзниками, так как успел нарядиться по последней моде того времени. Зелёный кафтан и маска были отложены в сторону. Длинные, густые волосы его обильными локонами ниспадали на богатый плащ, обшитый мехом. Бороду де Браси сбрил начисто. «Камзол его спускался ниже колен, а пояс с прицепленной к нему тяжёлой саблей был вышит золотом и застёгнут золотой пряжкой. Мы уже имели случай упоминать о нелепой модной обуви того времени, а носки башмаков Мориса де Браси, загнутые вверх и скрученные наподобие бараньих рогов, могли бы взять первый приз на состязании в нелепости костюма. Таков был изысканный наряд тогдашнего щёголя. Впечатление усиливалось красивой наружностью рыцаря, осанка и манеры которого представляли смесь придворной любезности с военной развязностью.
Он приветствовал Ровену, сняв перед ней свой бархатный берет, украшенный золотым аграфом с изображением архангела Михаила, поражающего дьявола. В то время он грациозным движением руки пригласил её сесть. Так как леди Ровена продолжала стоять, рыцарь снял перчатку с правой руки, намереваясь подвести её к креслу. Но леди Ровена жестом отклонила эту любезность и сказала:
— Если я нахожусь в присутствии моего тюремщика, сэр рыцарь, — а обстоятельства таковы, что я не могу думать иначе, — то узнице приличнее стоя выслушать свой приговор.
— Увы, прелестная Ровена, — отвечал де Браси, — вы находитесь в присутствии пленника ваших прекрасных глаз, а не тюремщика. Это де Браси должен получить приговор.
— Я не знаю вас, сэр, — заявила она, выпрямляясь с гордым видом оскорблённой знатной красавицы, — я не знаю вас, а дерзкая фамильярность, с которой вы обращаетесь ко мне на жаргоне трубадура, не оправдывает разбойничьего насилия.
— Твои прелести, — продолжал де Браси в том же тоне, — побудили меня совершить поступки, недостаточно почтительные по отношению к той, кого я избрал царицей моего сердца и путеводною звездой моих очей.
— Повторяю вам, сэр рыцарь, что я не знаю вас, и напоминаю вам, что ни один мужчина, носящий рыцарскую цепь и шпоры, не должен позволять себе навязывать своё общество беззащитной даме.
— Что я вам незнаком, в том действительно заключается моё несчастье, — сказал де Браси, — однако позвольте надеяться, что имя де Браси небезызвестно, оно звучит иногда в песнях и речах менестрелей и герольдов, восхваляющих рыцарские подвиги на турнирах или на поле битв.
— Так и предоставь менестрелям и герольдам восхвалять тебя, сэр рыцарь, — сказала Ровена. — Им это приличнее, чем тебе самому. Скажи мне, кто из них увековечит в песне или в записях турниров достопамятный подвиг нынешней ночи — победу, одержанную над стариком и горстью робких слуг, а также и добычу, доставшуюся победителю, — несчастную девушку, против воли увезённую в разбойничий замок?
— Вы несправедливы, леди Ровена, — сказал рыцарь, смутившись и принимая свой обычный тон, — вы сами бесстрастны и потому не находите оправдания пылкой страсти другого человека, хотя бы она была вызвана вашей красотой.
— Прошу вас, сэр, — сказала Ровена, — прекратить эти речи! Они приличны странствующим менестрелям, но вовсе не подходят рыцарям и дворянам… Я в самом деле принуждена сесть, потому что вы, по-видимому, никогда не кончите произносить такие пошлости, каких и у всякого уличного певца хватит до самого рождества.
— Гордая девица, — с досадой сказал де Браси, — видя, что на все его изысканные любезности она отвечает пренебрежением, — гордая девица, я тебе докажу, что и моя гордость не меньше твоей. Знай же, что я заявил претензии на твою руку тем способом, какой наиболее соответствует твоему нраву. При твоём характере тебя легче покорить с оружием в руках, чем светскими обычаями и учтивыми речами.
— Когда учтивые слова прикрывают грубые поступки, — сказала Ровена, — они похожи на рыцарский пояс на подлом рабе. Я не удивлюсь, что сдержанность так трудна для вас. Вам было бы лучше сохранить одежду и речь разбойника, чем скрывать воровские дела под личиной деликатных манер и любезных фраз.
— Твой совет хорош, — сказал норманн, — и на том смелом языке, который оправдывает смелое дело, я скажу тебе: или ты вовсе не выйдешь из этого замка, или выйдешь супругой Мориса де Браси. Я не привык к неудачам в своих предприятиях, а для норманского дворянина нет надобности оправдываться перед саксонской девицей, которой он делает честь, предлагая ей свою руку. Ты горда, Ровена, но тем более ты годишься мне в жёны. И каким иным способом можешь ты достигнуть высших почестей, как не союзом со мною? Как иначе избавишься ты от жизни в жалком деревенском сарае, где саксы спят вповалку со своими свиньями, составляющими всё их богатство? Как займёшь иначе подобащее тебе почётное положение среди того общества, в котором собралось все, что есть в Англии могущественного и прекрасного?
— Сэр рыцарь, — отвечал Ровена, — тот сарай, о котором вы упомянули с таким презрением, с младенчества служил мне надёжным приютом. Поверьте, что если я когда-нибудь его покину, то не иначе, как с таким человеком, который не станет презрительно отзываться о жилище, где я выросла и воспитывалась.
— Я угадываю вашу мысль, леди, — сказал де Браси, — хотя вы, может быть, думаете, что выразились слишком неясно для моего понимания. Но не воображайте, что Ричард Львиное Сердце когда-либо займёт свой трон. Ещё менее того вероятно, чтобы его любимчик Уилфред Айвенго подвёл вас к его трону и представил ему вас как свою супругу. Другой претендент на вашу руку, возможно, испытывал бы чувство ревности, но на моё решение не может повлиять мысль об этой ребяческой и безнадёжной страсти. Знайте, леди, что этот соперник находится в моей власти. От меня зависит выдать тайну его пребывания в этом замке Реджинальду Фрон де Бефу, а если барон узнает об этом, его ревность будет иметь худшие последствия, чем моя.
— Уилфред здесь? — молвила Ровена презрительно. — Это так же справедливо, как то, что Фрон де Беф — его соперник.
Де Браси с минуту пристально смотрел на неё.
— Ты в самом деле не знала об этом? — спросил он. — Разве ты не знала, что в носилках Исаака везли Уилфреда Айвенго? Нечего сказать, приличный способ передвижения для крестоносца, взявшегося завоевать своею доблестной рукой святой гроб! — И он презрительно рассмеялся.
— Да если бы он и был здесь, — сказала Ровена, принуждая себя говорить равнодушно, хотя вся дрожала от охвативших её мучительных опасений, — в чём же он может быть соперником барону Фрон де Бефу? Чего ему бояться, помимо кратковременного заключения в этом замке, а потом приличного выкупа, как водится между рыцарями?
— Неужели же и ты, Ровена, — сказал де Браси, — подобно всем женщинам, думаешь, что на свете не бывает иного соперничества, кроме как из-за ваших прелестей? Неужели ты не знаешь, что честолюбие и корысть порождают не меньшую ревность, чем любовь? Наш хозяин Фрон де Беф будет отстаивать свои права на богатое баронское поместье Айвенго с таким же рвением, как если бы дело шло о любви какой-нибудь голубоглазой девицы. Но взгляни благосклонно на моё сватовство, и раненому рыцарю нечего будет опасаться Реджинальда Фрон де Бефа, или тебе придётся его оплакивать, потому что он в руках человека, никогда не ведавшего жалости.
— Спаси его, ради господа бога! — молвила Ровена, теряя всю свою твёрдость и холодея от ужаса при мысли об опасности, угрожающей её возлюбленному.
— Это я могу сделать и сделаю, — сказал де Браси. — Когда Ровена согласится стать женою де Браси, кто же осмелится подвергнуть насилию её родственника, сына её опекуна, товарища её детства? Но только твоя любовь может купить ему моё покровительство. Я не такой глупец, чтобы спасать жизнь или устраивать судьбу человека, который может стать моим счастливым соперником. Употреби своё влияние на меня в его пользу, и он будет спасён. Но если ты не захочешь так поступить, Уилфред умрёт, а ты от этого не станешь свободнее.
— В холодной откровенности твоих речей, — сказала Ровена, — есть что-то, что не вяжется с их ужасным смыслом. Я не верю, чтобы твои намерения были так жестоки или твоё могущество было так велико.
— Ну, льсти себя такой надеждой, пока не убедишься в противном, — сказал де Браси. — Твой возлюбленный лежит раненый в стенах этого замка. Он может оказаться помехой для Фрон де Бефа в притязаниях на то, что для Фрон де Бефа дороже чести и красоты. Что ему стоит одним ударом кинжала или дротика прикончить соперника? И даже если бы Фрон де Беф не решился на такое дело, стоит лекарю ошибиться лекарством или служителю выдернуть подушку из-под головы больного, и дело обойдётся без кровопролития. Уилфред теперь в таком положении, что и от этого может умереть. Седрик тоже.
— И Седрик тоже… — повторила Ровена. — Мой благородный, мой великодушный опекун! Я заслужила постигшее меня несчастье, если могла позабыть о судьбе Седрика, думая о его сыне!
— Судьба Седрика также зависит от твоего решения, — сказал де Браси, — советую тебе хорошенько подумать об этом.
До сих пор Ровена выдерживала свою роль с непоколебимой стойкостью, потому что не считала опасность ни серьёзной, ни неминуемой. От природы она была кротка и застенчива, что физиономисты считают неразлучным с белизною кожи и светло-русыми волосами. Однако благодаря условиям воспитания характер её изменился Она привыкла к тому, что все, даже Седрик (державший себя довольно деспотично по отношению к другим), преклонялись перед её волей, и приобрела тот сорт мужества и самоуверенности, который развивается от постоянного почтения и внимательности со стороны всех окружающих. Она не представляла себе, как можно противиться её воле или не исполнять её просьб и желаний.
Но под её величавой самоуверенностью скрывалась мягкая и нежная душа. Поэтому, когда леди Ровену постигла беда, угрожавшая ей самой, её возлюбленному и её опекуну, когда её воля столкнулась с волей сильного, решительного и бесчестного человека, притом имеющего власть над ней и решившегося воспользоваться своим могуществом, она упала духом и растерялась.
Она обвела глазами вокруг себя, как бы ища помощи, издала несколько прерывистых восклицаний, потом подняла сжатые руки к небу и разразилась горькими слезами. Нельзя было видеть горе этого прелестного создания и не тронуться таким зрелищем. Де Браси был тронут, хотя ощущал гораздо больше смущения, чем сочувствия. Он зашёл так далеко, что отступать было уже поздно; однако ж Ровена была в таком состоянии, что ни уговорами, ни угрозами нельзя было на неё подействовать. Он ходил взад и вперёд по комнате, тщетно стараясь успокоить перепуганную девушку и раздумывая, что же ему теперь делать.
«Если, — думал он, — я позволю себе растрогаться слезами этой девицы, как я возмещу себе утрату всех блестящих надежд, ради которых я пошёл на такой риск? Вдобавок, будут смеяться принц Джон и его весёлые приспешники. Но я чувствую, что не гожусь для взятой на себя роли. Не могу равнодушно смотреть на это прелестное лицо, искажённое страданием, на чудесные глаза, утопающие в слезах. Уж лучше бы она продолжала держаться всё так же высокомерно, или я имел бы побольше той выдержки и жестокости, что у барона Фрон де Бефа».
Волнуемый этими мыслями, он только пытался утешить Ровену уверениями, что пока ещё нет никаких оснований для такого отчаяния. Но эти речи внезапно были прерваны громкими звуками охотничьего рога, в ту же минуту встревожившими и других обитателей замка, помешав им выполнить их различные корыстные или распутные планы. Де Браси пришлось покинуть красавицу и поспешить в общий зал. Впрочем, он едва ли сожалел об этом, так как его беседа с леди Ровеной приняла такой оборот, что ему было одинаково трудно как продолжать настаивать на своём, так и отказаться от своих намерений.
Здесь мы считаем не лишним оговориться и привести доводы более серьёзные, нежели сцепление чисто романических событий, в подтверждение того, что представленное нами печальное состояние нравов того времени нимало не преувеличено нами. Прискорбно думать, что храбрые бароны, боровшиеся из-за английских вольностей с представителями коронной власти, те самые бароны, которым мы обязаны существованием этих вольностей, были сами по себе жесточайшими притеснителями и запятнали себя такими крайностями деспотизма, которые были противны не только английским законам, но и велениям самой природы и простого человеколюбия. Но, увы, стоит нам привести хоть одну из многочисленных страниц труда нашего известного историка Генри, собравшего столько ценного материала из летописей тогдашнего времени, чтобы доказать, что трудно выдумать что-либо мрачнее и ужаснее того, что тогда творилось в действительности.
«Саксонская хроника» описывает, какие жестокости учиняли в царствование короля Стефана важные бароны и владельцы замков, которые были все сплошь норманны; это описание служит разительным доказательством того, на какие неистовства были они способны, когда разжигались их буйные страсти:
«Они жестоко угнетали бедняков, заставляя строить себе замки; а когда замки были готовы, они наполняли их порочными людьми, скорее дьяволами, которые хватали без разбора мужчин и женщин, в случае если подозревали, что у них есть деньги, ввергали в темницы и подвергали мучениям более лютым, чем те, которые претерпевали святые мученики. Одних они душили, забивая им рот грязью, других вешали за ноги, или за голову, или за большие пальцы, а под ними разводили огонь. Иным обвязывали головы верёвками с узлами и затягивали узлы, пока не лопались черепа; других бросали в подземелья, кишевшие змеями и жабами…»
Но мы не будем терзать читателя дальнейшими описаниями этих страшных дел.
Другим, пожалуй наиболее сильным, примером того, каковы были горькие плоды завоевания, является следующий исторический факт. Принцесса Матильда, дочь шотландского короля, а впоследствии английская королева, племянница Эдгара Этлинга и мать императрицы германской, следовательно — дочь, супруга и мать коронованных особ, воспитываясь в Англии, принуждена была в ранней молодости постричься в монахини, так как это было для неё единственным средством спастись от распутных преследований норманских дворян. Таково было единственное объяснение, данное ею этому поступку на великом собрании английского духовенства, когда она призвана была заявить, по какой причине приняла монашеский сан. Духовенство признало правильность этой меры, а также и настоятельность причин, её вызвавших, дав, таким образом, несомненное и убедительное подтверждение того, что в то время существовала столь значительная распущенность нравов. Духовенство так и выразилось в своём постановлении: всем известно, что после завоевания Англии королём Вильгельмом его норманские витязи, возгордившись столь великою победой, не признавали никаких законов, исключая своей злой воли, и не только отняли у завоёванных саксов все их земельные угодья и имущество, но посягали на честь их жён и дочерей с самой необузданной наглостью; а потому в то время и вошло в обычай, что женщины и девицы благородных фамилий постригались в монахини, ища защиты в стенах монастырских не по призванию, но единственно ради спасения своей чести от необузданного распутства мужчин.
Таковы были развращённость и падение тогдашних нравов, по единодушному свидетельству собравшегося духовенства, как рассказывает летописец Идмер. Считаем излишним приводить дальнейшие доказательства правдоподобности описанных сцен, а также и тех, которые встретятся дальше, хотя мы приняли за основание своего рассказа только те факты, которые передаёт нам менее достоверная саксонская рукопись.
Глава XXIV
Как лев, я покорю свою невесту.
Дуглас
Дуглас
Пока описанные нами сцены происходили в различных частях замка, еврейка Ревекка ожидала решения своей участи, запертая в дальней уединённой башне. Сюда привели её двое замаскированных слуг и втолкнули в маленькую комнату, где она очутилась лицом к лицу со старой колдуньей, которая, сидя за пряжей, мурлыкала себе под нос саксонскую песню в такт своему веретену, танцевавшему по полу. При входе Ревекки старуха подняла голову и уставилась на красивую еврейку с той злобной завистью, с какой старость и безобразие, сочетающиеся с болезненным состоянием, взирают на юность и красоту.
— Убирайся прочь отсюда, старый сверчок! — сказал один из спутников Ревекки. — Так приказал наш благородный хозяин. Освободи эту комнату для красотки.
— Да, — проворчала старуха, — вот как нынче награждают за службу. Было время, когда одного моего слова было достаточно, чтобы лучшего из воинов ссадить с седла и прогнать со службы. А теперь мне приходится убираться по приказу такого, как ты, первого попавшегося слуги!
— Нечего разговаривать, Урфрида, — сказал другой, — уходи, вот и всё. Приказы господина надо исполнять быстро. Были и у тебя светлые деньки, а теперь твоё солнце закатилось. Ты теперь всё равно что старая боевая лошадь, пущенная пастись на голый вереск. Хорошо скакала ты когда-то, а нынче хоть рысцой труси, а и то ладно. Ну-ну, пошевеливайся!
— Да преследуют вас всегда дурные предзнаменования! Оба вы нечестивые собаки, — сказала старуха, — и схоронят вас на псарне. Пусть демон Зернобок разорвёт меня на куски, если я уйду из своей собственной комнаты, прежде чем допряду эту пряжу!
— Сама скажи об этом хозяину, старая ведьма, — отвечал слуга и ушёл вместе со своим товарищем, оставив Ревекку наедине со старухой, которой поневоле навязали её общество.
— Какие ещё бесовские дела они затеяли? — говорила старуха, бормоча себе под нос и злыми глазами поглядывая искоса на Ревекку. — Догадаться нетрудно: красивые глазки, чёрные кудри, кожа — как белая бумага, пока монах не наследил по ней своим чёрным снадобьем… Да, легко угадать, зачем её привели в эту одинокую башню: отсюда не услышишь никакого крика, всё равно как из-под земли. Тут по соседству с тобой живут одни совы, моя красавица. На твои крики обратят внимания не больше, чем на их. Чужестранка, кажется, — продолжала она, взглянув на костюм Ревекки. — Из какой страны? Сарацинка или египтянка? Что же ты не отвечаешь? Коли умеешь плакать, небось умеешь и говорить.
— Не сердись, матушка, — сказала Ревекка.
— Э, больше и спрашивать нечего, — молвила Урфрида. — Лисицу узнают по хвосту, а еврейку — по говору.
— Сделай великую милость, — сказала Ревекка, — скажи, чего мне ещё ждать? Меня притащили сюда насильно — может быть, они собираются убить меня за то, что я исповедую еврейскую веру? Коли так, я с радость отдам за неё свою жизнь.
— Твою жизнь, милашка! — отвечала старуха. — Что же им за радость лишать тебя жизни? Нет, поверь моему слову, твоей жизни не угрожает опасность. А поступят с тобой, так как поступили когда-то с родовитой саксонской девицей. Неужели же для еврейки будет зазорно то, что считалось хорошим для саксонки? Посмотри на меня: и я была молода и ещё вдвое краше тебя, когда Фрон де Беф, отец нынешнего, Реджинальда, со своими норманнами взял приступом этот замок. Мой отец и его семь сыновей упорно бились, шаг за шагом защищая своё жилище. Не было ни одной комнаты, ни одной ступени на лестницах, где бы не стало скользко от пролитой ими крови. Они пали, умерли все до единого, и не успели тела их остыть, не успела высохнуть их кровь, как я стала презренной жертвой их победителя.
— Нельзя ли как-нибудь спастись? Разве нет способов бежать отсюда? — сказала Ревекка. — Я бы щедро — о, как щедро! — заплатила тебе за помощь!
— И не думай, — сказала старуха. — Есть только один способ уйти отсюда — через ворота смерти; а смерть долго-долго не открывает их, — прибавила она, качая седой головой. — Но хоть то утешительно, что после нашей смерти другие будут так же несчастны, как были мы. Ну, прощай, еврейка! Что еврейка, что язычница — всё равно! Тебя постигнет та же участь, потому что ты попала во власть людей, которые не ведают ни жалости, ни совести. Прощай! Моя пряжа спрядена, а твоя ещё только начинается.
— Постой, погоди, ради бога! — взмолилась Ревекка. — Останься здесь! Брани меня, ругай, только не уходи! Твоё присутствие всё-таки будет мне некоторой защитой!
— Присутствие самой матери божьей не защитит тебя, — отвечала старуха, указывая на стоявшее в углу изображение девы Марии. — Вот она стоит, посмотри; узнаешь, спасёт ли она тебя от твоей судьбы.
С этими словами она ушла, злорадно усмехаясь, что делало её ещё более безобразной, чем в минуты обычной для неё мрачности. Она заперла за собой дверь, и Ревекка ещё долго слышала, как она бранилась, с трудом спускаясь по крутой лестнице, проклиная каждую ступеньку.
Ревекке угрожала гораздо более ужасная участь, чем леди Ровене. Если саксонская наследница могла рассчитывать на некоторую вежливость в обращении, то еврейке не на что было надеяться, кроме крайней грубости. Зато на её стороне были прирождённая сила воли, острый ум и, кроме того, ей уже приходилось бороться с опасностями. С раннего детства она отличалась твёрдой волей, наблюдательностью и острым умом. Роскошь, которой окружал её отец и которую она видела в домах других богатых евреев, не мешала ей ясно понимать, как ненадёжны были условия, в которых они жили. Подобно Дамоклу на знаменитом пиру, Ревекка непрестанно видела среди всей этой пышности меч, висевший на волоске над головами её соплеменников. Такие размышления постепенно привели её к трезвому взгляду на жизнь и смягчили её характер, который при иных условиях мог бы сделаться надменным и упрямым.
Пример и наставления отца приучили Ревекку к ровному и учтивому обхождению со всеми. Правда, Ревекка была не в силах подражать его угодливости и низкопоклонству, потому что трусость была чужда её душе. Она держала себя с горделивой скромностью, как бы подчиняясь неблагоприятным обстоятельствам, в которые ставила её принадлежность к презираемому племени, но в то же время она сознавала себя достойной более высокого положения, чем то, на которое позволял ей надеяться деспотический гнёт религиозных предрассудков.
Подготовленная таким образом ко всяким неожиданным бедствиям, она не растерялась и в данном случае. Настоящее её положение требовало большого присутствия духа, и она взяла себя в руки.
Прежде всего она тщательно осмотрела комнату и поняла, что надеяться на спасение бегством было нечего. Комната не имела никаких тайных дверей и, находясь в уединённой башне с толстыми наружными стенами, по-видимому, не сообщалась с другими помещениями замка. Изнутри дверь не запиралась ни на ключ, ни на задвижку. Единственное окно отворялось на огороженную зубцами верхнюю площадку, что в первую минуту подало Ревекке надежду на возможность бежать отсюда; но она тотчас убедилась, что оттуда не было хода ни в какие другие здания. Эта площадка представляла собою нечто вроде балкона, защищённого парапетом с амбразурами, где можно было поставить несколько стрелков для защиты башни и боковой обороны.
Таким образом, Ревекке оставалось только запастись терпением и всю надежду возложить на бога, к чему обычно прибегают выдающиеся и благородные души. Ревекка научилась ошибочно толковать священное писание и превратно понимала обещания, данные богом избранному народу израильскому; но она не ошибалась, считая настоящий период часом их испытания и твёрдо веря в то, что настанет день, когда чада Сиона будут призваны разделять блага, дарованные другим народам. Всё, что творилось вокруг неё, показывало, что их настоящее положение было этим временем кары и всяческих гонений, и главнейшею их обязанностью она считала безграничное терпение и безропотное перенесение всяких зол. И на себя она смотрела как на жертву, заранее обречённую на бедствия, и с ранних лет приучала свой ум к встрече с опасностями, которым, вероятно, суждено ей подвергнуться.
Узница вздрогнула и побледнела, когда на лестнице послышались шаги. Дверь тихо растворилась, и мужчина высокого роста, одетый так же, как все бандиты, бывшие причиной её несчастья, медленной поступью вошёл в комнату и закрыл за собой дверь. Надвинутая на лоб шляпа скрывала верхнюю часть его лица. Закутавшись в плащ так, что он прикрывал нижнюю часть лица, он молча стоял перед испуганной Ревеккой. Казалось, он сам стыдился того, что намерен был сделать, и не находил слов, чтобы объяснить цель своего прихода. Наконец Ревекка, сделав над собой усилие, сама решилась начать разговор. Она протянула разбойнику два драгоценных браслета и ожерелье, которые сняла с себя ещё раньше, предполагая, что, удовлетворив его корыстолюбие, она может задобрить его.
— Вот возьми, друг мой, — сказала она, — и, ради бога, смилуйся надо мной и моим престарелым отцом! Это ценные вещи, но они ничто в сравнении с тем, что отец даст тебе, если ты отпустишь нас из этого замка без обиды.
— Прекрасный цветок Палестины, — отвечал разбойник, — эти восточные перлы уступают белизне твоих зубов. Эти бриллианты сверкают, но им не сравниться с твоими глазами, а с тех пор, как я принялся за своё вольное ремесло, я дал обет всегда ценить красоту выше богатства.
— Не бери на душу такого греха, — сказала Ревекка, — возьми выкуп и будь милосерд! Золото тебе доставит всякие радости, а обидев нас, ты будешь испытывать муки совести. Мой отец охотно даст тебе всё, что ты попросишь. И если ты сумеешь распорядиться своим богатством, с помощью денег ты снова займёшь место среди честных людей, сможешь добиться прощения за все прежние провинности и будешь избавлен от необходимости грешить снова.
— Хорошо сказано! — молвил разбойник по-французски, очевидно затрудняясь поддерживать разговор, начатый Ревеккой по-саксонски. — Но знай, светлая лилия, что твой отец находится в руках искуснейшего алхимика. Этот алхимик сумеет обратить в серебро и золото даже ржавую решётку тюремной печи. почтенного Исаака выпарят в таком перегонном кубе, который извлечёт всё, что есть у него ценного, и без моих просьб или твоих молений. Твой же выкуп должен быть выплачен красотой и любовью. Иной платы я не признаю.
— Ты не разбойник, — сказала Ревекка также по-французски: — ни один разбойник не отказался бы от такого предложения. Ни один разбойник в здешней стране не умеет говорить на твоём языке. Ты не разбойник, а просто норманн, быть может благородного происхождения. О, будь же благороден на деле и сбрось эту страшную маску жестокости и насилия!
— Ты так хорошо умеешь угадывать, — сказал Бриан де Буагильбер, отнимая плащ от лица, — ты не простая дочь Израиля. Я назвал бы тебя Эндорской волшебницей, если бы ты не была так молода и прекрасна. Да, я не разбойник, прелестная Роза Сарона. Я человек, который скорее способен увешать твои руки и шею жемчугами и бриллиантами, чем лишить тебя этих украшений.
— Так чего ж тебе надо от меня, — сказала Ревекка, — если не богатства? Между нами не может быть ничего общего: ты христианин, я еврейка. Наш союз был бы одинаково беззаконен в глазах вашей церкви и нашей синагоги.
— Совершенно справедливо, — отвечал храмовник рассмеявшись. — Жениться на еврейке! Despardieux! [Чёрт возьми! (франц.)] О нет, хотя бы она была царицей Савской! К тому же да будет тебе известно, прекрасная дочь Сиона, что если бы христианнейший из королей предложил мне руку своей христианнешей дочери и отдал бы Лангедок в приданое, я и туда не мог бы на ней жениться. Мои обеты не позволяют мне любить ни одной девушки иначе, как par amours, — так я хочу любить и тебя. Я рыцарь Храма. Посмотри, вот и крест моего священного ордена.
— И ты дерзаешь призывать его в свидетели в такую минуту! — воскликнула Ревекка.
— Если я это делаю, — сказал храмовник, — тебе-то какое дело? Ведь ты не веришь в этот благословенный символ нашего спасения.
— Я верю тому, чему меня учили, — возразила Ревекка, — и да простит мне бог, если моя вера ошибочна. Но какова же ваша вера, сэр рыцарь, если вы ссылаетесь на свою величайшую святыню, когда собираетесь нарушить наиболее торжественный из ваших обетов.
— Ты проповедуешь очень красноречиво, о дочь Сираха! — сказал храмовник. — Но, мой прекрасный богослов, твои еврейские предрассудки делают тебя слепой к нашим высоким привилегиям. Брак был бы серьёзным преступлением для рыцаря Храма, но за мелкие грешки я мигом могу получить отпущение в ближайшей исповедальне нашего ордена. Мудрейший из ваших царей и даже отец его, пример которого должен же иметь в твоих глазах некоторую силу, пользовались в этом отношении более широкими привилегиями, нежели мы, бедные воины Сионского Храма, стяжавшие себе такие права тем, что так усердно защищаем его. Защитники Соломонова храма могут позволять себе утехи, воспетые вашим мудрейшим царём Соломоном.
— Если ты только затем читаешь библию и жизнеописания праведников, — сказала еврейка, — чтобы находить в них оправдание своему распутству и беззаконию, то повинен в таком же преступлении, как тот, кто извлекает яд из самых здоровых и полезных трав.
Глаза храмовника сверкнули гневом, когда он выслушал этот упрёк.
— Слушай, Ревекка, — сказал он, — до сих пор я с тобой обращался мягко. Теперь я буду говорить как победитель. Я завоевал тебя моим луком и копьём, и, по законам всех стран и народов, ты обязана мне повиноваться. Я не намерен уступить ни пяди своих прав или отказаться взять силой то, в чём ты отказываешь просьбам.
— Отойди, — сказала Ревекка, — отойди и выслушай меня, прежде чем решишься на такой смертный грех. Конечно, ты можешь меня одолеть, потому что бог сотворил женщину слабой, поручив её покровительству мужчины. Но я сделаю твою низость, храмовник, известной всей Европе. Суеверие твоих собратий сделает для меня то, чего я не добилась бы от их сострадания. Каждой прецептории, каждому капитулу твоего ордена будет известно, что ты, как еретик, согрешил с еврейкой. И те, которые не содрогнутся от твоего преступления, всё-таки обвинят тебя за то, что ты обесчестил носимый тобой крест, связавшись с дочерью моего племени.
— Как ты умна, Ревекка! — воскликнул храмовник, отлично сознавая, что она говорит правду: в уставе его ордена действительно существовали правила, запрещавшие под угрозой суровых наказаний интриги вроде той, какую он затеял. И бывали даже случаи, когда за это изгоняли рыцарей из ордена, покрывая их позором. — Ты очень умна, но громко же придётся тебе кричать, если хочешь, чтобы твой голос был услышан за пределами этого замка. А в его стенах ты можешь плакать, стенать, звать на помощь сколько хочешь, и всё равно никто не услышит. Только одно может спасти тебя, Ревекка: подчинись своей судьбе и прими нашу веру. Тогда ты займёшь такое положение, что многие норманские дамы позавидуют блеску и красоте возлюбленной лучшего из храбрых защитников святого Храма.
— Подчиниться моей участи! — сказала Ревекка. — Принять твою веру! Да что ж это за вера, если она покровительствует такому негодяю? Как! Ты лучший воин среди храмовников? Ты подлый рыцарь, монах-клятвопреступник и трус! Презираю тебя, гнушаюсь тобою! Бог Авраама открыл средство к спасению своей дочери даже из этой пучины позора!
С этими словами она распахнула решётчатое окно, выходившее на верхнюю площадку башни, вспрыгнула на парапет и остановилась на самом краю, над бездной. Не ожидая такого отчаянного поступка, ибо до этой минуты Ревекка стояла неподвижно, Буагильбер не успел ни задержать, ни остановить её. Он попытался броситься к ней, но она воскликнула:
— Оставайся на месте, гордый рыцарь, или подойди, если хочешь! Но один шаг вперёд — и я брошусь вниз. Моё тело разобьётся о камни этого двора, прежде чем я стану жертвой твоих грубых страстей.
Говоря это, она подняла к небу свои сжатые руки, словно молилась о помиловании души своей перед роковым прыжком. Храмовник заколебался. Его решительность, никогда не отступавшая ни перед чьей скорбью и не ведавшая жалости, сменилась восхищением перед её твёрдостью.
— Сойди, — сказал он, — сойди вниз, безумная девушка. Клянусь землёй, морем и небесами, я не нанесу тебе никакой обиды!
— Я тебе не верю, храмовник, — сказала Ревекка, — ты научил меня ценить по достоинству добродетели твоего ордена. В ближайшей исповедальне тебе могут отпустить и это клятвопреступление — ведь оно касается чести только презренной еврейской девушки.
— Ты несправедлива ко мне! — воскликнул храмовник с горячностью. — Клянусь тебе именем, которое ношу, крестом на груди, мечом, дворянским гербом моих предков! Клянусь, что я не оскорблю тебя! Если не для себя, то хоть ради отца твоего сойди вниз. Я буду ему другом, а здесь, в этом замке, ему нужен могущественный защитник.
— Увы, — сказала Ревекка, — это я знаю. Но можно ли на тебя положиться?
— Пускай мой щит перевернут вверх ногами, пускай публично опозорят моё имя, — сказал Бриан де Буагильбер, — если я подам тебе повод на меня жаловаться. Я преступал многие законы, нарушал заповеди, но своему слову не изменял никогда.
— Ну хорошо, я тебе верю, — сказала Ревекка, спрыгнув с парапета и остановившись у одной из амбразур, или machicolles, как они назывались в ту пору. — Тут я и буду стоять, — продолжала она, — а ты оставайся там, где стоишь. Но если ты сделаешь хоть один шаг ко мне, ты увидишь, что еврейка скорее поручит свою душу богу, чем свою честь — храмовнику.
Мужество и гордая решимость Ревекки, в сочетании с выразительными чертами прекрасного лица, придали её осанке, голосу и взгляду столько благородства, что она казалась почти неземным существом. Во взоре её не было растерянности, и щёки не побледнели от страха перед такой ужасной и близкой смертью, напротив — сознание, что теперь она сама госпожа своей судьбы, вызвало яркий румянец на её смуглом лице и придало блеск её глазам. Буагильбер, человек гордый и мужественный, подумал, что никогда ещё не видывал такой вдохновенной и величественной красоты.
— Помиримся, Ревекка, — сказал он.
— Помиримся, если хочешь, — отвечала она, — помиримся, но только на таком расстоянии.
— Тебе нечего больше бояться меня, — сказал Буагильбер.
— Я и не боюсь тебя, — сказала она. — По милости того, кто построил эту башню так высоко, по милости его и бога Израилева я тебя не боюсь.
— Ты несправедлива ко мне, — сказал храмовник. — Клянусь землёй, морем и небесами, ты ко мне несправедлива! Я от природы совсем не таков, каким ты меня видишь — жестоким, себялюбивым, беспощадным. Женщина научила меня жестокосердию, а потому я и мстил всегда женщинам, но не таким, как ты. Выслушай меня, Ревекка. Ни один рыцарь не брался за боевое копьё с сердцем, более преданным своей даме, чем моё. Она была дочь мелкопоместного барона. Всё их достояние заключалось в полуразрушенной башне, в бесплодном винограднике да в нескольких акрах тощей земли в окрестностях Бордо. Но имя её было известно повсюду, где оружием совершались подвиги, оно стало известнее, чем имена многих девиц, за которыми сулили в приданое целые графства. Да, — продолжал он, в волнении шагая взад и вперёд по узкой площадке и как бы забыв о присутствии Ревекки, — да, мои подвиги, перенесённые мной опасности, пролитая кровь прославили имя Аделаиды де Монтемар от королевских дворов Кастилии и до Византии. А как она мне отплатила за это? Когда я воротился к ней с почестями, купленными ценой собственной крови и трудов, оказалось, что она замужем за мелким гасконским дворянином, неизвестным за пределами его жалкого поместья. А я искренне любил её и жестоко отомстил за свою поруганную верность. Но моя месть обрушилась на меня самого. С того дня я отказался от жизни и всех её привязанностей. Никогда я не буду знать семейного очага. В старости не будет у меня своего тёплого угла. Моя могила останется одинокой, у меня не будет наследника, чтобы продолжать старинный род Буагильберов. У ног моего настоятеля я сложил все права на самостоятельность и отказался от своей независимости. Храмовник только по имени не раб, а в сущности, он живёт, действует и дышит по воле и приказаниям другого лица.
— Увы, — сказала Ревекка, — какие же преимущества могут возместить такое полное отречение?
— А возможность мести, Ревекка, — возразил храмовник, — и огромный простор для честолюбивых замыслов.
— Плохая награда, — сказала Ревекка, — за отречение от всех благ, наиболее драгоценных для человека.
— Не говори этого! — воскликнул храмовник. — Нет, мщение — это пир богов. И если правда, как уверяют нас священники, что боги приберегают это право для самих себя, значит они считают это наслаждение слишком ценным, чтобы предоставлять его простым смертным. А честолюбие! Это такое искушение, которое способно тревожить человеческую душу даже среди небесного блаженства. — Он помолчал с минуту, затем продолжал: — Клянусь богом, Ревекка, та, которая предпочла смерть бесчестию, должна иметь гордую и сильную душу. Ты должна стать моей. Нет, не пугайся, — прибавил он, — я разумею моей, но добровольно, по собственному желанию. Ты должна согласиться разделить со мною надежды более широкие, чем те, что открываются с высоты царского престола. Выслушай меня, прежде чем ответишь, и подумай, прежде чем отказываться. Рыцарь Храма теряет, как ты справедливо сказала, свои общественные права и возможность самостоятельной деятельности, но зато он становится членом такой могучей корпорации, перед которой даже троны начинают трепетать. Так одна капля дождя, упавшая в море, становится составной частью того непреодолимого океана, что подтачивает скалы и поглощает королевские флоты. Такова же всеобъемлющая сила нашей грозной лиги, и я далеко не последний из членов этого мощного ордена. Я состою в нём одним из главных командоров и могу надеяться со временем получить жезл гроссмейстера. Рыцари Храма не довольствуются тем, что могут стать пятой на шею распростёртого монарха. Это доступно всякому монаху, носящему верёвочные туфли. Нет, наши тяжёлые стопы поднимутся по ступеням тронов, и наши железные перчатки будут вырывать скипетры из рук венценосцев. Даже в царствование вашего тщетно ожидаемого мессии рассеянным коленам вашего племени не видать такого могущества, к какому стремится моё честолюбие. Я искал лишь родственную мне душу, с кем бы мог разделить свои мечты, и в тебе я обрёл такую душу.
— И это говоришь ты женщине моего племени! — воскликнула Ревекка. — Одумайся!
— Не ссылайся, — прервал её храмовник, — на различие наших верований. На тайных совещаниях нашего ордена мы смеёмся над этими детскими сказками. Не думай, чтобы мы долго оставались слепы к бессмысленной глупости наших основателей, которые предписали нам отказаться от всех наслаждений жизни во имя радости принять мученичество, умирая от голода, от жажды, от чумы или от дротиков-дикарей, тщетно защищая своими телами голую пустыню, которая имеет ценность только в глазах суеверных людей. Наш орден скоро усвоил себе более смелые и широкие взгляды и нашёл иное вознаграждение за все наши жертвы. Наши громадные поместья во всех королевствах Европы, наша военная слава, гремящая во всех странах и привлекающая в нашу среду цвет рыцарства всего христианского мира, — всё это служит целям, которые и не снились нашим благочестивым основателям, но мы храним это в тайне от тех слабых умов, которые вступают в наш орден на основании старинного устава и пребывают в старых предрассудках, а мы используем их как слепое орудие нашей воли. Но я не стану больше разоблачать перед тобой наши тайны. Я слышу звуки трубы. Быть может, моё присутствие необходимо. Подумай о том, что я сказал тебе. Прощай! Не прошу прощения за то, что угрожал тебе насилием. Благодаря этому я узнал твою душу. Только на пробном камне узнаётся чистое золото. Я скоро вернусь, и мы ещё поговорим.
Он прошёл через комнату и стал спускаться по лестнице, оставив Ревекку одну. Даже перед лицом страшной смерти, которой она собиралась себя подвергнуть, не испытывала она такого ужаса, какой ощущала при виде яростного честолюбия отважного злодея, во власть которого попала. Когда она возвратилась в башенную комнату, первым её делом было возблагодарить бога за оказанное ей покровительство, моля его и далее простереть свой покров над нею и её отцом. Ещё одно имя проскользнуло в её молитве: то было имя раненого христианина, которого судьба предала в руки кровожадных людей, личных врагов его. Правда, совесть упрекала её за то, что, даже обращаясь к божеству, она в набожной молитве вспоминала о человеке, с которым ей никогда не суждено было соединиться, о назареянине и враге её веры. Но молитва была уже произнесена, и, каковы бы ни были предрассудки её единоверцев, Ревекка не хотела от неё отказаться.
Глава XXV
В жизни своей не видел я таких омерзительных каракулей! Тут сам чёрт ногу сломит!
«Она уступает, чтобы победить»
«Она уступает, чтобы победить»
Войдя в большой зал замка, храмовник застал там де Браси.
— Ваши любовные похождения, — сказал де Браси, — вероятно, были прерваны, как и мои, этими оглушительными звуками. Но вы пришли позднее меня и с явной неохотой, из чего я заключаю, что ваше свидание было гораздо приятнее, чем моё.
— Значит, вы успешно сватались к саксонской наследнице? — спросил храмовник.
— Клянусь костями Фомы Бекета, — отвечал де Браси, — эта леди Ровена, наверно, слышала, что я не выношу женских слёз.
— Вот тебе раз! — молвил храмовник. — Предводитель вольной дружины обращает внимание на женские слёзы? Удивительно! Если несколько капель и упадёт на факел любви, пламя разгорится ещё ярче.
— Спасибо за несколько капель! — возразил де Браси. — Эта девица пролила столько слёз, что потушила бы целый костёр. Такой скорби, таких потоков слёз не видано со времён святой Ниобы, о которой нам рассказывал приор Эймер. Точно сам водяной бес вселился в прекрасную саксонку.
— А в мою еврейку вселился, должно быть, целый легион бесов, — сказал храмовник, — потому что едва ли один бес, будь он хоть сам Аполлион, мог бы внушить ей столько неукротимой гордости, столько решимости. Но где же Фрон де Беф? Этот рог трубит всё громче и пронзительнее.
— Он, вероятно, занялся Исааком, — хладнокровно сказал де Браси. — Возможно, что вопли Исаака заглушают рёв этого рога. Ты, я думаю, знаешь по опыту, сэр Бриан, что когда еврей расстаётся со своими сокровищами на таких условиях, какие, вероятно, поставил ему Фрон де Беф, он так кричит, что из-за его визга не услышишь и двадцати рогов с трубой в придачу. Однако пора послать за хозяином.
Вскоре подоспел к ним и Фрон де Беф, прервавший свои жестокие занятия. Он слегка замешкался на пути в зал, отдавая необходимые приказания слугам.
— Посмотрим, в чём причина такого дьявольского шума, — сказал он.
— Вот письмо. Если не ошибаюсь, оно написано по-саксонски.
Он смотрел на письмо, вертя его в руках, словно надеясь таким путём добраться до его смысла. Наконец он передал его Морису де Браси.
— Не знаю, что это за магические знаки, — сказал де Браси. Он был так же невежествен, как и большинство рыцарей того времени. — Наш капеллан пробовал учить меня писать, — продолжал он, — но у меня вместо букв выходили наконечники копий или лезвия мечей, так что старый поп махнул на меня рукой.
— Дайте мне письмо, — сказал храмовник, — мы хоть тем похожи на монахов, что немножко учимся, чтобы осветить знаниями нашу доблесть.
— Так мы воспользуемся вашими почтенными познаниями, — сказал де Браси. — Ну, что же говорится в этом свитке?
— Это письмо — формальный вызов на бой, — отвечал храмовник. — Но, клянусь вифлеемской богородицей, это самый диковинный вызов, какой когда-либо посылался через подъёмный мост баронского замка, если только это не глупая шутка.
— Шутка! — воскликнул Фрон де Беф. — Желал бы я знать, кто отважился пошутить со мной таким образом. Прочти, сэр Бриан.
Храмовник начал читать вслух:
— «Я, Вамба, сын Безмозглого, шут в доме благородного и знатного дворянина Седрика Ротервудского, по прозванию Сакс, и я, Гурт, сын Беовульфа, свинопас»…
— Ты с ума сошёл! — прервал его Фрон де Беф.
— Клянусь святым Лукой, здесь так написано, — отвечал храмовник и продолжал: — «… я, Гурт, сын Беовульфа, свинопас в поместье вышеозначенного Седрика, при содействии наших союзников и единомышленников, состоящих с нами заодно в этом деле, а именно: храброго рыцаря, именуемого Чёрный Лентяй, и доброго иомена Роберта Локсли, по прозвищу Меткий Стрелок, объявляем вам, Реджинальд Фрон де Беф, и всем, какие есть при вас сообщники и союзники, что вы без всякой причины и без объявления вражды, хитростью и лукавством захватили в плен нашего хозяина и властелина, означенного Седрика, а также высокорожденную девицу леди Ровену из Харготстандстида, а также благородного дворянина Ательстана Конингсбурского, а также и нескольких человек свободно рожденных людей, находящихся у них в услужении, равно как и нескольких крепостных, также некоего еврея Исаака из Йорка с дочерью, а также завладели лошадьми и мулами; указанные высокорожденные особы, со своими слугами и рабами, лошадьми и мулами, а равно и означенные еврей с еврейкой, ничем не провинились перед его величеством, а мирно проезжали королевской дорогой, как подобает верным подданным короля, а потому мы просим и требуем дабы означенные благородные особы, сиречь Седрик Ротервудский, Ровена из Харготстандстида и Ательстан Конингсбургский со своими слугами, рабами, лошадьми, мулами, евреем и еврейкою, а также всё их добро и пожитки были не позже как через час по получении сего выданы нам или кому мы прикажем принять их в целости и сохранности, не повреждёнными ни телесно, ни в рассуждении имущества их. В противном случае объявляем вам, что считаем вас изменниками и разбойниками, намереваемся драться с вами, донимать осадой, приступом или иначе и чинить вам всякую досаду и разорение. Чего ради и молим бога помиловать вас. Писано накануне праздника Витольда, под большим Сборным Дубом на Оленьем Холме; а писал те слова праведный человек, служитель господа, богоматери и святого Дунстана, причетник лесной часовни, что в Копменхерсте».
Внизу документа был нацарапан сначала грубый рисунок, изображавший петушью голову со стоячим гребешком и подписью, что такова печать Вамбы, сына Безмозглого. Крест, начертанный ниже этой почётной эмблемы, обозначал подпись Гурта, сына Беовульфа; затем следовали чётко и крупно написанные слова: «Чёрный Лентяй»; а ещё ниже довольно удачное изображение стрелы служило подписью иомена Локсли.
Рыцари выслушали до конца этот необыкновенный документ и в недоумении переглянулись, не понимая, что это значит. Де Браси первый нарушил молчание взрывом неудержимого хохота, храмовник последовал, правда более сдержанно, его примеру. Но Фрон де Беф, казалось, был недоволен их несвоевременной смешливостью.
— Предупреждаю вас, господа, — сказал он, — что при настоящих обстоятельствах нам следует серьёзно подумать, что предпринять, а не предаваться легкомысленному веселью.
— Фрон де Беф всё ещё не может опомниться с тех пор, как его свалили с лошади, — сказал де Браси. — Его коробит при одном упоминании о вызове, хотя бы этот вызов шёл от шута и от свинопаса.
— Клянусь святым Михаилом, — отвечал Фрон де Беф, — было бы гораздо лучше, если бы ты один отвечал за эту затею, де Браси! Эти людишки не дерзнули бы обращаться ко мне с такой наглостью, если бы им на подмогу не подоспели сильные разбойничьи шайки. В этом лесу множество бродяг. Все они на меня злы за то, что я строго охраняю дичь. Я только раз захватил на месте преступления одного парня — у него ещё и руки были в крови — и велел его привязать к рогам дикого оленя. Правда, тот в пять минут разорвал его в клочья. Так вот, с тех пор столько раз стреляли в меня из лука, точно я та мишень, что стояла на днях в Ашби… Эй ты! — крикнул он одному из слуг. — Посылал ли ты узнать, сколько их там собралось?
— В лесу по крайней мере двести человек, — отвечал слуга.
— Прекрасно! — сказал Фрон де Беф. — Вот что значит предоставить свой замок в распоряжение людей, которые не умеют тихо выполнить своё предприятие! Очень нужно было дразнить этот осиный рой!
— Осиный рой? — сказал де Браси. — Просто трутни, у которых и жала нет. Ведь все они — обленившиеся рабы, которые бегут в леса и промышляют грабежом, чтобы не работать.
— Жала нет? — возразил Фрон де Беф. — Стрела с раздвоенным концом в три фута длиной, что попадает в мелкую французскую монету, — хорошее жало.
— Стыдитесь, сэр рыцарь! — воскликнул храмовник. — Соберём своих людей и сделаем против них вылазку. Один рыцарь и даже один вооружённый воин стоят двадцати таких вояк.
— Ещё бы! — сказал де Браси. — Мне совестно выехать на них с копьём.
— Это было бы верно, — сказал Фрон де Беф, — будь это турки или мавры, сэр храмовник, или трусливые французские крестьяне, доблестный де Браси, но тут речь идёт об английских иоменах. Единственное наше преимущество — рыцарское вооружение и боевые кони. Но на лесных тропинках от них проку мало. Ты говоришь, сделаем вылазку. Да ведь у нас так мало народу, что едва хватит на защиту замка! Лучшие из моих людей — в Йорке; твоя дружина вся целиком там же, де Браси. В замке едва наберётся человек двадцать, не считая той горстки людей, которые принимали участие в вашей безумной затее.
— Ты опасаешься, — спросил храмовник, — что их набралось достаточно, чтобы пойти на приступ замка?
— Нет, сэр Бриан, — ответил Фрон де Беф, — у этих разбойников, правда, очень отважный начальник, но без осадных машин, без составных лестниц и без опытных руководителей они ничего не поделают с моим замком.
— Разошли гонцов к соседям, — сказал храмовник, — пускай поторопятся на выручку к трём рыцарям, осаждаемым шутом и свинопасом в баронском замке Реджинальда Фрон де Бефа.
— Вы шутите, сэр рыцарь! — отвечал барон. — К кому же послать? Мальвуазен, наверно, успел уже отправиться в Йорк со своими людьми, остальные мои союзники — тоже. Да и мне самому следовало бы быть там, если бы не эта проклятая затея.
— Так пошли в Йорк отозвать наших людей обратно, — сказал де Браси. — Если эти бродяги не разбегутся, завидя моё знамя и моих стрелков, я скажу, что они храбрейшие из разбойников, когда-либо пускавших стрелы в зелёных лесах.
— А кто отвезёт такое письмо? — сказал Фрон де Беф. — Они устроят засады на каждой тропинке, поймают гонца и вытащат у него из-за пазухи письмо… Вот что я надумал, — прибавил он, помолчав немного. — Сэр храмовник, ты умеешь не только читать, но и писать… Лишь бы нам отыскать письменные принадлежности моего капеллана, умершего в прошлом году, в разгар святочного веселья.
— Осмелюсь доложить, — вмешался оруженосец, всё ещё стоявший перед хозяином, — старая Урфрида, кажется, хранит их у себя, на память о своём духовнике. Я слышал, как она говорила, будто он был последним человеком, от которого она слыхала такие речи, какие прилично слушать женщинам…
— Так ступай и принеси что нужно, Энгельред, — сказал Фрон де Беф, — а ты, сэр храмовник, напиши ответ на их дерзкий вызов.
— Я бы предпочёл отвечать им мечом, а не пером, — сказал Буагильбер, — но как хотите, будь по-вашему.
Он сел к столу и на французском языке сочинил письмо такого содержания:
Сэр Реджинальд Фрон де Беф и благородные рыцари, его единомышленники и союзники, не принимают вызова со стороны рабов, крепостных и беглых людей. Если лицо, именующее себя Чёрным Рыцарем, действительно имеет честь принадлежать к рыцарскому сословию, ему должно быть известно, что он унизил себя подобным союзом и не имеет права требовать уважения со стороны знатных особ благородного происхождения. Что касается пленных, то мы, соблюдая христианское милосердие, просим вас прислать какое-либо духовное лицо, чтобы исповедать их и примирить с богом, ибо мы порешили казнить их сегодня до полудня и выставить их головы на стенах замка, чтобы показать всем, как мы мало считаемся с теми, кто взялся их освобождать. А потому, как уже сказано, просим прислать священника, дабы приготовить их к смерти. Исполнением нашей просьбы вы окажете последнюю услугу в земной их жизни.
Сложив это письмо, Фрон де Беф отдал его слуге для вручения гонцу, дожидавшемуся у ворот ответа на принесённое им послание.
Иомен, исполнивший это поручение, возвратился в главную квартиру союзников, расположенную под старым, развесистым дубом, на расстоянии трех выстрелов из лука от замка. Здесь Вамба, Гурт, Чёрный Рыцарь и Локсли, а также весёлый отшельник с нетерпением ожидали ответа на свой вызов. Немного дальше виднелось немало отважных иоменов, зелёная одежда и загорелые лица которых показывали, какого рода ремеслом они промышляли. Их собралось уже более двухсот человек, к ним непрестанно присоединялись всё новые и новые отряды. Их вожди только тем и отличались от своих подчинённых, что на шапке у них было по одному перу; во всём остальном они были одеты и вооружены совершенно одинаково с прочими.
Помимо этих ватаг на подмогу сходились саксы из ближайших местечек, а также крепостные люди и слуги из обширных поместий Седрика, явившиеся выручать своего хозяина. Они были вооружены по преимуществу вилами, косами, цепами и другими хозяйственными орудиями. Норманны, придерживаясь обычной политики завоевателей, не позволяли побеждённым саксам владеть мечами и копьями. По этой причине саксы были далеко не так страшны для осаждённых, как могли бы оказаться, если принять в расчёт их крепкое телосложение, их многочисленность, а также воодушевление, с которым они взялись постоять за правое дело. Предводителям этого пёстрого войска и было вручено письмо храмовника.
Прежде всего отдали его отшельнику, прося прочесть, что там написано.
— Клянусь посохом святого Дунстана, — сказал этот почтенный монах, — а этим посохом он собрал такую паству, как ни один святой в раю… Клянусь, что не только не могу прочитать вам то, о чём тут сказано, но не скажу даже, по-французски оно написано или поарабски.
С этими словами он передал письмо Гурту, который угрюмо мотнул головой и отдал его Вамбе. Ухмыляясь с таким хитрым видом, какой мог бы быть у обезьяны при подобных обстоятельствах, шут осмотрел все четыре угла бумаги, потом подпрыгнул и отдал письмо Роберту Локсли.
— Кабы длинные буквы были луки, а короткие — стрелы, я бы что-нибудь разобрал, — сказал честный иомен. — А теперь я так же не могу понять смысл этих знаков, как подстрелить оленя, который гуляет за двенадцать миль отсюда.
— Придётся уж мне послужить вам чтецом, — сказал Чёрный Рыцарь и, взяв письмо из рук Локсли, прочёл его сначала про себя, а потом по-саксонски изложил его содержание своим союзникам.
— Казнить благородного Седрика! — воскликнул Вамба. — Клянусь крестом, ты, должно быть, ошибся, сэр рыцарь.
— Нет, мой почтенный друг, — отвечал рыцарь, — я вам в точности передал то, что тут написано.
— В таком случае, — сказал Гурт, — клянусь святым Фомой, надо взять замок, хотя бы пришлось голыми руками разобрать его по камешку.
— Нам с тобой больше и нечем орудовать, — сказал Вамба, — только мои руки вряд ли годятся на это.
— Это они так говорят, чтобы выиграть время, — сказал Локсли. — Они не решатся на дело, за которое им придётся отвечать своей головой.
— Было бы хорошо, — сказал Чёрный Рыцарь, — если бы кто-нибудь из нас ухитрился проникнуть в замок, чтобы разузнать, как там обстоят дела. Они просят прислать священника для принятия исповеди; по-моему, наш святой отшельник мог бы исполнить эту благочестивую обязанность; заодно он доставил бы нам нужные сведения.
— А, чёрт бы тебя побрал с твоими советами! — воскликнул святой пустынник. — Я же тебе говорил, сэр Лентяй, что когда я сбрасываю рясу, вместе с ней снимаю и мой духовный сан, так что вся моя святость и даже латынь пропадают. В зелёном кафтане я скорее способен подстрелить двадцать оленей, чем исповедать одного христианина.
— Боюсь, — сказал Чёрный Рыцарь, — что здесь никого не найдётся, кто бы годился на роль отца-исповедника.
Все переглядывались между собой и молчали.
— Ну, я вижу, — сказал Вамба после короткой паузы, — что дураку на роду написано оставаться в дураках и совать шею в такое ярмо, от которого умные люди шарахаются. Да будет вам известно, дорогие братья и земляки, что до шутовского колпака я носил рясу и до тех пор готовился в монахи, пока не началось у меня воспаление мозгов и осталось у меня ума не больше чем на дурака. Вот я и думаю, что с помощью той святости, благочестия и латинской учёности, которые зашиты в капюшоне доброго отшельника, я сумею доставить как мирское, так и духовное утешение нашему хозяину, благородному Седрику, а также и его товарищам по несчастью.
— Как ты думаешь, годится он на это? — спросил у Гурта Чёрный Рыцарь.
— Уж право не знаю, — отвечал Гурт. — Если окажется негодным, то это будет первый случай, когда его ум не подоспеет на выручку его глупости.
— Так надевай рясу, добрый человек, — сказал Чёрный Рыцарь, — и пускай твой хозяин через тебя пришлёт нам весть о том, как обстоят дела у них в замке. Там, должно быть, мало народу, так что внезапное и смелое нападение может увенчаться полным успехом. Однако время не терпит, иди скорее.
— А мы между тем, — сказал Локсли, — так обложим все стены кругом, что ни одна муха оттуда не вылетит без нашего ведома. Ты скажи этим злодеям, друг мой, — продолжал он, обращаясь к Вамбе, — что за всякое насилие, учинённое над пленниками, мы с них самих взыщем вдесятеро.
— Pax vobiscum! [Мир вам! (лат.)] — сказал Вамба, успевший напялить на себя полное монашеское облачение.
Произнося эти слова, он принял степенную и торжественную осанку и чинной поступью отправился выполнять свою миссию.
Глава XXVI
Конь вдруг начнёт плестись рысцой,
А клячи вскачь пойдут;
Так станет вдруг шутом святой,
Монахом станет шут.
Старинная песня
А клячи вскачь пойдут;
Так станет вдруг шутом святой,
Монахом станет шут.
Старинная песня
Когда шут, облачённый в рясу отшельника и препоясанный узловатою верёвкою, появился перед воротами замка Реджинальда Фрон де Бефа, привратник спросил, как его зовут и зачем он пришёл.
— Pax vobiscum! — отвечал шут. — Я смиренный монах францисканского ордена, пришёл преподать утешение несчастным узникам, находящимся в стенах этого замка.
— Храбрый же ты монах, — сказал привратник, — коли отважился прийти сюда; здесь, за исключением нашего пьяного капеллана, уже двадцать лет не кукарекали такие петухи, как ты.
— Уж, пожалуйста, сделай милость, — сказал мнимый монах, — доложи обо мне хозяину замка. Поверь, что он меня примет охотно. А петух так громко закукарекает, что по всему замку будет слышно.
— Вот за это спасибо! — сказал привратник. — Но если мне достанется за то, что я покинул сторожку ради твоего поручения, я посмотрю, выдержит ли серая одежда монаха стрелу дикого гуся.
С этими словами привратник вышел из башенки и отправился в большой зал замка с небывалым известием, что у ворот стоит святой монах и просит позволения немедленно войти. К немалому его удивлению, хозяин приказал тотчас впустить святого человека, и привратник, поставив часовых охранять ворота, без дальнейших рассуждении отправился исполнять порученное приказание.
Всей храбрости и находчивости Вамбы едва хватило на то, чтобы не растеряться в присутствии такого человека, каким был страшный Фрон де Беф. Бедный шут произнёс своё «pax vobiscum», на которое сильно полагался в исполнении своей роли, таким дрожащим и слабым голосом, каким ещё никогда не возглашали этого приветствия. Но Фрон де Беф привык, чтобы люди всякого сословия трепетали перед ним, так что робость мнимого монаха не возбудила в нём никаких подозрений.
— Кто ты, монах, и откуда? — спросил он.
— Pax vobiscum! — повторил шут. — Я бедный служитель святого Франциска, шёл через эти леса и попал в руки разбойников, как сказано в писании — guidam viator incidit in latrones [Некий путник попал к разбойникам (лат.)], которые послали меня в этот замок исполнить священную обязанность при двух особах, осуждённых вашим досточтимым правосудием на смерть.
— Так, так, — молвил Фрон де Беф. — А не можешь ли ты мне сказать, святой отец, много ли там этих бандитов?
— Доблестный господин, — отвечал Вамба, — nomen illis legio — имя им легион.
— Ты мне просто скажи, сколько их, монах, не то ни твоя ряса, ни верёвка не защитят тебя.
— Увы, — сказал мнимый монах, — cor meum eructavit [Сердце моё он исторг (лат.)], что значит — я чуть не умер со страху! Но сдаётся мне, что всех — и иоменов и простолюдинов — там наберётся по крайней мере пятьсот человек.
— Как! — воскликнул храмовник, в эту минуту вошедший в зал. — Так много слетелось этих ос? Значит, пора передавить их зловредный рой.
Он отвёл хозяина в сторону и спросил его:
— Знаешь ты этого монаха?
— Нет, — отвечал Фрон де Беф, — он не здешний, из дальнего монастыря, и я его не знаю.
— В таком случае не передавай ему на словах того, что ты хотел поручить, — сказал храмовник. — Пускай он отнесёт письмо от имени де Браси с приказанием его вольной дружине поспешить сюда. А тем временем, чтобы этот монах не догадался, в чём дело, дозволь ему выполнить свою задачу и приготовить саксонских свиней к бойне.
— Хорошо, пусть так и будет, — отвечал Фрон де Беф и велел одному из слуг проводить Вамбу в ту комнату, где содержались Седрик и Ательстан.
Между тем нетерпение Седрика всё росло и росло. Он расхаживал из конца в конец по залу с видом человека, который бросается в атаку или берёт приступом крепость. Он то издавал какие-то восклицания, то взывал к Ательстану, который со стоическим хладнокровием ожидал исхода приключения, преспокойно переваривая весьма сытный обед. По-видимому, вопрос, долго ли продлится их тюремное заключение, мало его тревожил: он твёрдо уповал, что, подобно всякому земному злу, когда-нибудь и это кончится.
— Pax vobiscum! — молвил шут, войдя к ним. — Да будет над вами благословение святого Дунстана, святого Дениса, святого Дютока и всех святых!
— Войди, милости просим, — сказал Седрик мнимому монаху. — Зачем ты пришёл к нам?
— Я пришёл приготовить вас к смерти, — отвечал шут.
— Не может быть! — воскликнул Седрик, вздрогнув. — Как они ни злобны, как ни бесстрашны, они не осмелятся учинить такую явную и беспричинную расправу.
— Увы, — сказал шут, — взывать к их человеколюбию было бы столь же напрасно, как удержать закусившую удила лошадь шёлковой ниткой вместо уздечки. А потому подумай хорошенько, благородный Седрик, а также и вы, доблестный Ательстан, какие прегрешения совершили вы во плоти, ибо сегодня же будете призваны к ответу пред высшее судилище.
— Слышишь ты это, Ательстан? — сказал Седрик. — Укрепимся духом для последнего нашего подвига, ибо лучше умереть как подобает мужчинам, нежели жить в неволе.
— Я готов, — сказал Ательстан, — выдержать всё, что может придумать их злоба, и пойду на смерть так же спокойно, как пошёл бы обедать.
— Так приступим к святому таинству, отец мой, — сказал Седрик.
— Погоди минутку, дядюшка, — сказал шут своим обыкновенным голосом, — что это ты больно скоро собрался? Лучше осмотрись хорошенько, прежде чем прыгать во тьму кромешную.
— Право, — сказал Седрик, — его голос мне знаком.
— То голос вашего верного раба и шута, — отвечал Вамба, сбрасывая с головы капюшон. — Если бы вы раньше послушались моего дурацкого совета, вы бы сюда не попали. Последуйте же хоть теперь совету дурака, и вы недолго тут останетесь.
— То есть как же это, плут? — спросил Седрик.
— А вот как, — отвечал Вамба. — Надевай эту рясу и верёвку — только в них ведь и заключается мой священный сан — и преспокойно уходи из замка, а мне оставь свой плащ и пояс, чтобы я мог занять твоё место и прыгнуть за тебя, куда придётся.
— Тебе занять моё место? — сказал Седрик, удивлённый таким предложением. — Но ведь они тебя повесят, бедный мой дурень!
— Пусть делают что хотят, там — как богу угодно, — отвечал Вамба.
— Я надеюсь, что Вамба, сын Безмозглого, может висеть на цепи так же важно, как цепь висела на шее у его предка олдермена.
— Ну, Вамба, я согласен принять твоё предложение, только с одним условием, — сказал Седрик. — Поменяйся платьем не со мной, а с лордом Ательстаном.
— Э нет, клянусь святым Дунстаном, — отвечал Вамба, — это для меня не подходит! Сын Безмозглого согласен пострадать, спасая жизнь сыну Херварда, но какая же мне корысть помирать из-за человека, отец которого не был знаком с моим отцом?
— Негодяй, — сказал Седрик, — предки Ательстана были владыками Англии!
— Мне всё равно, кем бы они ни были, — возразил Вамба, — но я не желаю, чтобы мне свернули голову ради его предков. А потому, мой добрый хозяин, соглашайтесь скорее на моё предложение либо позвольте мне уйти из этой башни.
— Предоставь старому дереву засохнуть, — продолжал Седрик, — лишь бы сохранилась в целости краса всего леса! Спаси благородного Ательстана, мой верный Вамба. Каждый, в ком течёт саксонская кровь, обязан это сделать. Мы с тобой вместе отдадим себя в жертву ярости жестоких притеснителей. А он, освободившись из плена, пробудит дух мести в наших соплеменниках и отплатит за неё врагам.
— Ну нет, батюшка, — сказал Ательстан, пожимая ему руку. Каждый раз, когда какие-либо крайние обстоятельства расшевеливали его мысль и деятельность, чувства его и деяния были достойны его высокого происхождения. — Нет, — повторил он. — Я скорее соглашусь целую неделю просидеть в этом зале на хлебе и воде, чем воспользуюсь возможностью спастись, которую придумала преданность слуги для его хозяина.
— Вот вы называетесь умными людьми, господа, — сказал шут, — а я слыву дураком. Однако, дядюшка Седрик и братец Ательстан, дурак-то и вынесет решение и тем положит конец всем вашим спорам. Я всё равно что Джонова кобыла, которая никому не даёт на себя садиться, кроме Джона. Я пришёл затем, чтобы спасти своего хозяина. Если он откажется от моей помощи — ну что же, уйду домой, и дело с концом. Преданность нельзя перебрасывать из одних рук в другие, как кольцо или шар в игре. Я согласен болтаться в петле, но не иначе, как вместо моего родового властелина.
— Уходите, благородный Седрик, — сказал Ательстан, — не упускайте такого случая. Ваше присутствие там, вне стен этого замка, воодушевит наших друзей и ускорит наше спасение, а если вы останетесь здесь, все мы пропали.
— А разве там, за стенами, есть надежда на выручку? — спросил Седрик, взглянув на шута.
— И ещё какая надежда! — воскликнул Вамба. — Да будет вам известно, что, натянув мой балахон, вы одеваетесь в мундир полководца. Пятьсот человек собралось под стенами этого замка, и сегодня я был одним из главных предводителей. Моя дурацкая шапка сошла за каску, а погремушка — за маршальский жезл. Вот увидим, много ли они выиграют, сменив дурака на умного человека. Право, я боюсь, как бы они, разжившись премудростью, не потеряли храбрости. Итак, прощай, хозяин, будь милостивее к бедному Гурту и сжалься над его собакой Фангсом, а мой колпак повесь на стену в Ротервуде, в память того, что я отдал свою жизнь за хозяина как верный… дурак.
Последнее слово он произнёс как-то двусмысленно — не то серьёзно, не то в шутку. Слёзы выступили на глазах у Седрика.
— Память о тебе будет жить, — сказал он, — пока верность и любовь будут в чести в этом мире. Если бы я не думал, что найду средства спасти Ровену и тебя, Ательстан, да и тебя тоже, мой бедный Вамба, я бы не дал уговорить себя на такое дело.
Они переоделись, но тут у Седрика возникло новое затруднение.
— Я никаких языков не знаю, кроме своего родного наречия да нескольких фраз по-нормански; как же я буду выдавать себя за настоящего монаха?
— Вся штука в двух словах, — сказал Вамба. — Что бы ни говорили тебе, отвечай: «Pax vobiscum!» При встрече или прощаясь, благословляя или проклиная, повторяй: «Pax vobiscum!» — и всё тут. Для монаха эти словечки так же необходимы, как помело для ведьмы или палочка для фокусника. Произноси только низким голосом и с важностью: «Pax vobiscum!» — и против этого никто не устоит. Стража ли, привратник, рыцарь или оруженосец, пеший или конный — безразлично: эти слова на всех действуют как заклинание. Если меня завтра поведут вешать (что ещё очень сомнительно), я непременно испытаю силу этих слов на палаче.
— Коли так, — сказал Седрик, — я мигом превращусь в монаха. Pax vobiscum! Надеюсь, что запомню этот пароль. Благородный Ательстан, прощай… Прощай и ты, мой бедняга. Сердце у тебя такое, что стоит любой здоровой головы. Я вас выручу либо возвращусь и умру вместе с вами. Державная кровь саксонских королей не прольётся, пока моя собственная кровь ещё течёт в жилах. Не дам волосу упасть с твоей головы, мой добрый слуга, рисковавший своей жизнью, чтобы спасти хозяина, хотя бы пришлось ради этого пожертвовать своей жизнью. Прощай.
— Прощайте, благородный Седрик! — сказал Ательстан. — Помните, что монахи никогда не отказываются закусить, если им предложат подкрепить силы.
— Прощай, дядюшка! — прибавил Вамба. — Не забывай pax vobiscum.
С такими напутствиями Седрик отправился в путь. Ему очень скоро пришлось испробовать силу магических слов, которым научил его шут. Пробираясь низким сводчатым коридором к большому залу, он вдруг увидел перед собой женскую фигуру.
— Pax vobiscum! — сказал мнимый монах, пытаясь поскорее пройти мимо.
— Et vobis pater reverendissime! [И вам, преподобный отец! (лат.)] — ответил ему нежный женский голос.
— Я немножко глух, — отвечал Седрик по-саксонски и проворчал себе под нос: — Чёрт бы побрал дурака и его pax vobiscum! В первый раз выстрелил — и сразу же промахнулся.
Однако в те времена довольно часто случалось, что духовные лица плохо разумели по-латыни, и собеседница Седрика отлично знала это.
— Прошу вас, преподобный отец, — продолжала она уже по-саксонски, — будьте милосердны, навестите раненого пленника и преподайте ему утешение. За это доброе дело ваш монастырь получит щедрое подаяние, какого ещё никогда не получал.
— Дочь моя, — отвечал Седрик в великом смущении, — мне нельзя оставаться в этом замке и терять время на исполнение обычных моих обязанностей. Я должен уйти как можно скорее. Жизнь и смерть многих зависит от этого.
— Отец мой, молю вас во имя обетов, которые вы на себя приняли, не покиньте несчастного, не откажите ему в своих советах и помощи! — продолжала просительница.
— Чтоб меня чёрт побрал и засадил в Ифрин заодно с душами Одина и Тора, — проговорил в раздражении Седрик.
Он, вероятно, произнёс бы ещё несколько фраз в том же духе, но их беседа была прервана грубым голосом Урфриды — той старухи, что жила в уединённой башенке.
— Что это значит, милочка? — обратилась она к собеседнице Седрика.
— Так-то ты платишь мне за мою доброту, за то, что я позволила тебе выйти из темницы? Святого человека довела до того, что он начал ругаться, чтобы избавиться от приставаний еврейки!
— Еврейки! — воскликнул Седрик, придираясь к случаю, чтобы как-нибудь улизнуть от обеих. — Дай мне пройти, женщина! Не задерживай меня. Я только что исполнил святой долг и не хочу оскверняться.
— Иди сюда, отец мой, — сказала старуха. — Ты не здешний и без провожатого не выберешься из замка. Поди сюда, мне хочется с тобой поговорить. А ты, дочь проклятого племени, ступай к больному и ухаживай за ним, пока я не ворочусь. И горе тебе, если осмелишься ещё раз уйти оттуда без моего разрешения!
Ревекка скрылась. Урфрида, уступая её мольбам, позволила ей уйти из башни, а затем приставила её ухаживать за раненым Айвенго. Ревекка хорошо понимала, какая опасность угрожает пленным, и не упускала ни малейшего случая что-нибудь сделать для их спасения. Услышав от Урфриды, что в этот безбожный замок попал священник, она надеялась на его защиту заключённых. Для этого она и поджидала в коридоре мнимого монаха. Но мы видели, что попытка её кончилась неудачей.
Глава XXVII
«Во всём, что ты б сказать могла,
Должны быть грех, печаль и стыд.
Известны все твои дела…
Но что ж преступница молчит?»
«Я стала жертвой новых бед —
От них душа ещё мрачней;
А у меня и друга нет —
Кто б мог внимать тоске моей;
Но выслушай — и дай ответ
На исповедь моих страстей».
Крабб, «Дворец правосудия»
Должны быть грех, печаль и стыд.
Известны все твои дела…
Но что ж преступница молчит?»
«Я стала жертвой новых бед —
От них душа ещё мрачней;
А у меня и друга нет —
Кто б мог внимать тоске моей;
Но выслушай — и дай ответ
На исповедь моих страстей».
Крабб, «Дворец правосудия»
Когда Урфрида криками и угрозами прогнала Ревекку обратно в комнату больного, она насильно потащила за собой Седрика в отдельную каморку и, войдя туда, крепко заперла дверь. После этого она достала с полки флягу с вином и два стакана, поставила их на стол и сказала скорее тоном утверждения, чем вопроса:
— Ты сакс, отец мой? — заметив, что Седрик не торопится с ответом, она продолжала: — Не спорь, не спорь. Звуки родного языка сладки для моих ушей, хотя и редко я их слышу, разве только из уст жалких и приниженных рабов, на которых гордые норманны возлагают лишь самую чёрную работу в этом доме. А ты сакс, отец, и хотя служитель божий, а всё-таки свободный человек. Приятно мне слушать твою речь.
— Разве священники из саков не заходят сюда? — спросил Седрик. — Мне кажется, их долг — утешать отверженных и угнетённых детей нашей земли.
— Нет, не заходят, — отвечала Урфрида, — а если и заходят, то предпочитают пировать за столом своих завоевателей, а не слушать жалобы своих земляков. Так по крайней мере говорят о них, сама-то я мало кого вижу. Вот уже десять лет, как в этом замке не бывало ни одного священника, исключая того распутного норманна, который был здесь капелланом и по ночам пьянствовал вместе с Реджинальдом Фрон де Бефом. Но и он давно отправился на тот свет давать богу отчёт в своей пастырской деятельности. А ты сакс, да ещё саксонский священник, и мне нужно задать тебе один вопрос.
— Да, я сакс, — отвечал Седрик, — но недостоин звания священника. Отпусти меня, пожалуйста! Клянусь, что я вернусь сюда или пришлю к тебе другого духовника, более меня достойного выслушать твою исповедь.
— Погоди ещё немного, — сказала Урфрида, — скоро голос, который ты слышишь, замолкнет в сырой земле. Но я не хочу уходить туда без исповеди в своих грехах, как животное. Так пусть вино даст мне силы поведать тебе все ужасы моей жизни.
Она налила себе стакан и с жадностью осушила его до дна, как бы опасаясь проронить хоть одну каплю. Выпив вино, она подняла глаза и проговорила:
— Оно одурманивает, но ободрить уже не может. Выпей и ты, отец мой, иначе не выдержишь и упадёшь на пол от того, что я собираюсь рассказать тебе.
Седрик охотно отказался бы от такого зловещего приглашения, но её жест выражал такое нетерпение и отчаяние, что он уступил её просьбе и отпил большой глоток вина. Словно успокоенная его согласием, она начала свой рассказ.
— Родилась я, — сказала она, — совсем не такой жалкой тварью, какой ты видишь меня теперь, отец мой. Я была свободна, счастлива, уважаема, любима и сама любила. Теперь я раба, несчастная и приниженная. Пока я была красива, я была игрушкой страстей своих хозяев, а с тех пор как красота моя увяла, я стала предметом их ненависти и презрения. Разве удивительно, отец мой, что я возненавидела род человеческий и больше всего то племя, которому я была обязана такой переменой в моей судьбе? Разве хилая и сморщенная старуха, изливающая свою злобу в бессильных проклятиях, может забыть, что когда-то она была дочерью благородного тана Торкилстонского, перед которым трепетали тысячи вассалов?
— Ты дочь Торкиля Вольфгангера! — сказал Седрик, пятясь от неё. — Ты… ты родная дочь благородного сакса, друга моего отца и его ратного товарища?
— Друг твоего отца! — воскликнула Урфрида. — Стало быть, передо мной Седрик, по прозвищу Сакс, потому что у благородного Херварда Ротервудского только и был один сын, и его имя хорошо известно среди его соплеменников. Но если точно ты Седрик из Ротервуда, что означает твоё монашеское платье? Неужели и ты отчаялся спасти свою родину и в стенах монастыря обрёл пристанище от притеснений?
— Всё равно, кто бы я ни был, — сказал Седрик. — Продолжай, несчастная, свой рассказ об ужасах и преступлениях. Да, преступлениях, ибо то, что ты осталась в живых, — преступление.
— Да, я преступница, — отвечала несчастная старуха. — Страшные, чёрные, гнусные преступления тяжким камнем давят мне грудь, их не в силах искупить даже огонь посмертных мучений. Да, в этих самых комнатах, запятнанных чистой кровью моего отца и моих братьев, в этом доме я жила любовницей их убийцы, рабой его прихотей, участницей его наслаждений. Каждое моё дыхание, каждое мгновение моей жизни было преступлением.
— Несчастная женщина! — воскликнул Седрик. — В то время когда друзья твоего отца, молясь об упокоении души его и всех его сыновей, не забывали в своих молитвах помянуть имя убиенной Ульрики, пока все мы оплакивали умерших и чтили их память, ты жила! Жила, чтобы заслужить наше омерзение и ненависть… Жила в союзе с подлым тираном, умертвившим всех, кто был тебе всего ближе и дороже, с тираном, пролившим кровь младенцев, чтобы не оставить в живых ни одного отпрыска славного и благородного рода Торкиля Вольфгангера. Вот с каким злодеем ты жила… да ещё предавалась наслаждениям беззаконной любви!
— В беззаконном союзе — да, но не в любви, — возразила старуха, — скорее в аду есть место для любви, чем под этими нечестивыми сводами. Нет, в этом я не могу упрекнуть себя. Не было минуты, даже в часы преступных ласк, чтобы я не ненавидела Фрон де Бефа и всю его породу.
— Ненавидела его, а всё-таки жила! — воскликнул Седрик. — Несчастная! Разве у тебя под рукой не было ни кинжала, ни ножа, ни стилета? Счастье твоё, что тайны норманского замка — всё равно что могильные тайны! Если бы я только представил себе, что дочь Торкиля живёт в гнусном союзе с убийцей своего отца, меч истого сакса разыскал бы тебя и в объятиях твоего любовника!
— Неужели действительно ты заступился бы за честь рода Торкиля? — сказала Ульрика (отныне мы можем отбросить её второе имя — Урфрида). — Тогда ты настоящий сакс, каким прославила тебя молва! Даже в этих проклятых стенах, окутанных загадочными тайнами, даже здесь произносили имя Седрика, и я, жалкая и униженная тварь, радовалась при мысли о том, что есть ещё на свете хоть один мститель за наше несчастное племя. У меня тоже бывали часы мщения. Я подстрекала наших врагов к ссорам и во время их пьяного разгула возбуждала среди них смертельную вражду. Я видела, как лилась их кровь, слышала их предсмертные стоны! Взгляни на меня, Седрик, не осталось ли на моём увядшем и гнусном лице каких-нибудь черт, напоминающих Торкиля?
— Не спрашивай об этом, Ульрика, — отвечал Седрик с тоской и отвращением. — Так мертвец напоминает живого, когда бес оживляет бездыханный труп, вызывая его из могилы.
— Пусть будет так, — ответила Ульрика, — а когда-то это бесовское лицо могло посеять вражду между старшим Фрон де Бефом и его сыном Реджинальдом. То, что потом случилось, следовало бы навеки скрыть под покровом адской тьмы, но я подниму завесу и на мгновение покажу тебе то, от чего мертвецы встают из гробов и громко вопиют. Долго разгоралась глухая вражда между тираном отцом и его свирепым сыном. Долго я тайно раздувала эту противоестественную ненависть. Она вспыхнула в час пьяного разгула, и за своим собственным столом мой обидчик пал от руки родного сына… Вот какие тайны прячутся под этими сводами. Развалитесь на куски, проклятые своды, — продолжала она, подняв глаза вверх, — рухните, стены, и задавите всех, кому известна эта чудовищная тайна!
— А ты, преступная и несчастная, — сказал Седрик, — что же сталось с тобой после смерти твоего любовника?
— Угадывай, но не спрашивай. Я осталась здесь и жила, пока преждевременная старость не обезобразила моё лицо. И тогда меня стали осыпать обидами и клеймить презрением там, где прежде слушались и преклонялись передо мною. Прежде было широкое поле для моей мстительности и злобы, а тут я была вынуждена ограничить мою месть мелкими кознями раздражённой служанки или пустой бранью беспомощной старухи; с высоты своей одинокой башни обречена была я слушать отголоски пиров, в которых прежде участвовала, или крики и стоны новых жертв насилия!
— Ульрика, — сказал Седрик, — мне кажется, что в глубине сердца ты всё ещё не перестала сожалеть об утрате тех радостей, которые покупала ценою злодеяний; как же ты дерзаешь обратиться к человеку, облачённому в эти священные одежды? Подумай, несчастная, если бы сам святой Эдуард явился сюда во плоти, что мог бы он сделать для тебя? Царственный исповедник имел от бога дар исцелять телесные язвы, но язвы души исцеляются одним лишь господом богом.
— Погоди, суровый прорицатель! — воскликнула она. — Скажи, что значат новые и страшные чувства, которые с недавних пор стали одолевать меня в моём одиночестве? Почему давно минувшие дела встают передо мною, внушая неодолимый ужас? Какая участь постигнет за гробом ту, которой бог судил пережить на земле столько страданий? Не лучше ли мне обратиться к божествам наших некрещёных предков, к Водену, Герте и Зернебоку, к Мисте и Скогуле, чем переносить те страшные видения, которые терзают меня и наяву и во сне?
— Я не священник, — сказал Седрик, с отвращением отшатываясь от неё, — я не священник, хотя и надел монашеское платье.
— Монах ты или мирянин, мне всё равно, — ответила Ульрика. — За последние двадцать лет я, кроме тебя, не видала никого, кто бы боялся бога и уважал человека. Скажи, неужели мне нет надежды на спасение?
— Я думаю, что тебе пора покаяться, — сказал Седрик. — Прибегни к молитве и покаянию, и дай тебе боже обрести прощение. Но я не могу и не хочу оставаться больше с тобой.
— Постой ещё минуту, — сказала Ульрика, — не покидай меня теперь, сын друга моего отца. Иначе тот демон, что управлял моей жизнью, может ввести меня во искушение отомстить тебе за твоё безжалостное презрение. Как ты думаешь, долго ли пришлось бы тебе прожить на свете, если бы Фрон де Беф застал Седрика Сакса в своём замке и в такой одежде? Он и так уже не спускал с тебя глаз, как хищный сокол с добычи.
— Что ж, пускай, — сказал Седрик. — Пусть он и клювом и когтями растерзает меня, и всё-таки мой язык не произнесёт ни единого слова лжи. Я умру саксом, правдивым в речах и честным на деле. Отойди прочь! Не прикасайся ко мне и не задерживай меня. Сам Реджинальд Фрон де Беф не так омерзителен для моих глаз, как ты, низкое и развратное существо.
— Ну, будь по-твоему, — сказала Ульрика. — Ступай своей дорогой и позабудь в своём высокомерии, что стоящая перед тобой старуха была дочерью друга твоего отца. Иди своим путём. Я останусь одна. Зато и моё мщение будет делом только моих рук. Никто не станет мне помогать, но все услышат о том деянии, на которое я отважусь. Прощай! Твоё презрение оборвало последнюю связь мою с миром. Ведь я надеялась, что мои несчастья смогут пробудить сострадание в моих соплеменниках.
— Ульрика, — сказал Седрик, тронутый её словами, — ты так много вынесла и претерпела в этой жизни, так неужели ты будешь предаваться отчаянию именно теперь, когда глаза твои узрели твои преступления, когда тебе необходимо принести покаяние?
— Седрик, — отвечала Ульрика, — ты мало знаешь человеческое сердце. Чтобы жить так, как я жила, нужно носить в своей душе безумную жажду наслаждений, мести и гордое сознание своей силы. Напиток, слишком ядовитый для человеческого сердца, но отказаться от него нет силы. Старость не даёт наслаждений, морщинистое лицо перестаёт пленять, а мстительность выдыхается, размениваясь на бессильные проклятия. Тогда-то возникают угрызения совести, а с ними — бесплодные сожаления о прошлом и безнадёжность в будущем. И когда все остальные сильные побуждения покидают нас, мы становимся похожи на бесов в аду, которые могут ощущать угрызения, но не раскаиваться никогда… Для раскаяния здесь нет места… Однако твои речи пробудили во мне новую душу. Правду ты сказал: те, кому не страшна смерть, способны на всё. Ты указал мне средства к отмщению, и будь уверен, что я ими воспользуюсь. Доселе в моей иссохшей груди наряду с мщением боролись ещё другие страсти; отныне оно одно воцарится в ней. Ты сам скажешь потом, что, какова бы ни была жизнь Ульрики, её смерть была достойна дочери благородного Торкиля. Перед стенами этого проклятого замка собралась боевая дружина — ступай, веди их скорее в атаку. Когда же увидишь красный флаг на боковой башне, в восточном углу крепости, наступай смелее — норманнам будет довольно дела и внутри замка, и вы сможете прорваться, невзирая на их стрелы и пращи. Иди, прошу тебя. Выполняй своё назначение, а меня предоставь моей судьбе.
Седрик охотно расспросил бы Ульрику подробнее о её планах, но в эту минуту раздался суровый голос Реджинальда Фрон де Бефа:
— Куда девался этот бездельник монах? Клянусь богом, я сделаю из него мученика, если он вздумает сеять предательство среди моей челяди!
— Какое верное чутьё у нечистой совести! — молвила Ульрика. — Но ты не обращай на него внимания, уходи скорее к своим. Возгласи боевой клич саксов, и пусть они запоют свою воинственную песнь. Моя месть послужит им припевом.
Сказав это, она исчезла в боковую дверь, а Реджинальд Фрон де Беф вошёл в комнату. Седрик не без труда принудил себя отвесить гордому барону смиренный поклон, на который тот отвечал небрежным кивком.
— Долго же тебя задержали кающиеся грешники, мой отец! Впрочем, тем лучше для них, потому что это их последняя исповедь. Ты приготовил их к смерти?
— Я нашёл их, — сказал Седрик, кое-как стараясь изъясняться по-французски, — готовыми к самому худшему исходу, так как они знают, кто их хозяин.
— Это что же такое, монах! Твоя речь смахивает на саксонское произношение! — сказал фрон де Беф.
— Я воспитывался в обители святого Витольда, что в Бёртоне, — отвечал Седрик.
— Вот как, — молвил барон. — Было бы лучше, если бы ты был норманном. Но нечего делать — других гонцов нет. Этот Витольдов монастырь в Бёртоне просто совиное гнездо. Давно пора разорить его до основания. Скоро настанет такое время, что ни ряса, ни кольчуга не спасут сакса.
— Да будет воля божия, — проговорил Седрик голосом, дрожавшим от сдержанной ярости, которую Фрон де Беф принял за проявление страха.
— Вижу, — сказал он, — что у тебя душа ушла в пятки и ты уже вообразил себе, что наши воины ворвались в вашу трапезную и хозяйничают в ваших погребах. Но окажи мне сегодня услугу, и, что бы ни случилось с остальной братией, обещаю тебе, что ты сможешь жить так же безопасно, как улитка в раковине.
— Приказывайте, — сказал Седрик, подавляя волнение.
— Так иди за мной, я тебя провожу в боковую калитку.
Фрон де Беф крупными шагами пошёл вперёд и по пути стал наставлять мнимого монаха, шедшего за ним следом, как он должен вести себя.
— Ты видишь, монах, это стадо саксонских свиней, которые дерзнули окружить мой замок Торкилстон? Наговори им чего хочешь насчёт непрочности этой твердыни или вообще скажи что вздумается, лишь бы они ещё сутки простояли под стенами. А ты между тем снеси это письмо. Однако постой. Скажи, ты умеешь читать?
— Нисколько, — отвечал Седрик, — я умею читать только свой требник. Да и то потому, что я знаю наизусть службу господню милостью богородицы и святого Витольда…
— Ну, тем лучше. Итак, отнеси это письмо в замок Филиппа де Мальвуазена. Скажи, что письмо от меня, а писал его храмовник Бриан де Буагильбер и что я прошу его как можно скорее отослать это письмо в Йорк. Впрочем, скажи ему, чтобы он не очень беспокоился за нашу судьбу. Стыдно подумать, что мы вынуждены прятаться от горсточки негодяев, которые обычно пускаются бежать, едва заслышат топот наших коней. Я тебе говорю, монах, ухитрись выдумать какой-нибудь предлог, чтобы удержать на месте этих мерзавцев, пока не подоспеют наши сторонники. Моя мстительность пробудилась, а это такой сокол, который не уснёт, пока не насытится добычей.
— Клянусь моим святым покровителем, — сказал Седрик с такой силой, какой нельзя было ожидать от смиренного монаха, — клянусь и всеми остальными святыми угодниками, живыми и умершими в Англии, ваши приказания будут исполнены! Ни один сакс не уйдёт из под этих стен, если моё влияние будет в силах удержать их здесь.
— Эге, монах, — сказал Фрон де Беф, — ты переменил тон, говоришь твёрдо и смело и сразу так приободрился, словно жаждешь истребления саксонского стада; а между тем ведь эти свиньи тебе сродни!
Седрик был не мастер притворяться и от души пожалел, что с ним нет Вамбы, который, наверно, подсказал бы ему подходящий ответ. Но, как гласит старинная поговорка, нужда изощряет ум, а потому он пробормотал, что если люди разбойничают, то церковь предаёт их отлучению, а государство ставит вне закона.
— Despardieux, — сказал Фрон де Беф, — ты говоришь сущую правду! Я и забыл, что эти негодяи способны ободрать донага жирного аббата ничуть не хуже своих французских собратьев. Ведь это они, кажется, поймали настоятеля Сент-Ивского аббатства, привязали его к дубу и заставили петь обедню, пока шарили в его сундуках и сумках? Нет, клянусь святой девой, эту штуку проделал Готье из Миддлтона, один из наших соратников. Но те, что ограбили часовню Сент-Би и утащили оттуда чашу, дароносицу и подсвечник, были саксы, не правда ли?
— Это были безбожники, — отвечал Седрик.
— Да ещё выпили всё вино и пиво, заготовленное для ваших тайных пирушек, когда вы притворяетесь, будто поститесь и молитесь, а сами пьянствуете. Знаешь, ведь твоё дело — отомстить за такое святотатство.
— Я и то поклялся отомстить, — проворчал Седрик. — Святой Витольд будет свидетелем моей клятвы.
Между тем Фрон де Беф вывел его через калитку ко рву, поперёк которого была перекинута одна доска. Перейдя через ров, они очутились в небольшом барбикене, или внешнем укреплении стены, откуда через хорошо защищённые ворота для вылазок можно было выйти в открытое поле.
— Теперь ступай скорее, — сказал Фрон де Беф. — Только исполни моё поручение, и ты увидишь, что мясо саксов будет здесь так же дёшево, как бывает свинина на бойнях в Шеффилде. Да, вот что: ты, кажется, довольно весёлый поп, так приходи после побоища, я тебе выставлю столько мальвазии, что хватит напоить допьяна весь ваш монастырь.
— Разумеется, мы ещё встретимся, — ответил Седрик.
— А пока вот тебе, — прибавил норманн у последних ворот, сунув в руку Седрика золотую монету. — Но помни: если не выполнишь моего поручения, я с тебя сдеру и рясу и твою собственную шкуру.
— Предоставляю тебе и то и другое, — отвечал Седрик, выйдя за ворота и радостно шагая по чистому полю. — Можешь казнить меня, если в следующий раз, когда мы встретимся, я не заслужу от тебя ничего лучшего.
Тут он обернулся в сторону замка, швырнул золотую монету и проговорил:
— Провалиться бы тебе вместе со своими деньгами, вероломный норманн!
Фрон де Беф не расслышал этих слов, но видел сопровождавшее их движение, которое показалось ему подозрительным.
— Эй, стрелки, — крикнул он часовым, стоявшим на страже у наружного бастиона, — пустите-ка стрелу вдогонку этому монаху! Нет, стойте, — прибавил он, видя, что они уже натягивают луки. — Не нужно стрелять. Ведь другого гонца нет — приходится верить этому. Я думаю, что он не посмеет меня обмануть. В худшем случае придётся заключить договор с теми саксонскими псами, что сидят у меня на цепи. Эй, Жиль Тюремщик, распорядись, чтобы привели ко мне Седрика Ротервудского и другого болвана, его товарища, Конингсбургского. Как его звать, Ательстаном, что ли? У них такие имена, что норманскому рыцарю и выговорить трудно, и во рту остаётся от них привкус ветчины. Дай-ка мне вина — прополоскать рот после этих имён, как говорит весёлый принц Джон. Подай вино в оружейную и туда же приведи пленных.
Приказание было исполнено. Войдя в зал, увешанный множеством всякого оружия, добытого как им самим, так и его отцом, Фрон де Беф застал там обоих саксонских пленных под конвоем четверых его слуг. Вино уже стояло на массивном дубовом столе. Фрон де Беф сначала отпил большой глоток вина, а потом обратился к пленным.
Надвинутая на самые глаза шапка Вамбы, его новая одежда и тусклый мерцающий свет, проникавший в зал сквозь цветные стёкла, помешали грозному барону при его недостаточном знакомстве с наружностью Седрика (редко выезжавшего из пределов своего поместья и не водившего приятельских сношений со своими норманскими соседями) заметить, что главный пленник бежал.
— Ну, саксонские храбрецы, — сказал Фрон де Беф, — как вам нравится гостить в Торкилстоне? Поняли ли вы теперь, что значит брезговать гостеприимством принца из дома Анжу? Помните, как вы отплатили за любезный приём нашему царственному принцу Джону? Клянусь богом и святым Денисом, если вы не заплатите знатного выкупа, я повешу вас за ноги на железной решётке вот этих самых окон, и вы будете там висеть, покуда коршуны и вороны не превратят вас в скелеты… Говорите, саксонские псы, много ли вы дадите за спасение своей подлой жизни? Что скажете вы, вы из Ротервуда?
— Я-то ни копейки не дам, — отвечал бедный Вамба, — а что касается вашего обещания повесить меня за ноги, так это, пожалуй, недурно. У меня, говорят, мозги перевернулись вверх ногами с той минуты, как на меня надели колпак. Так если меня повесят головой ввниз — может, мозги-то и станут опять на место.
— Пресвятая Женевьева, — воскликнул Фрон де Беф, — кто это со мной говорит?
Он сшиб шапку Седрика с головы шута и при этом заметил на его шее роковой признак рабства — серебряный ошейник.
— Жиль! Клеман! Псы окаянные! — крикнул разъярённый норманн. — Кого вы мне привели?
— На это, кажется, я могу ответить, — сказал де Браси, только что вошедший в зал. — Это потешный дурак Седрика, тот самый, что так мужественно вступил в состязание с Исааком из Йорка на турнире по вопросу о том, кому занять место почётнее.
— Ну, это я за них решу, — сказал Фрон де Беф, — повешу их на одной виселице, и пускай висят рядом, если его хозяин и этот боров из Конингсбурга не выкупят их жизнь дорогой ценой. Но одним выкупом они от меня не отделаются: пусть дадут обязательство увести с собой толпы бродяг, окруживших замок, подпишут отречение от своих прав и вольностей и признают себя нашими вассалами. Пусть они будут счастливы, если при новом положении в стране, которое скоро наступит, мы оставим за ними право дышать… Ступайте, — обратился он к двоим из прислужников, — приведите мне настоящего Седрика. На этот раз я не стану взыскивать с вас за ошибку, потому что, в самом деле, трудно отличить простого дурака от саксонского франклина.
— Но ваша рыцарская светлость скоро узнает, что среди нас дураков осталось гораздо больше, чем франклинов, — сказал Вамба.
— Что за вздор болтает этот плут? — сказал Фрон де Беф, глядя на слуг, которые, переминаясь с ноги на ногу, робко намекнули, что если это не Седрик, то они не знают, куда он девался.
— Господи помилуй! — воскликнул де Браси. — Должно быть, он бежал, переодевшись монахом!
— Кой чёрт! — крикнул Фрон де Беф. — Стало быть, я сам проводил ротервудского борова до ворот и своими руками выпустил его из замка! А ты, — обратился он к Вамбе, — своим дурачеством перехитрил идиотов, ещё более безмозглых, чем ты, — я тебя посвящу в монашеский сан! Я велю обрить тебе макушку по всем правилам. Эй, кто там! Содрать ему кожу с головы и выбросить его с башни за стену!.. Ну, шут, посмотрим, как ты дальше будешь шутить!
— Благородный рыцарь, ваши поступки лучше ваших слов, — захныкал бедный Вамба, который по привычке острил даже перед смертью. — Коли вы точно нарядите меня в красную шапочку, значит из простого монаха я стану кардиналом.
— Бедняга, — молвил де Браси, — он решил до смерти остаться шутом! Фрон де Беф, не казните его, а подарите мне. Пусть он забавляет мою вольную дружину. Что ты на это скажешь, плут? Согласен ты собраться с духом и отправиться со мной на войну?
— Пожалуй, только надо у хозяина спроситься, потому что, видишь ли, — сказал Вамба, указывая на свой ошейник, — мне нельзя снять этот воротничок без его разрешения.
— Э, норманская пила мигом распилит саксонский ошейник, — сказал де Браси.
— Ещё бы, ваша милость, — сказал Вамба, — оттого, должно быть, и пошла у нас пословица:
Норманские пилы на наших дубах,
Норманское иго на наших плечах,
Норманские ложки в английской каше,
Норманны правят родиной нашей.
Пока все четыре не сбросим долой,
Не будет веселья в стране родной.
— Хорош же ты, де Браси, — сказал Фрон де Беф, — стоишь и слушаешь дурацкие россказни, когда нам угрожает опасность! Разве ты не видишь, что они нас перехитрили? Ведь по милости того самого шута, с которым ты вздумал потешаться, нам не удалось снестись с нашими союзниками. Чего же нам ждать, кроме близкого штурма?
— Так пойдём к бойницам, — сказал де Браси. — Разве ты видел, чтобы я был мрачен перед боем? Позови храмовника, пусть он хоть вполовину так же храбро защищает свою жизнь, как бился во славу своего ордена. Да и ты сам взбирайся на стену. Ручаюсь тебе, что саксонским разбойникам не удастся влезть на стены Торкилстона, так же как и залезть на облака. А если предпочитаешь вступить в переговоры с бандитами, почему бы не воспользоваться посредничеством этого почтенного франклина, который так углубился в созерцание бутылки с вином? Эй, сакс, — продолжал он, обращаясь к Ательстану и протягивая ему кружку, — промочи себе глотку этим благородным напитком, соберись с духом и скажи, что ты нам посулишь за своё освобождение?
— То, что я в силах уплатить, — отвечал Ательстан, — лишь бы это не было противно чести и мужеству. Отпусти меня на свободу вместе со всеми моими спутниками, и я дам тысячу золотых выкупа.
— И, кроме того, отвечаешь нам за немедленное отступление этого сброда, что толпится вокруг замка, нарушая мир божеский и королевский? — сказал Фрон де Беф.
— Насколько это будет в моей власти, — отвечал Ательстан, — постараюсь удалить их и не сомневаюсь, что названый отец мой Седрик поможет мне в этом.
— Стало быть, дело улажено, — сказал Фрон де Беф. — Тебя и твоих спутников мы отпустим с миром, а ты за это уплатишь нам тысячу золотых. Сумма довольно незначительная, и ты должен быть нам благодарен, сакс, за то, что мы согласились принять такую безделицу в обмен за ваши особы. Только вот что: эта сделка не касается еврея Исаака.
— Ни его дочери, — сказал храмовник, вошедший в зал во время переговоров.
— Да они и не принадлежат к компании этого сакса, — сказал Фрон де Беф.
— Если бы они были из нашей компании, — сказал Ательстан, — я бы постыдился назваться христианином. Делайте что хотите с этими нечестивцами.
— Вопрос о выкупе не касается также и леди Ровены, — сказал де Браси. — Пусть никто не скажет, что я отказался от такой добычи, не успев хорошенько подраться из-за неё.
— Наш договор, — вмешался Фрон де Беф, — не касается также и этого проклятого шута. Я оставляю его за собой и намерен показать на нём, каково со мной шутки шутить.
— Леди Ровена, — ответил Ательстан с невозмутимым спокойствием, — моя наречённая невеста. Лучше я дам разодрать себя на клочья дикими лошадьми, чем соглашусь расстаться с нею. А невольник Вамба пожертвовал собою для спасения жизни моего названого отца Седрика. Поэтому я скорее сам погибну, чем дозволю нанести ему хотя бы малейшую обиду.
— Твоя наречённая невеста? Леди Ровена просватана за такого вассала, как ты? — сказал де Браси. — Ты, кажется, вообразил, сакс, что вернулись времена вашего семицарствия! Знай же, что принцы из дома Анжу не выдают опекаемых ими невест за людей такого низкого происхождения, как твоё.
— Мой род, гордый норманн, — отвечал Ательстан, — гораздо древнее и чище, чем у какого-нибудь нищего французика, который только тем и зарабатывает на жизнь, что торгует кровью воров и бродяг, набирая их целыми отрядами под своё бесславное знамя. Мои предки были королями: сильные в бою, мудрые в совете, они всякий день угощали за своим столом больше народу, чем ты водишь за собой. Имена их воспеты менестрелями, законы их были закреплены Советом старейшин. Кости их погребались под пение молитв святыми угодниками, а над прахом их воздвигнуты соборы.
— Что, де Браси, попало тебе? — сказал Фрон де Беф, радуясь отповеди, полученной его приятелем. — Сакс отделал тебя довольно метко.
— Да, насколько пленник способен попадать в цель, — отвечал де Браси с притворной беззаботностью. — У кого руки связаны, тот и даёт волю своему языку. Но хотя ты и боек на язык, дружок, — продолжал он, обращаясь к Ательстану, — леди Ровена от этого не станет свободнее.
Ательстан, только что произнёсший небывало длинную для него речь, ничего не ответил на это замечание. Но тут разговор был прерван приходом слуги, который доложил, что у ворот стоит монах и умоляет впустить его.
— Ради святого Беннета, покровителя этой нищей братии, — сказал Фрон де Беф, — желал бы я знать, настоящий ли это монах или опять переодетый обманщик! Обыщите его, рабы, и если окажется, что вас опять надули, я велю вырвать вам глаза, а в раны набить горячих углей.
— Я соглашаюсь подвигнуться вашему гневу, милорд, если этот монах ненастоящий, — сказал Жиль. — Ваш оруженосец Джослин узнал его и готов поручиться, что это не кто иной, как отец Амвросий — монах, служащий приору из Жорво.
— Впустить его! — приказал Фрон де Беф. — По всей вероятности, он принёс нам вести от своего весёлого хозяина. Должно быть, ныне у чёрта праздник и монахи на время освобождены от своих трудов, судя по тому, что так свободно разгуливают по всему краю. Уведите обратно пленных. А ты, сакс, хорошенько подумай о том, что здесь слышал.
— Я требую, — сказал Ательстан, — чтобы меня держали в заключении с почётом и чтобы заботились как следует о моей пище и ночлеге, согласно моему происхождению и правилам обхождения с лицами, подлежащими выкупу. Я заявляю, что тот из вас, кто считает себя старшим, лично ответит мне за посягательство на мою свободу. Я уже посылал тебе вызов через твоего дворецкого, стало быть ты знаешь, чего я требую, и обязан ответить мне. Вот моя перчатка.
— Я не отвечаю на вызов своего пленника, — сказал Фрон де Беф, — и ты также не должен отвечать, Морис де Браси. Жиль, — продолжал он, — повесь перчатку Франклина на один из оленьих рогов там, на стене. Пусть она и висит там до тех пор, пока её владелец не будет выпущен на свободу. А тогда, если он вздумает требовать её обратно или скажет, что я противозаконно взял его в плен, клянусь поясом святого Христофора, он будет иметь дело с человеком, который никогда ещё не отказывался идти навстречу врагу, всё равно пешему или конному, одному или сопровождаемому своими вассалами!
Саксонских пленных увели прочь и в ту же минуту впустили монаха Амвросия, находившегося в полном смятении.
— Вот это настоящий Deus vobiscum! [С вами господь (лат.)] — сказал Вамба, проходя мимо духовного лица. — А все остальные были фальшивые.
— Мать пресвятая, — сказал монах, озираясь на собравшихся рыцарей, — наконец-то я в безопасности и среди настоящих христиан!
— В безопасности — это верно, — сказал де Браси, — а что до настоящих христиан, то вот тебе могущественный барон Реджинальд Фрон де Беф, который чувствует глубочайшее омерзение ко всем евреям. А это добрый рыцарь Храма, Бриан де Буагильбер, беспощадный истребитель сарацин. Коли это плохие христиане — уж не знаю, каких тебе ещё надо!
— Вы друзья и союзники преподобного отца нашего во Христе, приора Эймера из аббатства Жорво, — сказал монах, не замечая иронии в ответе де Браси, — и по рыцарскому обету и по христианскому милосердию ваш долг — выручить его, ибо, как говорит блаженный Августин в своём трактате De Civitate Dei… [О граде божьем (лат.)]
— К чёрту всё это! — прервал его Фрон де Беф. — Скорее скажи, в чём дело, монах! Нам некогда слушать тексты из писаний святых отцов.
— Sancta Maria! [Святая Мария! (лат.)] — воскликнул отец Амвросий. — Как быстро эти грешные миряне приходят в раздражение! Но да будет вам известно, храбрые рыцари, что некие лютые злодеи, позабывшие страх божий и уважение к церкви и не убоявшиеся велений святого папского престола — si quis suadente Diabolo… [Если кто по наущению дьявола… (лат.)]
— Слушай-ка, отче, — сказал храмовник, — всё это мы сами знаем или наперёд угадываем. Скажи-ка лучше прямо, что сталось с твоим хозяином: не в плену ли он, и если в плену, то у кого?
— Так оно и есть, — отвечал Амвросий, — он в руках бесовских слуг. Ими полны здешние леса, и они знать не хотят, что в писании сказано: «Не прикасайся к помазаннику моему и пророкам моим не учиняй никакого зла».
— Вот ещё новая работа для наших мечей, господа, — сказал Фрон де Беф своим товарищам. — Итак, вместо того чтобы прислать нам людей на подмогу, приор Эймер от нас же ожидает помощи! Всегда приходится помогать этим ленивым попам в самое неподходящее время. Но говори же, монах, скажи толком: чего хочет от нас твой хозяин?
— Извольте выслушать, — сказал Амвросий. — Учинив дерзновенными руками насилие над нашим преподобным настоятелем, эти бесовские исчадия ограбили все его сундуки и сумки, отняли у него двести монет чистейшего золота и теперь требуют ещё большую сумму денег. Без этого они не соглашаются выпустить его из своих нечестивых рук. А потому преподобный наш отец обращается к вам — к своим друзьям — с просьбой выручить его, то есть уплатить за него требуемый выкуп или же отбить его у неприятеля силой оружия.
— Чёрт бы побрал твоего приора! — сказал Фрон де Беф. — Должно быть, он сегодня натощак хлебнул через край. Где же это видано, чтобы норманский барон раскошеливался в пользу какого-то духовного лица, когда всем известно, что у них денег вдесятеро больше, чем у нас? И что можем мы предпринять для его освобождения силой оружия, когда нас держит взаперти враг в десять раз сильней нас самих и мы с минуты на минуту ожидаем приступа?
— Я и об этом хотел доложить вам, — сказал монах, — да вы так спешите, что не даёте мне договорить. Но, господи помилуй, я уж стар, а эти богопротивные драки совсем сбили меня с толку. Дело в том, что они окружают замок и подвигаются к его стенам.
— На стены! — вскричал де Браси. — Посмотрим, что делают эти негодяи!
Он распахнул решётчатое окно, которое выходило на площадку, одного из выступов, и тотчас крикнул оттуда тем, кто оставался в зале:
— Клянусь святым Денисом, старый монах говорит правду! Они несут большие щиты, а стрелки их на опушке леса темнеют, словно грозовая туча.
Реджинальд Фрон де Беф также взглянул на поле, схватил рог, громко затрубил и приказал своим людям становиться по местам на стены замка.
— Де Браси, охраняй восточную сторону, где стены пониже остальных. Благородный Буагильбер, ты опытен в науке нападения и обороны — возьми на себя присмотр за западной стеной. Я сам стану у барбикена. Но прошу вас, доблестные друзья мои, не ограничиваться обороною одного определённого места. Сегодня мы должны поспевать всюду, помогать всем, кому приходится туго. Нас очень немного, но храбростью и быстротой действий можно возместить этот недостаток. Не забывайте, что мы имеем дело с мошенниками и ворами.
— Благородные рыцари! — вопил отец Амвросий среди поднявшейся суматохи. — Неужели никто из вас не выслушает поручения преподобного отца, приора Эймера из Жорво? Заклинаю тебя, благородный сэр Реджинальд, выслушай меня!
— Отстань! Ступай бормочи свои заклинания небесам, — отвечал разгорячённый норманн, — а нам, на земле, некогда их слушать… Эй, Ансельм, распорядись, чтобы кипятили смолу и масло — мы выльем их на головы этим наглецам! Смотри, чтобы у самострелов было побольше стрел. Поднять на башне моё знамя! То, старое, на котором бычья голова. Эти мерзавцы скоро узнают, с кем им придётся иметь дело.
— Доблестный господин, — приставал к нему отец Амвросий, — я дал обет послушания, должен же я исполнить волю моего настоятеля. Дозволь доложить тебе…
— Уберите этого болтуна! — крикнул Фрон де Беф. — Заприте его в часовню, пускай перебирает свои чётки, пока не кончится побоище. Для святых Торкилстона будет новостью услышать молитвы да акафисты. Такой чести им не оказывали, пожалуй, с тех пор, как изваяли их из камня.
— Не оскорбляй святых, сэр Реджинальд, — сказал де Браси, — нам может понадобиться их помощь, прежде чем мы разгоним этот сброд.
— Ну, я не жду от них никакой помощи, — отвечал Фрон де Беф. — Вот разве притащить их к бойницам да свалить на головы этих злодеев. Там есть святой Христофор, такой огромный, что он один может раздавить целый отряд.
Между тем храмовник наблюдал за движениями неприятеля гораздо внимательнее, нежели грубый Фрон де Беф или его легкомысленный собеседник.
— Клянусь честью моего ордена, — сказал он, — эти люди наступают в таком образцовом порядке, какого трудно было ожидать от них. Посмотрите, как искусно они пользуются каждым деревом или кустарником и как успешно укрываются от наших самострелов. Я не вижу у них ни знамён, ни знаков, но готов прозакладывать свою золотую цепь, что ими предводительствует какой-нибудь рыцарь или благородный дворянин, опытный в военном деле.
— Я вижу его, — сказал де Браси. — Вот мелькают перья рыцарского шлема и блестит панцирь. Видите высокого человека в чёрной кольчуге? Он ведёт вон тот дальний отряд мошенников-иоменов. Клянусь святым Денисом, это, наверно, тот самый рыцарь, которого мы прозвали Чёрным Лентяем. Помнишь, Фрон де Беф, он вышиб тебя из седла на турнире в Ашби?
— Тем лучше, — сказал Фрон де Беф, — значит, он сам напрашивается на мою месть. Это, должно быть, какой-нибудь трус. Недаром он побоялся остаться на ристалище и не решился взять приз, который достался ему случайно. Мне бы, конечно, никогда не удалось встретить его среди дворян и настоящих рыцарей, и я очень рад, что он всё-таки попался мне на глаза среди подлых иоменов.
Тут разговор прервался, так как неприятель решительно двинулся на приступ. Каждый из рыцарей отправился на свой пост в сопровождении тех немногих людей, которых удалось собрать для защиты замка, и стал в холодной решимости ждать грозившего им нападения.
Глава XXVIII
Бродячее отверженное племя
Таинственные знанья сохранило;
Они в пустынях, чащах и морях
Подспудные сокровища находят,
И в их руках полны волшебной силы
Обыкновенные цветы и травы.
«Еврей»
Таинственные знанья сохранило;
Они в пустынях, чащах и морях
Подспудные сокровища находят,
И в их руках полны волшебной силы
Обыкновенные цветы и травы.
«Еврей»
Мы принуждены сделать небольшое отступление, чтобы сообщить читателю некоторые сведения, необходимые для понимания последующего рассказа. Впрочем, читатель и сам, конечно, догадался, что Ревекка упросила своего отца подобрать Айвенго, оставленного без помощи на арене, и увезти его в занимаемый Исааком дом на окраине города Ашби.
При других обстоятельствах ничего не стоило бы уговорить Исаака согласиться на это. От природы человек он был добрый и не способный забыть оказанные ему благодеяния. Но над ним тяготели вековые предрассудки его гонимого племени.
— Праведный Авраам! — воскликнул еврей. — Он хороший юноша, и у меня сердце болит, глядя, как кровь сочится сквозь его вышитую куртку и течёт по панцирю, который недёшево обошёлся… Но взять его к нам в дом… Подумай хорошенько, что ты говоришь! Ведь он христианин, а по нашему закону нам разрешается вступать в сношения с иноверцами и язычниками только по торговым делам.
— Не говори так, дорогой отец! — возразила Ревекка. — Правда, нам не следует участвовать в их играх и веселье, но когда язычник ранен и в несчастье, он становится братом еврея.
— Жаль, что я не знаю, что сказал бы на этот счёт раввин Иаков Бен-Тудель! — сказал Исаак. — Однако нельзя допустить, чтобы этот добрый юноша до смерти истёк кровью! Позови Сифа и Рейбена, пускай несут его в Ашби.
— Нет, — сказала Ревекка, — его надо положить на мои носилки, а я доеду на одной из верховых лошадей.
— Но тогда на тебя будут глазеть эти нечестивые псы! — прошептал Исаак, подозрительно оглядывая толпу рыцарей и оруженосцев.
Ревекка, занятая различными распоряжениями, уже не слушала его, но Исаак схватил её за рукав и вполголоса с ужасом сказал:
— Праведный Аарон! А что, если юноша не выживет? Если он умрёт под нашим кровом, нас обвинят в его смерти, и толпа разорвёт нас на части.
— Не умрёт он, батюшка, — отвечала Ревекка, осторожно высвободив свой рукав из пальцев отца. — Он останется жив, если мы подберём его, но если мы этого не сделаем, то поистине будем отвечать за его гибель перед богом и перед людьми.
— Ох, — молвил Исаак, — мне нестерпимо жалко глядеть на кровь, сочащуюся из его ран, будто каждая капля — золотая монета, уходящая из моего кошелька. И мне ли не знать, что праведная Мириам, дочь раввина Манассии из Византии, душа которого в раю, научила тебя искусству врачевания и ты отлично знаешь свойства зелий и силу эликсиров. А потому поступай как хочешь. Ты у меня хорошая девушка, ты мне ниспослана как благословение божие, как радостная песнь, и мне самому, и дому моему, и всему народу израильскому…
Однако опасения Исаака не были напрасны. Благородный и великодушный поступок Ревекки на обратном пути в Ашби привлёк к ней внимание хищного Бриана де Буагильбера. Храмовник дважды поворачивал коня, чтобы ещё и ещё раз полюбоваться на прекрасную еврейку, и мы уже видели, какое впечатление произвели на него её прелести, когда случай предал её во власть этого бессовестного развратника.
Ревекка, не теряя времени, проводила больного в дом, который временно занимал её отец, и собственными руками омыла и перевязала раны Айвенго. Юные читатели романов и баллад, вероятно, помнят, как часто в те, как говорится, тёмные времена женщины были знакомы с тайнами врачебной науки, и нередко случалось, что за ранеными рыцарями ухаживали красавицы, чьи взоры наносили сердцам воинов неизлечимые раны.
Но евреи, как мужчины, так и женщины, знали медицинскую науку во всех её разновидностях и практиковали с таким успехом, что в случаях тяжких ран или болезней тогдашние монархи и могущественные бароны нередко обращались за помощью к тому или другому мудрецу этого презираемого племени. Еврейские врачи нимало не теряли от того обстоятельства, что среди христиан существовало тогда убеждение, будто бы еврейские раввины имели глубокие познания в колдовстве и особенно в кабалистике, самое название которой произошло от таинственной науки израильских мудрецов. Раввины и не опровергали слухов о своих сношениях со сверхъестественными силами, потому что, с одной стороны, такая молва ничего не прибавляла (да и можно ли было что-либо ещё прибавить!) к той ненависти, которую питали к их национальности, но, с другой стороны, за это к ним относились с меньшим презрением. Еврейского чародея можно было ненавидеть не меньше, чем ростовщика из евреев, но нельзя было обходиться с ним так же презрительно. Впрочем, принимая во внимание некоторые изумительные случаи исцеления ими различных болезней (случаи, занесённые в летописи), можно предполагать, что евреи действительно обладали тайнами врачевания, которые передавали друг другу из рода в род, но тщательно скрывали их от христиан, среди которых жили, по весьма понятному духу обособленности, вытекавшему из их положения гонимой национальности.
Прекрасная Ревекка основательно обучалась всему, чему могли научить её соплеменники; её природные способности и сила её ума помогли ей всё это запомнить, привести в порядок и развить самостоятельным мышлением гораздо глубже того, чего можно было ожидать от юной особы её пола в том веке, когда она жила. Сведения по медицине и врачебному искусству она получила от пожилой женщины по имени Мириам, дочери одного из знаменитейших еврейских раввинов и докторов. Мириам любила Ревекку, как собственную дочь. Ходили слухи, что она передала Ревекке все тайные познания, которые получила от своего мудрого отца. Мириам стала жертвой суеверия и изуверства тех времён. Но её врачебные секреты перешли по наследству даровитой ученице. Ревекка, обладавшая не только красотой, но и обширными познаниями, пользовалась чрезвычайным уважением среди своего народа, её считали почти равной тем одарённым женщинам, о которых упоминается в священном писании. Сам отец её, отдавая невольную дань восхищения её талантам, что не мешало ему любить её безгранично, предоставлял ей несравненно большую свободу, чем было в обычае у евреев, и не только часто спрашивал у неё совета, но, как мы видели, подчас действовал, считаясь с её мнением больше, чем со своим собственным.
Когда Айвенго принесли в жилище Исаака, он всё ещё был в бессознательном состоянии, так как потерял много крови. Ревекка, осмотрев рану и приложив к ней свои лекарства, сказала отцу, что если у больного не будет лихорадки, а бальзам старой Мириам не утратил своей целебной силы, то нечего опасаться за жизнь их гостя и он может завтра же отправиться с ними в Йорк. Исаак немного смутился при таком известии. Его милосердие не простиралось дальше Ашби. Он охотно оставил бы здесь раненого христианина, поручив его уходу тех евреев, у которых он остановился, уверив хозяев этого дома, что все расходы возьмёт на себя. Но Ревекка решительно высказалась против этого, приведя целый ряд веских возражений. Прежде всего она наотрез отказалась передать в другие руки склянку с драгоценным бальзамом из опасения, что таким образом откроется важная врачебная тайна. Кроме того, она напомнила отцу, что Айвенго — любимец Ричарда Львиное Сердце. А между тем в случае возвращения Ричарда в Англию Исаак, снабжавший мятежного принца Джона деньгами, будет сильно нуждаться в могущественном заступнике перед королём.
— Ты права, Ревекка, — в раздумье произнёс Исаак. — Было бы грешно разоблачать секреты блаженной Мириам; когда бог посылает человеку добро, не следует расточать его по-пустому и отдавать другим — всё равно, будет ли то золотая монета, или серебряная, или таинственное снадобье, завещанное тебе мудрым врачом; что бы ни было, раз провидение даровало нам что-либо, мы обязаны хранить его дары. А что касается Ричарда Львиное Сердце, мне лучше попасть в лапы идумейского льва, чем в его руки, если только он узнает о моих денежных сделках с его братом. Поэтому я послушаюсь твоего совета и возьму этого юношу в Йорк. Пусть наш дом будет его домом, пока он не излечится от ран своих. И когда тот, кто прозывается Львиным Сердцем, возвратится в Англию, о чём уже ходят слухи, тогда Уилфред Айвенго послужит мне каменной стеной, чтобы укрыться от королевского гнева. Он добрый юноша и хороший человек — соблюдает назначенный срок и возвращает то, что занял. Он оказывает помощь израильтянину — защитил даже сына отца моего, когда тот был окружён разбойниками и исчадиями дьявола.
Вечер уже подходил к концу, когда Айвенго пришёл в себя и начал сознавать окружающее. Он очнулся от забытья, находясь под смутными впечатлениями, которые естественно сопровождают возврат к сознанию из обморока. Некоторое время он никак не мог связно или последовательно представить себе события вчерашнего дня. Он чувствовал большую слабость и боль от ран. В его уме беспорядочно теснились неясные воспоминания об ударах мечей и копий, о жестоких схватках и нападениях, а в ушах звучали боевые возгласы и бряцанье оружия. Наконец с большим усилием ему удалось отдёрнуть полог своей постели, невзирая на боль от раны, мешавшую ему двигаться.
К своему удивлению, он увидел, что находится в комнате, великолепно убранной в восточном вкусе; ему в первую минуту даже показалось, что он перенесён во время сна обратно в Палестину. Это впечатление ещё усилилось, когда тяжёлая драпировка приподнялась и в комнату проскользнула женщина в богатом восточном одеянии. Вслед за нею вошёл смуглый прислужник.
Раненый рыцарь собрался было обратиться с вопросом к этому прелестному видению, но она, приложив тонкий пальчик к рубиновым устам, приказала ему молчать. Слуга, подойдя к кровати, раскрыл раненого, и прекрасная еврейка проверила, не сползла ли со своего места повязка и нет ли каких-либо осложнений. Она выполнила это с такой грацией, так просто и скромно, что даже и самый строгий блюститель нравов не нашёл бы здесь ничего оскорбительного для женского достоинства. Самая мысль о том, что юная и красивая девушка ухаживает за мужчиной и собственноручно перевязывает ему рану, совершенно заслонялась и исчезала при виде этого благодетельного существа, явившегося на помощь тяжелобольному, чтобы облегчить его страдания и спасти от смерти. Ревекка сделала несколько указаний старому слуге, который часто помогал ей в уходе за больными; тот быстро и ловко повиновался ей.
Ревекка говорила по-еврейски, и звуки незнакомого языка произвели на Айвенго такое чарующее впечатление, словно это были магические заклинания какой-нибудь доброй волшебницы. Они были непонятны для слуха, но мягкость голоса и кроткое выражение лица говорившей ласкали и трогали сердце слушателя. Не пытаясь возобновить вопросы, Айвенго безмолвно подчинился всему, что она считала нужным сделать для него. Но когда всё было кончено и красавица, бывшая его врачом, собралась уходить, он не мог больше противиться овладевшему им любопытству и сказал, обращаясь к ней по-арабски (этот язык он изучил во время своих странствований по Востоку и думал, что он лучше других подходит для стоявшей перед ним девицы в тюрбане и восточном одеянии):
— Прошу вас, любезная девица, будьте так добры…
Но тут она прервала его речь с невольной улыбкой, которая на мгновение озарила её лицо, обычно задумчивое и грустное.
— Я живу в Англии, сэр рыцарь, — сказала она, — и говорю по-английски, хотя по одежде и происхождению принадлежу к другой стране.
— Благородная девица… — начал Айвенго, но Ревекка снова поспешила его прервать.
— Сэр рыцарь, — сказала она, — не величайте меня титулом благородной. Лучше сразу узнайте, что ваша служанка — не более как бедная еврейка, дочь того самого Исаака из Йорка, которому вы недавно оказали покровительство. А потому и он и все его домочадцы обязаны вас окружить самым заботливым уходом и попечениями.
Не знаю, довольна ли была бы прекрасная Ровена, если бы узнала, с каким чувствам её верный рыцарь взирал вначале на красивые черты и блестящие глаза прекрасной Ревекки; блеск этих глаз был так смягчён и как бы затенён густой бахромой шелковистых ресниц, что какой-нибудь менестрель, наверно, сравнил бы их с вечерней звездой, сверкающей из-за переплетающихся ветвей жасмина… Но Айвенго был слишком искренним католиком, чтобы сохранить те же чувства к еврейке. Ревекка сама предвидела это, почему и поспешила назвать имя своего отца. Однако прекрасная и мудрая дочь Исаака была не лишена женских слабостей, и она грустно вздохнула, видя, как быстро у Айвенго почтительное восхищение и даже нежность уступили место холодному и не очень глубокому чувству признательности за неожиданную помощь. Правда, и раньше в обхождении Айвенго не было заметно ничего, кроме естественного для каждого юноши преклонения перед красотой; но в том, что одно слово могло подействовать как магическое заклинание и лишить Ревекку заслуженного благородного преклонения, было нечто унизительное не только для неё, но и для её угнетённого народа, которому не полагалось воздавать должное.
Впрочем, Ревекка благодаря своей мягкости и беспристрастности и не подумали винить Айвенго в том, что он разделял общие предрассудки того времени и своего вероисповедания, как ни больно было ей видеть, что он относится к ней как к представительнице отверженного племени. Напротив, прекрасная еврейка продолжала с теми же терпением и преданностью ухаживать за ним. Она сообщила ему, что им необходимо спешить с отъездом в Йорк и что Исаак решил и его взять с собою и до тех пор заботиться о нём, пока его здоровье не будет окончательно восстановлено. Айвенго решительно воспротивился этому плану, ссылаясь на то, что вовсе не желает доставлять своим благодетелям дальнейшие хлопоты.
— Разве нет в Ашби, — сказал он, — или где-нибудь в окрестностях какого-нибудь франклина или хотя бы богатого крестьянина, который согласился бы взять на своё попечение раненого земляка, пока он не будет в состоянии снова носить оружие? Неужели нет поблизости саксонского монастыря, куда бы меня приняли?.. Нельзя ли по крайней мере перенести меня в Бёртон, где мне наверно, окажет гостеприимство наш родственник, настоятель аббатства святого Витольда?
— Бесспорно, — отвечала Ревекка с печальной улыбкой, — и худший из перечисленных вами приютов был бы для вас более приличным жилищем, нежели дом презренного еврея. Однако, сэр рыцарь, если вы не желаете лишиться своего врача, вам надо ехать с нами. Как вам известно, евреи умеют лечить раны, хоть и не наносят их. А в нашем семействе к тому же ещё со времён царя Соломона хранятся некоторые врачебные секреты, целебную силу одного из этих средств вы испытали. Ни один назареянин… простите, я обмолвилась, сэр рыцарь… ни один христианский лекарь в пределах четырех британских морей не в силах поставить вас на ноги скорее чем через месяц.
— А как скоро ты можешь сделать это? — спросил с нетерпением Айвенго.
— Через восемь дней, если будешь терпеливо и послушно исполнять мои предписания, — отвечала Ревекка.
— Клянусь пречистой девой, — сказал Уилфред, — коли не грех произносить её святое имя в таком месте, теперь ни мне, ни другому рыцарю не время валяться в постели. Если ты выполнишь своё обещание, девица, я тебе заплачу. Добуду денег и наполню шлем серебряными монетами.
— Я своё обещание выполню, — сказала Ревекка, — и ты на восьмой день от настоящего часа облачишься в свои ратные доспехи, если ты даруешь мне только одну великую милость взамен обещанного серебра.
— Если в моей власти исполнить твоё желание, — отвечал Айвенго, — и если честь дозволяет христианскому рыцарю сделать это для особы твоего племени, я с радостью и благодарностью готов удовлетворить твою просьбу.
— Так вот, — сказала Ревекка, — я только о том и хочу просить, чтобы ты впредь верил, что еврей способен оказать христианину добрую услугу, ничего не желая получить взамен, кроме благословения великого отца нашего, одинаково сотворившего и евреев и христиан.
— Грешно мне было бы сомневаться в этом, — ответил Айвенго. — Я без дальнейших колебаний и вопросов вверяюсь твоему искусству, твёрдо надеясь, что благодаря тебе на восьмой день надену свой панцирь.
А теперь, мой добрый врач, скажи мне, не знаешь ли ты чего нового о благородном саксонце Седрике, о его домочадцах? О той красивой даме… — Он запнулся, как бы не решаясь выговорить имя Ровены в доме еврея. — О той, что была избрана королевой турнира?
— О той, которую вы же избрали, сэр рыцарь, — сказала Ревекка. — Ваш выбор заслужил не меньшее одобрение, чем ваша доблесть.
Несмотря на то, что Айвенго потерял очень много крови, лицо его вспыхнуло ярким румянцем при мысли, что, пытаясь скрыть свои настоящие чувства к Ровене, он только яснее их обнаружил.
— Я хотел говорить не о ней, а о принце Джоне, — сказал он. — Кроме того, мне хотелось бы знать, куда девался мой верный оруженосец и почему он теперь не при мне.
— А я воспользуюсь своей властью врача и прикажу вам молчать, — сказала Ревекка. — Пожалуйста, избегайте всяких тревожных мыслей, я постараюсь сообщить вам всё, что вы желаете знать. Принц Джон прервал турнир и поспешно отправился в Йорк вместе со своими дворянами, рыцарями и прелатами, правдой и неправдой собрав столько денег, сколько они могли выжать из тех, кто слывёт в здешней стране богачами. Говорят, что он намеревается завладеть короной своего брата.
— Ну, это ему не удастся без борьбы, — молвил Айвенго, приподнявшись на постели, — если хоть один верноподданный найдётся в Англии. Я буду драться за Ричарда с храбрейшими из его противников.
— Но для того, чтобы вы были в состоянии это сделать, — сказала Ревекка, дотронувшись до его плеча, — вы должны прежде всего слушаться меня и лежать смирно.
— Правда, правда, — сказал Айвенго, — так смирно, как только будет возможно в эти беспокойные времена… Ну, так что же Седрик и его домочадцы? Расскажи скорее о благородном саксонце.
— Только что был у нас его дворецкий, — сказала еврейка. — Прибежал, запыхавшись, к моему отцу за деньгами, которые отец должен Седрику за шерсть.
От этого человека я узнала, что Седрик и Ательстан Конингсбургский ушли из дома принца Джона в великом гневе и тотчас собрались уезжать домой.
— А была ли с ними какая-нибудь дама на этом пиру? — спросил Уилфред.
— Леди Ровена, — отвечала Ревекка с большей определённостью, чем был поставлен вопрос, — леди Ровена не поехала на пир к принцу и теперь, по словам того же дворецкого, отправилась в Ротервуд вместе с своим опекуном. Что же касается вашего верного оруженосца Гурта…
— Ах! — воскликнул рыцарь. — Ты знаешь его имя?.. Да и как тебе не знать, — прибавил он тотчас, — когда ещё вчера он получил от тебя сотню цехинов, — как я теперь убедился, только благодаря твоему великодушию и щедрости!
— Не говори об этом! — сказала Ревекка, сильно покраснев. — Я сама вижу, как язык легко обнаруживает тайны, которые сердце предпочло бы скрыть!
— Но что касается этих денег, — сказал серьёзно Айвенго, — честь обязывает меня возвратить их твоему отцу.
— Делай как тебе угодно, — сказала Ревекка, — но дождись, чтобы миновало восемь дней, а до тех пор не думай и не говори ни о чём таком, что могло бы замедлить твоё выздоровление.
— Хорошо, добрая девушка, — сказал Айвенго, — с моей стороны было бы неблагодарностью сопротивляться твоим велениям… Ещё слово о судьбе бедного Гурта, и больше я ни о чём не буду тебя спрашивать.
— К сожалению, я должна тебе сказать, сэр рыцарь, что он взят под стражу по приказанию Седрика, — отвечала еврейка. Но, заметив, что это известие произвело на Уилфреда удручающее впечатление, она тотчас прибавила: — Впрочем, кравчий Освальд говорил мне, что если Гурт ничем не навлечёт на себя хозяйского гнева, то Седрик простит его, потому что Гурт — верный слуга, всегда был на лучшем счёту и теперь только тем и провинился, что доказал свою преданность сыну Седрика. К тому же он добавил, что если слуги заметят, что Седрик продолжает гневаться на Гурта, то все они, особенно шут Вамба, помогут Гурту бежать с дороги.
— Дай бог, чтобы это удалось им! — сказал Айвенго. — Мне как будто на роду написано приносить несчастье всякому, кто будет питать привязанность ко мне. Мой король почтил меня своей привязанностью, приблизил к себе — и вот, как видишь, родной брат, всем ему обязанный, поднимает оружие против него и хочет завладеть его короной. Моя преданность навлекла гонения на прекраснейшую из женщин. А теперь мой отец в гневе и может убить бедного раба только за его преданность и любовь ко мне. Ты видишь сама, какого носителя злой судьбы вздумалось тебе врачевать и спасать. Образумься, отпусти меня, прежде чем несчастья, следующие за мной по пятам, как гончие псы, настигнут и тебя.
— Нет, — сказала Ревекка, — твоя слабость и печаль, сэр рыцарь, заставляют тебя неправильно толковать волю провидения. Ты возвратился к себе на родину в такое время, когда она всего более нуждается в содействии сильной руки и верного сердца. Ты смирил гордость твоих врагов и брата твоего короля в ту минуту, когда они особенно кичились своим превосходством. Правда, ты тяжело пострадал при этом, но разве ты не видишь, что бог послал тебе и помощь и врача, хотя избрал его из среды презреннейшего племени. Поэтому не падай духом и верь, что провидение сохранило тебя для чудесного подвига, который ты совершишь для своего народа. Прощай! Прими лекарство, которое я тебе пришлю через Рейбена, и после постарайся хорошенько уснуть, чтобы набраться сил для предстоящего тебе завтра переезда.
Айвенго уступил этим доводам и подчинился распоряжению Ревекки. Успокоительное питьё, которое принёс Рейбен, помогло ему уснуть крепким и освежающим сном. Поутру приветливый врач увидел, что больной вполне избавился от всяких признаков лихорадки и способен перенести тяготы утомительного путешествия.
Айвенго положили на конные носилки, в которых его привезли с турнира, так, чтобы ему было удобно и покойно. Только в одном отношении даже мольбы Ревекки не могли обеспечить достаточное внимание к удобствам раненого рыцаря. Подобно тому разбогатевшему путнику, который описан в десятой сатире Ювенала, Исааку всюду чудились воры и грабители. Зная, что и буйные норманские дворяне и отважные саксонские разбойники охотно поживились бы на его счёт, он боялся их как огня. Поэтому он всю дорогу гнал лошадей, останавливался только на самое короткое время и сокращал трапезы. В конце концов ему удалось перегнать Седрика и Ательстана, которые выехали на несколько часов раньше, но задержались в пути благодаря долгому пиру в аббатстве святого Витольда. Но такова была целебная сила бальзама старой Мириам или такой силой обладал организм Айвенго, что он не пострадал от быстрой езды, как того опасалась лечившая его добрая девушка.
Но всё же чрезмерная торопливость Исаака возымела роковые последствия. Его настойчивые требования ехать быстрее вызвали недовольство проводников. Эти нанятые для охраны саксы были далеко не чужды свойственному их национальности пристрастию к покою и сытной еде, за что норманны и прозвали их лентяями и обжорами. Согласившись сопровождать Исаака в надежде полакомиться на его счёт, они были в высшей степени разочарованы, когда оказалось, что тот нигде не позволяет останавливаться. Они протестовали против быстрой езды и опасения загнать лошадей. В конце концов Исаак совсем поссорился с ними из-за количества вина и пива, которое они поглощали при каждой трапезе. Таким образом, когда действительно наступила тревожная минута и опасения Исаака, казалось, начали сбываться, он был покинут недовольными наёмниками, на защиту которых полагался, не позаботясь, однако, расположить их в свою пользу.
Именно в это время, как уже известно читателю, Исаака догнал Седрик, а вслед за тем они все вместе попали в руки де Браси и его товарищей. Сначала никто не обратил внимания на конные носилки. Однако де Браси в поисках леди Ровены вздумалось заглянуть в них. Каково же было его удивление, когда вместо леди Ровены там оказался раненый рыцарь! Думая, что он взят в плен саксонскими разбойниками, и надеясь на популярность своего имени среди саксонцев, Айвенго поспешил назвать себя.
Строгие понятия о рыцарской чести, никогда окончательно не покидавшие де Браси, несмотря на все его легкомыслие и распущенность, запрещали ему совершить какое-либо насилие над рыцарем, находившимся в беспомощном состоянии. Точно так же он не мог предать его во власть Фрон де Бефа, зная, что тот не задумается при первом удобном случае умертвить человека, имевшего право на его поместье. Но в то же время у де Браси не хватило великодушия отпустить на волю своего соперника. Тем более что и по поведению леди Ровены на турнире и ещё раньше, по слухам об изгнании Седриком сына из дома, он знал о предпочтении, оказываемом леди Ровеной Айвенго.
Итак, де Браси оказался способным лишь к чему-то среднему между добром и злом. Он приказал двум из своих слуг ехать по обеим сторонам носилок и никого не подпускать к ним. Если к ним будут приставать с расспросами, хозяин велел им говорить, что это пустые носилки леди Ровены, в которые положили одного из их товарищей, раненного во время свалки. По приезде в Торкилстон, пока храмовник и Фрон де Беф были поглощены своими делами, один — устремив своё внимание на деньги Исаака, а другой — на его дочь, слуги Мориса де Браси отнесли Айвенго, продолжая называть его раненым товарищем, в одну из отдалённых комнат замка. То же объяснение дали они и хозяину дома, когда он потребовал, чтобы они шли на стены и приняли участие в защите замка.
— Раненый товарищ! — воскликнул барон в великом изумлении и гневе.
— Не удивительно, что мужики и иомены отваживаются осаждать баронские замки, а шуты и свинопасы дерзают присылать дворянам вызовы, коли воины превращаются в сиделок при больных, а бойцы из вольной дружины нанимаются стеречь умирающего в ту минуту, когда замок в осаде! Ступайте на стены, проклятые лентяи! — крикнул он таким громовым голосом, что грозное эхо прокатилось под сводчатым потолком. — Я вам говорю, по местам! Не то я все кости вам переломаю этой дубиной.
Слуги угрюмо отвечали, что и сами рады идти на стены, лишь бы Фрон де Беф взялся оправдать их перед хозяином, который приказал им ухаживать за умирающим.
— За умирающим, мошенники! — кричал Фрон де Беф. — Говорю вам: мы все превратимся в умирающих, если не примемся за дело как следует! Я сейчас пришлю вам смену — приставлю другую сиделку к вашему презренному товарищу. Эй, Урфрида! Проклятая старуха! Эй, саксонская ведьма! Не слышишь, что ли? Ступай, ухаживай за раненым негодяем, раз за ним непременно нужен уход, а эти плуты пусть возьмутся за оружие! Вот вам два арбалета, молодцы, и к ним вороты и стрелы. Становитесь у бойницы и смотрите, чтобы каждый выстрел попадал в саксонскую башку!
Слуги де Браси, скучавшие в бездействии, с радостью отправились на свои посты, а забота о раненом Айвенго была возложена на Урфриду, или Ульрику. Но она в это время терзалась такими жгучими воспоминаниями, была так поглощена сознанием пережитых обид и надеждой на мщение, что очень охотно передала Ревекке обязанность присматривать за раненым.
Глава XXIX
О воин доблестный, взойди на башню,
Взгляни на поле, расскажи о битве.
Шиллер, «Орлеанская дева»
Взгляни на поле, расскажи о битве.
Шиллер, «Орлеанская дева»
Минуты серьёзной опасности нередко совпадают с минутами сердечной откровенности. Душевное волнение заставляет нас забыть об осторожности, и мы обнаруживаем такие чувства, которые в более спокойное время постарались бы скрыть, если не в силах вовсе подавить их. Очутившись опять у постели Айвенго, Ревекка сама удивилась той острой радости, которую ощутила при этом, несмотря на всю опасность их положения. Нащупывая его пульс и спрашивая о здоровье, она дотрагивалась до него так нежно и говорила так ласково, что невольно обнаружила гораздо более горячее участие, чем сама того хотела. Голос её прерывался, и рука её дрожала, и только холодный вопрос Айвенго: «Ах, это вы, любезная девица?» — заставил её прийти в себя и вспомнить, что испытываемое ею чувство никогда не может стать взаимным. Чуть слышный вздох вырвался из её груди. Однако дальнейшие вопросы о его здоровье она задавала уже тоном спокойной дружбы.
Айвенго поспешил ответить, что чувствует себя прекрасно, гораздо лучше, чем мог ожидать.
— И всё благодаря твоему искусству, милая Ревекка! — прибавил он.
«Он назвал меня милой Ревеккой, — подумала про себя девушка, — но таким равнодушным и небрежным тоном, что он не подходит к этому слову. Его боевой конь или охотничья собака для него дороже презренной еврейки!»
— Мой дух страждет, добрая девушка, — продолжал Айвенго, — от тревоги гораздо сильнее, нежели тело мучиться от боли. Из того, что при мне говорили здесь мои бывшие сторожа, я догадался, что нахожусь в плену. А если я не ошибаюсь, грубый голос человека, который только что прогнал их отсюда, принадлежит Фрон де Бефу; по-видимому, мы в его замке. Если так, то чем же это может кончиться и каким образом могу я защитить Роверу и моего отца?
«А о еврее и о еврейке он не упоминает, — подумала опять Ревекка. — Да и что ему за дело до нас, и как справедливо наказывает меня бог за то, что я позволила себе так много думать о рыцаре».
Осудив таким образом самое себя, она поспешила сообщить Айвенго все сведения, какие успела собрать. Но их было очень немного. Ревекка сообщила ему, что в замке всем распоряжаются храмовник Буагильбер и барон Фрон де Беф, что снаружи замок осаждают, — но кто — неизвестно. Она сказала ему ещё, что в настоящую минуту в замке заходится христианский священник, который, быть может, знает больше.
— Священник! — радостно воскликнул Айвенго. — Позови его сюда, Ревекка, если можно! Скажи, что больной просит его духовного утешения. Скажи ему что хочешь, только приведи сюда. Должен же я предпринять что-нибудь! Но как я могу действовать, не зная, как обстоит дело?
Согласно этому желанию Айвенго, Ревекка попыталась привести Седрика в комнату раненого рыцаря. Но мы видели, что ей это не удалось из-за вмешательства Урфриды, также подстерегавшей мнимого монаха. Ревекка возвратилась к Айвенго сообщить ему об этом.
Они не успели даже посетовать на свою неудачу и придумать какой-нибудь иной план, как глухой шум, уже давно раздававшийся в замке, превратился в отчаянный грохот и гам.
Наверху, вдоль зубчатых стен, равно как и по узким и извилистым лестницам и коридорам, ведущим к бойницам и другим защитным пунктам, раздавались тяжёлые и торопливые шаги вооружённых слуг. Слышны были голоса рыцарей, воодушевлявших своих подчинённых и распоряжавшихся обороной; их возгласы заглушались звоном оружия и воинственными кликами тех, к кому они обращались. Как ни тревожны были эти звуки, говорившие о чём-то ещё более ужасном, в них было всё же что-то торжественное, и благородная душа Ревекки не могла не почувствовать этого даже в минуту страшной опасности. Глаза её загорелись, хотя вся кровь отхлынула от щёк, и она, трепеща от ужаса, смешанного с восторгом, шёпотом повторяла не то про себя, не то обращаясь к своему собеседнику слова из священного писания: «Колчан грохочет, копьё и щит сверкают… раздаются голоса начальников и возгласы воинов!»
Но Айвенго, подобно боевому коню, описанному там же, сгорал от нетерпения и всей душой стремился принять участие в бою, который предвещали все эти воинственные звуки.
— Если бы мне доползти хотя бы до того окошка, — говорил он, — хотя бы поглядеть, как произойдёт эта битва! Если бы мне добыть лук и пустить стрелу или хоть раз ударить секирой ради нашего освобождения! Но всё напрасно, всё напрасно — я бессилен и безоружен!
— Не волнуйся, благородный рыцарь, — сказала Ревекка. — Слышишь, как всё вдруг смолкло? Может быть, и не будет битвы.
— Ничего ты не понимаешь! — нетерпеливо сказал Уилфред. — Это затишье означает только, что все воины заняли свои места на стенах и сейчас ждут нападения. То, что мы слышали, было лишь отдалённым предвестником штурма. Через несколько минут услышишь, как он разразится во всей своей ярости… Ах, если бы мне доползти как-нибудь до того окна!
— Такая попытка будет тебе во вред, благородный рыцарь, — заметила Ревекка, но, видя его крайнее волнение, прибавила: — Я сама стану у окна и, как умею, буду описывать тебе, что там происходит.
— Нет, не надо, не надо! — воскликнул Айвенго. — Каждое окно, каждое малейшее отверстие в стенах послужит целью для стрелков. Какая-нибудь шальная стрела…
— Вот было бы хорошо! — пробормотала Ревекка про себя, твёрдой поступью взойдя на две или три ступени, которые вели к окну.
— Ревекка, милая Ревекка! — воскликнул Айвенго. — Это совсем не женское дело. Не подвергай себя опасности, тебя могут ранить или убить, и я всю жизнь буду мучиться сознанием, что я тому причиной. По крайней мере возьми тот старый щит, прикройся им и постарайся как можно меньше высовываться из-за оконной решётки.
Ревекка сейчас же последовала его указаниям и, загородив нижнюю часть окна старым щитом, так ловко укрылась под его защитой, что почти с полной безопасностью для себя могла видеть всё происходившее за стенами замка и сообщить Айвенго, как осаждающие готовились к штурму. Место, занятое ею, было особенно пригодно для этой цели, потому что окно находилось на углу главного здания и Ревекка могла видеть не только то, что происходило вне замка, но и передовое укрепление, на которое, по-видимому, намеревались прежде всего напасть осаждающие. Это была небольшая башня, предназначенная для того, чтобы защищать те самые боковые ворота, через которые Фрон де Беф выпустил Седрика. Они отделялись от остальной крепости глубоким рвом, и, убрав дощатый мостик, легко было прервать сообщение между этим укреплением и замком. Внутри передового укрепления были ворота против ворот в стене самого замка, и всё оно было обнесено крепким частоколом. По числу людей, отряженных на защиту этого форта, Ревекка могла заключить, что осаждённые особенно опасались нападения с этой стороны. Да и сами осаждающие сосредоточили против него свои главные силы, считая его самым слабым из всех укреплений замка.
Она поспешила сообщить Айвенго эти подробности, прибавив:
— На опушке леса сплошной стеной стоят стрелки, но они в тени, под деревьями, очень немногие вышли в открытое поле.
— А под каким они знаменем? — спросил Айвенго.
— Я не вижу ни знамён, ни флагов, — отвечала Ревекка.
— Это странно! — пробормотал рыцарь. — Идти на штурм такой крепости — и не развернуть ни знамени, ни флагов! Не видно ли по крайней мере, кто их вожди?
— Всех заметнее рыцарь в чёрных доспехах, — сказала еврейка. — Он один из всех вооружён с головы до ног и, по-видимому, всем распоряжается.
— Какой девиз на его щите? — спросил Айвенго.
— Что-то вроде железной полосы поперёк щита и на чёрном поле — висячий замок голубого цвета.
— Оковы и скрепы лазурные, — поправил её Айвенго (употребляя выражения, принятые в геральдике). — Не знаю, у кого бы мог быть такой девиз, хотя чувствую, что в эту минуту он был бы вполне пригоден для меня самого! А что написано на щите?
— На таком расстоянии я едва вижу девиз, — отвечала Ревекка, — и то он появляется тогда только, когда солнце ударяет в щит.
— А других вождей незаметно? — продолжал расспрашивать раненый.
— Отсюда я никого не вижу, — сказала Ревекка, — но нет сомнения, что на замок наступают и с других сторон. Кажется, они теперь двинулись вперёд. Приближаются… Боже, помилуй нас! Какое страшное зрелище! Те, что идут впереди, несут огромные щиты и дощатые заграждения. Остальные следуют за ними, на ходу натягивая луки. Вот они подняли луки… Бог Моисеев, прости сотворённых тобою!
Её описания были внезапно прерваны сигналом к приступу. Осаждающие пронзительно затрубили в рог, а со стен зазвучали норманские трубы и барабаны, задорно отвечавшие на вызов неприятеля. Оглушительный шум усиливался яростными криками осаждающих и осаждённых. Саксонцы кричали: «Святой Георгий за весёлую Англию!», а норманны возглашали: «En avant De Bracy! Beau-seant! Beau-seant! Front-de-Boeuf a la rescousse!» — «Вперёд, де Браси! Босеан! Босеан! Фрон де Беф, на подмогу!», смотря по тому, у которого из командующих состояли они на службе.
Однако не одними криками надеялись обе стороны решить судьбу этого дня. Яростный натиск осаждающих встретил отчаянный отпор со стороны осаждённых. Стрелки, привыкшие в своих скитаниях по лесам мастерски управляться с луком и стрелами, действовали так «единокупно», по старинному выражению, что ни один пункт, в котором защитники замка хоть на минуту показывались наружу, не ускользнул от метких стрел длиною в целый ярд. Стрельба была такая частая и ровная, что стрелы падали, как град, хотя каждая из них имела свою особую цель. Они десятками влетали в каждую бойницу или амбразуру, в каждое окно, где мог случайно находиться кто-нибудь из защитников, и в самом скором времени двое или трое защитников были убиты и несколько человек ранены. Но сторонники Реджинальда Фрон де Бефа и его союзники, вполне полагаясь на своё отличное вооружение и неприступность замка, обнаружили упорство в защите, равное ярости осаждающих. На беспрерывно сыпавшуюся на них тучу стрел они отвечали выстрелами из своих арбалетов, луков, пращей и других метательных снарядов. Осаждающие пользовались очень слабым прикрытием и поэтому несли гораздо большие потери, чем осаждённые. Свист стрел и метательных снарядов сопровождался громкими возгласами, отмечавшими всякую значительную потерю или удачу с той или другой стороны.
— А я должен тут лежать недвижимо, точно расслабленный монах, — восклицал Айвенго, — пока другие ведут игру, от которой зависит моя свобода или смерть! Посмотри опять в окно, добрая девушка, только осторожно, чтобы стрелки тебя не приметили! Выгляни и скажи мне, идут ли они на приступ?
Подкрепив себя безмолвной молитвой, Ревекка терпеливо и смело заняла опять своё место у окна, прикрывшись щитом так, чтобы снизу нельзя было её увидеть.
— Что ты видишь, Ревекка? — снова спросил раненый рыцарь.
— Только тучу летящих стрел. Они мелькают так часто, что у меня рябит в глазах и я не могу рассмотреть самих стрелков.
— Это не может продолжаться долго, — сказал Айвенго. — Что же можно сделать с помощью одних луков да стрел против каменных стен и башен? Посмотри, прекрасная Ревекка, где теперь Чёрный Рыцарь и как он себя ведёт, потому что каков предводитель, таковы будут и его подчинённые.
— Я не вижу его, — отвечала Ревекка.
— Подлый трус! — воскликнул Айвенго. — Неужели он бросит руль, когда буря разыгралась?
— Нет, он не отступает, не отступает! — сказала Ревекка. — Вот он, я его вижу: он ведёт отряд к внешней ограде передовой башни. Они валят столбы и частоколы, рубят ограду топорами. Высокие чёрные перья развеваются на его шлеме над толпой, словно ворон над ратным полем. Они прорубили брешь в ограде… ворвались… Их оттеснили назад. Во главе защитников — барон Фрон де Беф. Его громадная фигура высится среди толпы… Опять бросились на брешь и дерутся врукопашную… Бог Иакова! Точно два бешеных потока встретились и смешались! Два океана, движимых противными ветрами!
Она отвернулась от окна, как бы не в силах более выносить столь страшное зрелище.
— Выгляни опять, Ревекка, — сказал Айвенго, превратно поняв причину её движения, — стрельба из луков теперь, наверно, стала реже, раз они вступили в рукопашный бой. Посмотри ещё, теперь не так опасно стоять у окна.
Ревекка снова выглянула и почти тотчас воскликнула:
— Святые пророки! Фрон де Беф схватился с Чёрным Рыцарем! Они дерутся один на один в проломе, а остальные только смотрят на них и кричат. Боже праведный, заступись за угнетённых и пленных! — Тут она воскликнула: — Он упал!
— Кто упал? — спросил Айвенго. — Ради пресвятой девы, скажи, кто упал?
— Чёрный Рыцарь, — отвечала Ревекка чуть слышно, но вслед за тем закричала с радостным волнением: — Нет, нет, благодарение богу битв! Он опять вскочил на ноги и дерётся так, как будто в одной его руке таится сила двадцати человек. У него меч переломился надвое… Он выхватил топор у одного из иоменов… Он теснит барона Фрон де Бефа удар за ударом. Богатырь клонится и содрогается, словно дуб под топором дровосека. Упал!.. Упал!
— Кто? Фрон де Беф? — вскричал Айвенго.
— Да, Фрон де Беф! — отвечала еврейка. — Его люди бросились ему на помощь. Во главе их стал гордый храмовник. Общими силами они вынуждают рыцаря остановиться. Теперь потащили Фрон де Бефа во внутренний двор замка.
— Осаждающие ведь прорвались за ограду? — спросил Айвенго.
— Да, да, прорвались! — воскликнула Ревекка. — Прижали защитников к наружной стене! Иные приставляют лестницы, другие вьются, как пчёлы, стремясь взобраться, вскакивают на плечи друг другу. На них валят камни, брёвна, стволы деревьев летят им на головы. Раненых оттаскивают прочь, и тотчас же на их место становятся новые бойцы. Боже великий, не затем же ты сотворил человека по твоему образу и подобию, чтобы его так жестоко обезображивали руки его братьев!
— Ты не думай об этом, — сказал Айвенго, — теперь не время предаваться таким мыслям… Скажи лучше, которая сторона уступает? Кто одолевает?
— Лестницы повалены, — отвечала Ревекка, содрогаясь, — воины лежат под ними, распростёртые как раздавленные черви!.. Осаждённые взяли верх!
— Помоги нам, святой Георгий! — воскликнул рыцарь. — Неужели эти предатели иомены отступают?
— Нет, — сказала Ревекка, — они ведут себя как подобает отважным иоменам. Вот теперь Чёрный Рыцарь со своей огромной секирой подступает к воротам, рубит их. Гул от наносимых им ударов можно услышать сквозь шум и крики битвы. Ему на голову валят со стен камни и брёвна. Но храбрый рыцарь не обращает на них никакого внимания, словно это пух или перья!
— Клянусь святым Иоанном, — радостно сказал Айвенго, приподнявшись на локте, — я думал, что во всей Англии только один человек способен на такое дело!
— Ворота дрогнули! — продолжала Ревекка. — Вот они трещат, распадаются под его ударами… Они бросились через пролом, взяли башню! О боже, хватают защитников и бросают в ров с водою! О люди, если в вас есть что-либо человеческое, пощадите же тех, кто более не может вам сопротивляться!
— А мостик? Мостик, соединяющий башню с замком? Они и им овладели? — добивался Айвенго.
— Нет, — отвечала Ревекка, — храмовник уничтожил доску, по которой они перешли через ров. Немногие из защитников спаслись с ним в стенах замка. Слышишь эти вопли и крики? Они возвещают тебе, какая участь постигла остальных. Увы, теперь я знаю, что зрелище победы ещё ужаснее зрелища битвы!
— Что они теперь делают? — сказал Айвенго. — Посмотри опять! Теперь не время падать в обморок при виде крови.
— Затихли на время, — отвечала Ревекка. — Наши друзья укрепляются в завоёванной башне. Она так хорошо укрывает их от выстрелов неприятеля, что осаждённые лишь изредка посылают туда свои стрелы, и то больше ради того, чтобы тревожить их, а не наносить вред.
— Наши друзья, — сказал Уилфред, — не откажутся от своего намерения захватить замок, которое так доблестно начали приводить в исполнение. Они уже многого достигли. Я возлагаю все мои надежды на доброго рыцаря, своим топором проломившего дубовые ворота и железные скрепы… Странно, — продолжал он бормотать, — неужели есть на свете ещё один, способный на такую безумную отвагу? Оковы и скрепы на чёрном поле… Что бы это могло означать? Ревекка, ты не видишь других знаков, по которым можно бы узнать этого Чёрного Рыцаря?
— Нет, — отвечала еврейка, — всё на нём черно как вороново крыло. Ничего не вижу, никаких знаков. Но после того как я была свидетельницей его мощи и доблести в бою, мне кажется, что я его узнаю и отличу среди тысячи других воинов. Он бросается в битву, точно на весёлый пир. Не одна сила мышц управляет его ударами — кажется, будто он всю свою душу вкладывает в каждый удар, наносимый врагу. Отпусти ему, боже, горе кровопролития! Это страшное и величественное зрелище, когда рука и сердце одного человека побеждают сотни людей.
— Ревекка, — сказал Айвенго, — ты описываешь настоящего героя. Если они бездействуют, то лишь потому, что собираются с силами либо придумывают способ переправиться через ров. С таким начальником, каким ты описала этого рыцаря, не может быть ни малодушных опасений, ни хладнокровного промедления, ни отказа от смелого предприятия, ибо чем больше препятствий и затруднений, тем больше славы впереди. Клянусь честью моего дома! Клянусь светлым именем той, которую люблю! Я отдал бы десять лет жизни — согласился бы провести их в неволе — за один день битвы рядом с этим доблестным рыцарем и за такое же правое дело!
— Увы! — сказала Ревекка, покидая своё место у окна и подходя к постели раненого рыцаря. — Такая нетерпеливая жажда деятельности, такое возбуждение и борьба со своей слабостью непременно задержат твоё выздоровление! Как ты можешь надеяться наносить раны другим людям, прежде чем заживёт твоя собственная рана?
— Ах, Ревекка, — отвечал он, — ты не можешь себе представить, как трудно человеку, искушённому в рыцарских подвигах, оставаться в бездействии подобно какому-нибудь монаху или женщине, в то время как вокруг него другие совершают доблестные подвиги! Ведь бой — наш хлеб насущный, дым сражения — тот воздух, которым мы дышим! Мы не живём и не хотим жить иначе, как окружённые ореолом победы и славы! Таковы законы рыцарства, мы поклялись их выполнять и жертвуем ради них всем, что нам дорого в жизни.
— Увы, доблестный рыцарь, — молвила прекрасная еврейка, — что же это, как не жертвоприношение демону тщеславия и самосожжение перед Молохом? Что будет вам наградой за всю кровь, которую вы пролили, за все труды и лишения, которые вы вынесли, за те слёзы, которые вызвали ваши деяния, когда смерть переломит ваши копья и опередит самого быстрого из ваших боевых коней?
— Что будет наградой? — воскликнул Айвенго. — Как что? Слава, слава! Она позлатит наши могилы и увековечит наше имя!
— Слава? — повторила Ревекка. — Неужели та ржавая кольчуга, что висит в виде траурного герба над тёмным и сырым склепом рыцаря, или то полустёртое изваяние с надписью, которую невежественный монах с трудом может прочесть в назидание страннику, — неужели это считается достаточной наградой за отречение от всех нежных привязанностей, за целую жизнь, проведённую в бедствиях ради того, чтобы причинять бедствия другим? Или есть сила и прелесть в грубых стихах какого-нибудь странствующего барда, что можно добровольно отказаться от семейного очага, от домашних радостей, от мирной и счастливой жизни, лишь бы попасть в герои баллад, которые бродячие менестрели распевают по вечерам перед толпой подвыпивших бездельников?
— Клянусь душою Херварда, — нетерпеливо сказал рыцарь, — ты говоришь, девушка, о том, чего не може